Марина Стаханова и свидетель межевания Надежда Чародейская СНТ "Ромашка" #2 10 июня судья в отставке Алевтина Павловна Крапивина возвращается в СНТ «Ромашка» — и попадает на войну. Кто-то по ночам двигает межевые колья, соседи делят заборы с рулеткой наперевес, сторож Олег твердит «я ничего не видел», а землемер Кротов, единственный официальный свидетель границ, явно что-то скрывает. Распутывая дачный спор, Алевтина Павловна находит две старые тетради — и понимает, что колья здесь ни при чём. За ними — шантаж длиной в двадцать три года, чёрная касса посёлка, убийство, которое все сочли несчастным случаем, и тайна председателя, умершего в 2003 году. Нити тянутся в лихие девяностые, а цена правды растёт с каждым днём: от пятидесяти тысяч — до миллиона. И до человеческой жизни. Впереди — суды, выборы председателя, конкурс на лучший участок и новогодняя ночь, которая всё расставит по местам. Почти всё: письмо, пришедшее второго января, перевернёт главную тайну «Ромашки» с ног на голову. Но это — уже третья книга. Надежда Чародейская Марина Стаханова и свидетель межевания Пролог. Забор 20 июня, ночь ? утро Гроза пришла после полуночи — с той стороны пруда, где днём парило так, что Пальма рыла яму под вишней и ложилась в неё животом. Сначала полыхнуло белым — беззвучно, как фотовспышка, — потом ударило так, что задребезжали стёкла, а Филимоновский петух, вопреки обыкновению, не издал ни звука: видать, и петухи чего-то боятся. Алевтина Павловна не спала. Она лежала и слушала, как дождь лупит по крыше, как шумит вишня, как где-то далеко — может, на Прудовой, может, дальше, за лесом, — воет собака. Пальма сопела у кровати, дёргала лапой во сне и пахла пылью, колбасой и дождём. Спать не получалось. Думалось — о Галине. Третья неделя пошла, как Галина сидела в СИЗО. Суд назначили на осень — второе сентября, Орлов сказал. Характеристики Алевтина собрала: полпосёлка подписалось, даже Колька поставил крестик («рука, Павловна, рука дрожит, а так-то я всей душой»), а Сазонов принёс характеристику на трёх листах, с датами и ссылками на журнал наблюдений («с 2009 года — соседка образцовая, конфликтов не имела, вареньем делилась»). Орлов прочитал и сказал: «Сойдёт. Сазонов ваш — золото, а не свидетель». Передачи Алевтина носила каждую неделю. «Держись, Галина. Вишня в этом году добрая». А что ещё скажешь? Жизнь — она сложнее приговора. Дождь усилился. Где-то треснуло — сухо, коротко. «Ветка, — подумала Алевтина Павловна. — Или забор у кого-то. Ну и гроза». В сенях заворочалась раскладушка и пробормотала голосом Кочергина: — …держу, держу… не уйдёт… Степан Ильич ночевал в сенях третью неделю. Дело Пасечника ушло в суд, охранять свидетеля было официально не от кого, но раскладушка не убиралась — «мало ли», говорил Кочергин, и Пальма днём спала на ней с таким видом, будто так было всегда. Алевтина Павловна не возражала. Дом, в котором тридцать лет жили двое, а потом восемь лет — одна, вдруг снова стал домом, где храпят в сенях. Странное дело — храп ей не мешал. Даже наоборот. — Спи, Стёпа, — сказала она в темноту. — Гроза. До утра пройдёт. Раскладушка скрипнула в ответ что-то согласное. Алевтина Павловна закрыла глаза — и тут же открыла: в дверь заколотили. Не позвонили — звонка у неё отродясь не было, — а заколотили, по-деревенски, кулаком, взахлёб. — Павловна! Павловна, беда! Голос был Филимоновин. Алевтина Павловна накинула халат и вышла на крыльцо — босиком, в дождь. Клавдия Филимонова стояла у калитки — мокрая, в ночной рубашке поверх платья, в одном тапке. Второй тапок она держала в руке, как вещественное доказательство. — Клавдия! Ты чего? Гроза же! Заходи! — Какой заходи! — Филимонова замахала тапком. — У нас забор повалили! Ночью! И записка! Угрозы! «Убью» написано! Павловна, разберись как судья, Христом богом! Алевтина Павловна и выбежавший в трусах и кителе Кочергин переглянулись. — Тапок надень, Клавдия, — сказала Алевтина Павловна. — А то простудишься. Стёпа, одевайся. Пальма! На выход! У нас новое дело! Пальма гавкнула и бросилась к калитке — прямо в дождь, прямо в ночь. Вишня шумела над головой. Пахло грозой, мокрой землёй и — Алевтина Павловна узнала этот запах сразу, хоть и не нюхала его три недели, — новым делом. Утро выдалось ясное, промытое, до неприличия красивое: гроза ушла за лес, и над «Ромашкой» встало солнце — умытое, как после бани. С крыш капало. Петух Филимоновых орал — фальшиво, победно, как ни в чём не бывало. А забор Филимоновых лежал. Лежал он основательно, всей двенадцатиметровой длиной, штакетником в лужу. Столбы торчали из земли, как гнилые зубы. А на калитке — уцелевшей, нахально прямой среди всеобщего падения, — белел тетрадный лист, приколотый канцелярской кнопкой. Новой, блестящей. Не ржавой. Алевтина Павловна прочитала вслух: — «УБЬЮ». Одно слово. Печатными буквами. Крупно, размашисто, с нажимом — бумага в двух местах была продавлена до дыр. — Господи, — Филимонова прижала руки к груди. — Господи, Павловна! Кому мы помешали?! Мы же тихие! Мы же… Петрович! Скажи! Филимонов — муж Клавдии, владелец фальшивящего петуха, человек обстоятельный и медленный, — стоял над поверженным забором с таким лицом, будто хоронил родственника. Роста он был немалого, сапог носил сорок четвёртого размера — это Алевтина Павловна отметила машинально, глядя на его ноги, мокрые по щиколотку. — Следствие разберётся, Клавдия, — сказал Кочергин важно. Он был уже при форме — причёсанный, умытый, с фуражкой. Раскладушка в сенях дисциплинирует. — Не толпитесь, граждане! Дайте должностному лицу работать! Граждан, впрочем, толпилось немного: была суббота, утро, и «Ромашка» ещё досыпала грозу. Только Сазонов стоял у своей калитки через улицу — в плаще поверх пижамы, с биноклем, — и что-то записывал в журнал. Да Пальма обнюхивала столбы с деловым видом. — Так, — сказала Алевтина Павловна. — Смотрим. Стёпа, столб подержи. Тимоша! — А? — внук, прискакавший в тапочках и с телефоном, уже снимал. А то как же. — Не «а», а фотографируй. Каждый столб. Крупно. Для дела. Столбов было шесть. Два крайних стояли криво, но держались. А четыре средних… Алевтина Павловна присела, потрогала излом — и подняла глаза на Кочергина. — Стёпа. Это не ветер. — А что? — Подпил. Видишь? — она показала: ровный, свежий рез у самой земли, а дальше — долом. — Ножовкой работали. Вчера. Может, позавчера. Опилки вон — ещё жёлтые, не потемнели. Дождь их только прибил. — Подпилили, — ахнул Филимонов, — а гроза доломала! Вот гады! Вот же… — Тихо, Петрович, — сказала Алевтина Павловна. — Дальше смотрим. Тимоша, землю вдоль забора. Крупно. Земля после грозы была мягкая, и следы читались, как в букваре. Сапог. Большой. Алевтина Павловна достала из кармана фартука рулетку — судейская привычка, всё своё ношу с собой: блокнот, очки, рулетку — и замерила. — Сорок четвёртый, — сказала она. — Примерно. Стёпа, запиши: след сапога, сорок четвёртый размер, идёт вдоль забора, туда-обратно. — Записал, — Кочергин старательно вывел в блокноте: «сапог 44». — Павловна… А у Петровича какой? — Сорок четвёртый, — сказала Алевтина Павловна, не поднимая глаз. — Я вижу, Стёпа. Все видят. Но это ничего не значит. Сапоги сорок четвёртого полпосёлка носит. — А у кого ещё сорок четвёртый? — заинтересовался Тимофей. — Выясним, — сказала Алевтина Павловна. — А теперь записка. Тимоша, снимай, потом снимем. Записку она сняла пинцетом — тем самым, дедовым, медицинским, — и рассмотрела на свет. Печатные буквы. Размашистые. Нажим сильный, уверенный. — Правой писали, — сказала она наконец. — Видишь, Тимоша? Наклон, нажим, хвостик у «Б» — правая рука. Уверенная. — Ну и что? — спросил Кочергин. — А то, Стёпа, что прошлую записку — «сгоришь вместе с теплицей», помнишь? — писали левой. Через силу. А эту — правой, свободно. Значит, писал не тот. Другой человек. Это важно. — А кнопка новая, — добавил Тимофей. — В прошлый раз ржавая была. Ба, я запомнил! — Молодец, — сказала Алевтина Павловна. — Всё запоминай. Следствие — это когда запоминают всё, а выводы делают потом. — Она убрала записку в пакетик. — Улика номер один. — А… а кто это, Павловна? — прошептала Филимонова. — Кто нам угрожает? Кому мы… — А вот это, Клавдия, мы сейчас и выясним, — сказала Алевтина Павловна. — Петрович! Иди сюда. Вопрос у меня. Неприятный. — Ну? — Филимонов подошёл, вытирая руки о штаны. — Забор твой стоит на меже. Так? — Так. — А межа у вас с соседом — спорная. Так? Филимонов насупился. Филимонова всплеснула руками: — Павловна! При чём тут межа?! Нам угрожают! Убью — написано! — При том, Клавдия, что заборы просто так не пилят. Тем более — на спорной меже. — Алевтина Павловна повернулась к огородам: за поваленным забором зеленел огород Филимоновых, а дальше, за бороздой, — огород соседа. Огороды смыкались задами: участки выходили на разные улицы, а межа шла по тылам. — Сосед твой кто, Петрович? — Михеич, — буркнул Филимонов. — Речная, четырнадцать. Двадцать сантиметров, Павловна! Двадцать! Третий год судимся… ну, ругаемся. Я говорю — моё, он говорит — его. А теперь вот… записки! — Михеич, — повторила Алевтина Павловна. Дед Михеич с Речной — тихий вдовец, пенсионер, человек незаметный. Три недели назад стоял у правления и спрашивал, правда ли убили. — А Михеич где? Дома? — Дома, — Сазонов, неслышно подошедший с журналом, ткнул пальцем через улицу. — У окна сидит. Смотрит. Я его в бинокль… в смысле, я его видел. — Петрович, — сказала Алевтина Павловна, — а документы на межу у тебя есть? План участка? — Есть! — Филимонов оживился. — Всё есть! Девяносто восьмой год, межевание, всё по закону! Двадцать сантиметров — мои! По плану! — Неси план. Будем разбираться. А ты, Стёпа… — А я к Михеичу? — Кочергин выпрямился. — Допросить? При форме? — А ты со мной, — сказала Алевтина Павловна. — К Михеичу пойдём вместе. Вежливо. По-соседски. Без «допросить». Понял? — Понял, — вздохнул участковый. — Вежливо. Это когда ты улыбаешься, а человек потеет? — Именно, — сказала Алевтина Павловна. Она посмотрела на поваленный забор, на пакетик с запиской, на след сорок четвёртого размера — и добавила тихо, так, чтобы слышал только внук: — Тимоша. А скажи мне: кому в здравом уме придёт в голову пилить забор в грозу? — Никому, — сказал Тимофей. — Пилили раньше. А гроза… ну, гроза кстати пришлась. Или… — Или, — кивнула Алевтина Павловна. — Вот именно: или. Пойдём. Сначала — документы. Потом — Михеич. А потом… — она посмотрела в сторону Речной, где за вишнями темнел заколоченный дом с синими ставнями, в котором жил теперь уже не покойник, а самый живой человек на свете, — …а потом нам понадобится Витёк. Потому что межевание девяносто восьмого года оформлял у нас кто? Правильно. Кротов. — Ба, — сказал Тимофей, когда они шли домой завтракать. — А это… ну… Это дело? Ну, настоящее? Как тогда? Алевтина Павловна посмотрела на внука: семнадцать лет, тапочки, телефон, йодная сетка давно сошла, а взгляд — взгляд остался. Взгляд человека, который однажды уже искал преступника и нашёл. — Пока — забор, Тимоша. Но заборы, как показывает практика… — она помолчала. — Заборы — это только начало. Над «Ромашкой» сияло промытое солнце. С крыш капало. Петух орал. А судья в отставке шла домой и думала о подпиленных столбах, о сапоге сорок четвёртого размера и о правой руке, которая писала «УБЬЮ» — размашисто, уверенно, с нажимом. «Правая рука, — думала она. — Интересно. Очень интересно». Глава 1. Межа 20 июня, день Огурцы «Муромские» пошли дружно — зелёные, пупырчатые, наглые. Алевтина Павловна стояла в новой теплице — поликарбонатной, голландской, «как у Эдуарда, только с душой», — и пересчитывала их. По привычке. Двадцать три. Нет — двадцать четыре. Она сбилась, начала снова и махнула рукой: всё. Больше не считает. — Ба! — Тимофей просунул голову в дверь теплицы. — Там Петрович план принёс! И Сазонов пришёл! С журналом! И Кочергин… ну, он и так тут. Завтракать будем или следствие вести? — Сначала завтракать, — сказала Алевтина Павловна. — Следствие на голодный желудок — это произвол. Неси огурцы. Три штуки. Самые наглые. Завтракали на крыльце — вчетвером, не считая Пальмы, которой досталась оладья («без яблока, собакам яблоко ни к чему» — традиция). Оладьи были с пылу, чай — с мятой, огурцы — свои, первые в этом сезоне, с солью, с укропом. Кочергин ел молча и значительно — человек при исполнении. Сазонов ел аккуратно, промокая губы платочком, и поглядывал на журнал, лежавший рядом: журнал тоже завтракал — вниманием. — Значит, так, — сказала Алевтина Павловна, когда с оладьями было покончено. — Петрович, показывай план. Филимонов развернул на столе бумагу — старую, пожелтевшую, с печатями и подписями. План участка, межевание 1998 года. Красная линия межи шла по тылу огорода — ровно, уверенно. А рядом, синей шариковой ручкой, рукой Филимонова, было приписано: «Михеич врёт!!!» — с тремя восклицательными знаками. — Вот! — Филимонов ткнул пальцем. — Вот моя граница! А его забор — вот здесь! — он ткнул на двадцать сантиметров в сторону. — Двадцать сантиметров моей земли! Третий год! Я ему говорю: подвинь! А он… — А он что? — спросила Алевтина Павловна. — А он говорит: твой план — филькина грамота! — Филимонов побагровел. — Мой план! С печатями! Филькина! А у самого… у самого вообще ничего нет! Слова одни! — Слова — это тоже кое-что, Петрович, — сказала Алевтина Павловна. — Иногда слова дороже планов. Особенно если план… — она поднесла бумагу к свету, достала очки, рассмотрела подписи. — Хм. — Что? — в один голос спросили Кочергин и Тимофей. — Подпись, — сказала Алевтина Павловна. — Вот эта. Землемера. Кривая какая-то. — Какая? — Филимонов заглянул через плечо. — Нормальная подпись! Загогулина! У всех загогулины! — Загогулина-то загогулина, — Алевтина Павловна сняла очки. — Да не та. Видишь? Нажим… петля… Я тридцать лет подписи рассматривала, Петрович. Эта подпись — не его рука. То есть… — она помолчала. — То ли подписывали второпях, то ли подписывал не он. — Кто — не он?! — Филимонов побледнел. — Павловна! Ты что хочешь сказать?! Что план мой… что он… — Я пока ничего не хочу сказать, — Алевтина Павловна сложила очки. — Я хочу посмотреть другие бумаги того времени. Сравнить. Петрович, ты не волнуйся раньше времени. Может, человек болел. Может, спешил. Девяносто восьмой год — сам помнишь, какое время было. — Помню, — мрачно сказал Филимонов. — Дефолт. Забор тогда и ставил — на последние. А теперь его пилят! Павловна! Найди! Христом богом! — Найдём, — сказала Алевтина Павловна. — Петрович, а скажи мне: ножовка у тебя есть? — Ножовка? Есть. В сарае. А что? — А опилки у столбов — жёлтые, свежие. Пилили недавно. Ты в сарае в последние дни был? Ничего не пропадало? — Не был, — Филимонов задумался. — Недели две не заходил. А что… ты думаешь — моей ножовкой?! Моей?! Да кто… — Никто, Петрович. Пока — никто. — Алевтина Павловна повернулась к Сазонову: — Сазонов! А что у тебя в журнале? Ночь грозы? Сазонов надел очки, раскрыл журнал — толстую тетрадь, лучшую систему видеонаблюдения «Ромашки», — и прочитал скрипучим голосом: — «Ночь с девятнадцатого на двадцатое июня. 0:40 — гроза началась, юго-запад. 1:15 — треск, думал — гром. Теперь думаю — забор. 2:00 — свет в окне Михеича погас. 4:30 — гроза ушла за лес. Петух молчал всю ночь — отметить: впервые». — Свет в окне Михеича, — повторила Алевтина Павловна. — До двух ночи горел? Сазонов, а Михеич — сова? — Михеич — жаворонок, — Сазонов покачал головой. — В девять ложится, в пять встаёт. Всю жизнь. У меня записано. — Интересно, — сказала Алевтина Павловна. — Очень интересно. Что же он делал до двух ночи? Гроза, забор трещит… Ладно. — Она встала. — Значит, так. План такой: Петрович, ты идёшь домой, успокаиваешь Клавдию и НИЧЕГО не трогаешь у забора — ни столбов, ни опилок. Понял? — Понял. — Сазонов, ты — золото. Журнал береги. Стёпа, ты со мной к Кротоку. А ты, Тимоша… — А я с вами! — внук вскочил. — А ты моешь посуду, — сказала Алевтина Павловна. — А потом — с нами. Идёт? — Идёт, — вздохнул Тимофей. — Ба, а Настя сегодня звонила! Ну, писала. Сессию сдала! На выходных приедет! На два дня! — Вот и хорошо, — улыбнулась Алевтина Павловна. — Встретим. Пирог испечём. С вишней — последняя в этом году, отходит уже. — С вишней, — мечтательно сказал Тимофей и пошёл мыть посуду — счастливый, гремя тарелками на весь дом. — Влюбился, — констатировал Кочергин, глядя ему вслед. — Эх, молодость. — Влюбился, — согласилась Алевтина Павловна. — Семнадцать лет. Имеет право. Пойдём, Стёпа. К Витьку. Дом с синими ставнями на Речной, 47, было не узнать. Ставни открыты, окна вымыты, во дворе — поленница, новая, аккуратная, а из трубы вился дымок: Кротов топил печь даже летом — «для души», говорил. На крыльце, на табуретке, стояла гитара в старом чехле. А сам хозяин — худой, заросший, но уже не испуганный, а просто худой, — копался в огороде: сажал что-то зелёное, поздно, не по сезону, но с энтузиазмом человека, у которого впереди — жизнь. — Бэллка! — он воткнул лопату и пошёл навстречу, вытирая руки. — И Степан Ильич при форме! Проходите! Чайник горячий! У меня варенье… ну, покупное. Своего пока нет. Но к осени — будет! Смородину посадил! — Будет, Витёк, — Алевтина Павловна оглядела двор. — Обживаешься. А документы как? Паспорт? — О! — Кротов закатил глаза. — Паспорт — это песня, Бэлла. ЗАГС говорит: вы умерли, принесите справку, что вы живы. Я говорю: вот он я, живой! А они: это слова, а нужна справка. А справку даёт… знаешь кто? ЗАГС! Круг замкнулся! Орлов смеётся, Глебов смеётся, один я не смеюсь. Но ничего. Орлов говорит — к августу решит. «Видали и не такое», — говорит. — Решит, — сказала Алевтина Павловна. — Орлов — мужик толковый. Витёк, а мы к тебе по делу. Помнишь межевание девяносто восьмого? Филимоновых? С Лесной? — Девяносто восьмой? — Кротов наморщил лоб. — Так это ж… погоди… Это когда я ещё… ну да, оформлял. А что? — А то, что подпись землемера на плане — кривая. Не его рука. Ты не помнишь — кто тогда подписывал? Может, второпях? Может, за него? Кротов долго молчал. Потом сел на крыльцо, достал папиросу — он снова начал курить, «воскресшие тоже курят», — и сказал тихо: — Бэлла. Девяносто восьмой… Ты помнишь, что тогда было? Дефолт. Все бегали, все спешили. Межевали — пачками. Подписывали — не глядя. Я… — он затянулся. — Я честно оформлял, Бэлла. Но руки… рук не хватало. Приносили готовое, я визировал. А кто там подписывал за землемера — землемер тогда пил, царствие ему… — он махнул рукой. — Может, и подписывали за него. Не исключаю. А что, из-за этого забор повалили? — Из-за этого — межа спорная, — сказала Алевтина Павловна. — А забор… забор отдельно. Пока — отдельно. Витёк, а пруд? Межевание пруда — тоже тогда? Ты помнишь? — Пруд? — Кротов нахмурился. — Пруд — это раньше. Девяносто пятый, что ли. Колхозные земли… Там вообще тёмный лес был, Бэлла. Бумаги… — он помолчал. — Слушай, а чего это ты про пруд? — Да так, — сказала Алевтина Павловна. — Пенсионерское любопытство. — Она встала. — Спасибо, Витёк. Гитару береги. И вот что: если вспомнишь что-то про те подписи — звони. В любое время. Понял? — Понял, — Кротов тоже встал. — Бэлла… А Настенька… ну… Она пишет, что приедет. С Тимофеем вашим… они… ну… — Дружат, — сказала Алевтина Павловна дипломатично. — Лето, молодость, велосипеды. Пусть дружат, Витёк. Хорошие дети. Оба. — Хорошие, — вздохнул воскресший дед. — Бэллка… спасибо тебе. За всё. Если бы не ты… — Если бы не я — ты бы так покойником и ходил, — улыбнулась Алевтина Павловна. — А теперь — давай, оживай окончательно. Смородину поливай. До встречи. Они шли обратно по Речной — мимо палисадников, мимо мальв, мимо пацанов, которые ловили у пруда карасей и проводили их взглядами («вон она, судья, опять кого-то ищет»), — и Кочергин молчал. Наконец не выдержал: — Павловна. А подпись-то… ну… Это что значит? План — липа? — Это значит, Стёпа, что в девяносто восьмом году кто-то подписывал за землемера. Кто — пока неизвестно. Может, помощник. Может… — она не договорила. — Может — Пасечник? — тихо спросил Кочергин. — Он тогда уже… ну… председателем был? — Был, — сказала Алевтина Павловна. — С девяносто пятого. И бумаги через него шли. Все. — Она помолчала. — Но Пасечник мёртв, Стёпа. С мёртвого не спросишь. А вот забор повалили вчера. Живые. Пойдём к Михеичу. Вежливо. По-соседски. Михеич жил на Речной, 14 — через два дома от заколоченного дома Кротока, наискосок от Филимоновых. Домик у него был маленький, аккуратный, с резными наличниками — вдовец, а порядок держал: ни соринки, ни травинки лишней. Во дворе, под навесом, парень лет девятнадцати копался в мопеде — худой, вихрастый, с отвёрткой в зубах. Увидев гостей, он вынул отвёртку и сказал: — О. Судья. Здрасте. — Здравствуй, — сказала Алевтина Павловна. — А ты… — Ваня. Внук. — Парень вытер руки о штаны. — Дед! К тебе! Судья с участковым! При форме! — Иду! — донеслось из дома. И вышел Михеич: невысокий, сухонький, в очках с треснувшей дужкой, перемотанной изолентой. Посмотрел на гостей — и лицо его замкнулось, как ставни. — Ну. Пришли. Забирать? — Да что ты, Михеич! — Алевтина Павловна всплеснула руками. — Никто тебя забирать не пришёл! Поговорить пришли. По-соседски. Чаем угостишь? — Чаем… — Михеич помолчал. Потом отступил от двери. — Заходите. Чайник горячий. Только… — он посмотрел на Кочергина. — Ты, Степан Ильич, фуражку-то сними. А то как на допросе. — Сниму, — Кочергин торопливо снял фуражку. — Михеич, я… мы… ну… — Садитесь, — Михеич разлил чай — крепкий, с чабрецом. Руки у него слегка дрожали. От возраста. Или не от возраста. — Спрашивайте. Знаю, зачем пришли. Забор. Все думают — я. Филимонов думает, Клавдия думает, весь посёлок думает. Михеич забор повалил, Михеич угрожает. Так? — А ты — валил? — мягко спросила Алевтина Павловна. — Нет! — Михеич стукнул чашкой о стол — чай плеснул на скатерть. — Нет, Павловна! Не валил я! Тридцать лет живу — чужого не трогал! Межа — да, спорная! Двадцать сантиметров — да, мои, я так считаю! Но забор валить?! Записки писать?! «Убью»?! — голос его сорвался. — Да я… да мне… Ваня! Скажи! — Дед спал, — сказал Ваня с порога. Он так и стоял в дверях, с отвёрткой в руке. — Гроза была, мы рано легли. Я в наушниках музыку слушал, дед читал. Газету. Потом свет выключил. Я слышал — выключатель щёлкнул. — Во сколько? — спросила Алевтина Павловна. — Не знаю. Часов в одиннадцать? Может, позже. Я уснул. — А Сазонов говорит — свет у вас до двух горел, — сказал вдруг Кочергин. И тут же смутился: — Ну, он говорит… в журнал записал… — До двух? — Михеич нахмурился. — Да нет… Хотя… — он задумался. — Вставал я. Ночью. Гроза гремела — проверял, не заливает ли погреб. Свет включал. Ненадолго. А Сазонов… — он махнул рукой. — Сазонов в бинокль всё видит, а понимает — половину. — Погреб-то как? — спросила Алевтина Павловна. — Не залило? — Сухо. Бог миловал. — Михеич отпил чаю. — Павловна. Я тебе как на духу: забор — не я. Хочешь — верь, хочешь — нет. Но ты вот что скажи: мне-то теперь как? Весь посёлок пальцем тычет. Ване вон… — он кивнул на внука. — Ване в чате уже написали: «твой дед — убийца заборов». Шутники. — В чате разберёмся, — сказала Алевтина Павловна. — Тимофей мой админ… ну, почти админ. Почистит. А ты, Михеич… — она помолчала. — А ты скажи мне: ножовка у тебя есть? — Ножовка? Есть. А что? — А сапоги у тебя какой размер? — Сорок второй, — Михеич посмотрел на неё с подозрением. — А что? — А то, что след у забора — сорок четвёртый, — сказала Алевтина Павловна. — Так что ты, Михеич, по ногам не подходишь. Понял? Не подходишь. — Она встала. — Спасибо за чай. И не переживай: разберёмся. Найдём, кто пилил. А межу… межу тоже разберём. По-честному. Документы поднимем. Договорились? — Договорились, — Михеич встал её проводить. У калитки он вдруг сказал тихо: — Павловна… Спасибо. Что не как все. Что поговорить пришла, а не… ну… — Все — это все, — сказала Алевтина Павловна. — А я — это я. Держись, Михеич. И Ване скажи: пусть в чате не отвечает. Молчание — золото. Особенно в чате. Они шли домой — мимо пруда, где пацаны так ничего и не поймали, мимо правления с новым объявлением («Сход 27 июня! Выборы председателя! Явка обязательна!»), — и Кочергин сказал: — Павловна. А след-то… ну… Сорок четвёртый. А у Филимонова — сорок четвёртый. Это что же… он сам? Свой забор? — А вот это, Стёпа, очень хороший вопрос, — сказала Алевтина Павловна. — Очень хороший. — Она остановилась у объявления и прочитала его дважды. — Выборы председателя. Двадцать седьмого. Через неделю. — Она помолчала. — Так-так. — А что интересного? Председателя-то нет. Пасечник… ну… Выбирать надо. — Надо, — согласилась Алевтина Павловна. — Вот только… — она не договорила, потому что в этот момент рядом затормозила машина. Чёрная. С городскими номерами. Тонированная — как та, в мае, на которой приезжали «покупатели» пруда. Стекло опустилось. Мужчина лет сорока, загорелый, в дорогих очках, улыбнулся им — широко, белозубо, как улыбаются люди, которые привыкли, что им говорят «да». — Добрый день! — сказал он. — Не подскажете, как к правлению проехать? А то мы… — он кивнул назад, где сидел ещё один, помоложе, с папкой. — Мы по делу. По пруду. Кочергин надулся и открыл было рот, но Алевтина Павловна опередила: — Прямо, молодой человек. До конца улицы. Правление — с флагом. Не ошибётесь. — Спасибо! — стекло поднялось. Машина тронулась — медленно, важно, как карета. — Павловна! — прошептал Кочергин. — Это же… ну… городские! Покупатели! Опять! — Опять, — сказала Алевтина Павловна, глядя вслед машине. — Через месяц после… Пойдём, Стёпа. Домой. Мне надо подумать. И блокнот достать. Новый. Синий. «Дело №2» — помнишь, я заводила? Вот и пригодился. — А забор? — спросил Кочергин. — Ну… кто повалил-то? — А забор, Стёпа… — Алевтина Павловна усмехнулась. — Забор подождёт до завтра. Пусть полежит. Лежачий забор — он как лежачий преступник: никуда не убежит. А вот городские… — она посмотрела на тёмную улицу, где за поворотом скрылась чёрная машина. — Городские — это серьёзно. Городские просто так не приезжают. Дома их ждал ужин — ранний, дачный: картошка с укропом, свои огурцы («первые, ба! двадцать четыре штуки было, три съели — двадцать один остался!» — «Тимоша! Ты что, считаешь?!» — «А то! Традиция!»), чай с мятой. Ели молча, думали. Пальма спала на крыльце — на посту. Раскладушка в сенях ждала Кочергина. — Ба, — сказал вдруг Тимофей. — А Настя завтра приезжает. Ну, в воскресенье. На неделю! Мама отпустила! Сессию сдала! Я её встречу. На электричке. Ладно? — Ладно, — сказала Алевтина Павловна. — Встречай. Пирог испеку. С вишней. Последней. — Ба… А это дело… ну, забор… Оно… ну… надолго? — Не знаю, Тимоша, — честно сказала Алевтина Павловна. Она достала синий блокнот, открыла первую страницу и написала: Дело №2. СНТ «Ромашка». Забор Филимоновых. А ниже — три строчки: 1. Подпил свежий, ножовка. След 44 (у Филимонова — 44!). 2. Записка: правая рука, кнопка новая. НЕ ТА рука, что в прошлый раз. 3. Межа спорная, подпись кривая. Межевание-98 — проверить! Она перечитала, подчеркнула третью строчку — дважды, как делала всегда с самым главным, — и добавила четвёртую: 4. Чёрная машина. Городские. Пруд. Опять. — Ба, — спросил Тимофей, заглядывая в блокнот. — А это… ну… Это всё связано? Забор, межа, городские? — Не знаю, Тимоша, — сказала Алевтина Павловна. — Пока — не знаю. Но знаешь, что я тебе скажу? Совпадений не бывает. Бывают — связи. Которые мы пока не видим. — Она закрыла блокнот. — Спать. Завтра — воскресенье. Завтра приедет Настя, завтра сход… нет, сход через неделю. Завтра — разберёмся с ножовкой. Чья она, откуда опилки. Спи. Но сама она легла не скоро. Стояла у окна, смотрела на тёмную «Ромашку», на вишню, на теплицу — новую, голландскую, с двадцать одним огурцом, — и думала: подпись, сапог, записка, машина. Четыре слова крутились, как бельё в барабане. «Завтра, — сказала она себе. — Всё — завтра». Где-то за прудом кричала выпь. Пальма тихо вздыхала во сне. А в тёмном небе над «Ромашкой» висела луна — круглая, любопытная, как соседка. Всё видит, ничего не говорит. Пока — ничего. Глава 2. Городские 21 июня, воскресенье Букет ромашек Тимофей нарвал у правления — там они росли особенно нагло, прямо из-под таблички «СНТ „Ромашка". Основано в 1989 году». Нарвал, оглянулся — не видел ли кто, — и нарвал ещё: для Насти не жалко. — Ба! — он влетел в дом. — Ну как? Нормально? Или… ну… мало? Алевтина Павловна оторвалась от пирога — с вишней, последней в этом году, вишня отходила, — и оглядела внука: причёсанный (впервые за неделю!), в чистой футболке, с ромашками. Семнадцать лет. Влюблён. Всё налицо. — Нормально, — сказала она. — Ромашки девушке, которая приезжает в «Ромашку», — это, Тимоша, почти стихи. Давай, беги. Электричка в десять сорок. Опоздаешь — я тебя сама… ну, ты понял. — Понял! — внук вылетел за дверь. Через секунду голова просунулась обратно: — Ба! А собрание во сколько? — В двенадцать. У правления. Успеешь. Настя пусть устраивается у деда, а ты — на собрание. Ты мне нужен. С камерой. — Есть! — и был таков. Пирог поспел к одиннадцати — румяный, с решёткой, с вишней, которая пузырилась сквозь прутья. Алевтина Павловна поставила его остывать, переоделась («на собрание — как на процесс: строго, но без мантии»), взяла блокнот — синий, «Дело №2», — и вышла на крыльцо. Утро было душное, парное: после грозы парило, над прудом стоял туман, Пальма снова рыла яму под вишней. — Сегодня будет жарко, — сказала Алевтина Павловна вишне. — Во всех смыслах. Вишня ничего не ответила. Вишни — они как судьи: слушают, не перебивают. К двенадцати у правления собралось человек сорок — почитай, полпосёлка. Скамейки вынесли, кто-то притащил табуретки, пацаны с Речной залезли на забор правления — «оттуда лучше видно!». Чёрная машина стояла тут же, важная, тонированная, с городскими номерами. Рядом с ней — двое. Первого Алевтина Павловна уже видела: загорелый, в дорогих очках, улыбка на миллион. Второго — моложе, лет тридцати пяти, с папкой, — она видела вчера мельком в машине. Он стоял чуть позади, молча, и смотрел. Взгляд у него был вежливый. И пустой. Как у человека, который открывает двери, подаёт стулья — и запоминает, кто где сидит. — Граждане! — загорелый поднял руки. — Добрый день! Меня зовут Виктор Андреевич Ланской, компания «Заводь Парк». А это мой помощник, Шустов Виктор Петрович. Мы приехали к вам с выгодным предложением! С очень выгодным! — Знаем мы ваши предложения! — крикнул Колька-рыбак из задних рядов. — Пасечник тоже предлагал! Где он теперь?! Толпа загудела. Ланской улыбнулся ещё шире — улыбка у него была тренированная, несмываемая. — Понимаю ваш скепсис! Понимаю! Но мы — не Пасечник. Мы — серьёзная компания. Вот наше предложение. — Он кивнул, и Шустов молча раздал листочки — глянцевые, с картинкой: пруд, пляж, лодочки, кафе с зонтиками. Красиво. Очень красиво. Слишком красиво. — Мы берём берег пруда в аренду на сорок девять лет. Благоустраиваем: пляж, лодочная станция, кафе, детская площадка. Каждому владельцу берегового участка — компенсация. Посёлку — новая дорога. Рабочие места! Налоги! Цивилизация! — А караси?! — закричал Филимонов, перекрывая гул. — Караси где будут жить?! В вашем кафе?! — Водоём остаётся! Рыбалка остаётся! — Ланской поднял руки. — Всё остаётся, граждане! Только лучше! Лучше и цивилизованнее! — А межевание? — спросила вдруг Алевтина Павловна. Негромко. Но толпа стихла — её голос на собраниях действовал, как молоток судьи. — Что, простите? — Межевание, — Алевтина Павловна встала. — Берег пруда. Чья земля? Колхозная? Поселковая? Размежёвана? И второй вопрос: водоохранная зона. Водный кодекс, статья шестьдесят пять. В водоохранной зоне строить нельзя. Кафе с зонтиками — это строительство. Как вы это согласуете? Пауза. Ланской смотрел на неё — улыбка дрогнула, но устояла. — А вы, простите… — Крапивина. Судья в отставке. С улицы Вишнёвой. — А-а-а, — Ланской кивнул. Что-то в его лице изменилось — он явно слышал фамилию. — Наслышан. Что ж… По существу: межевание проведено, документы в порядке. Согласования… — он развёл руками. — Согласования мы берём на себя. У нас опыт. У нас юристы. Всё будет по закону, Алевтина Павловна. Даю слово. — Слово — это хорошо, — сказала Алевтина Павловна. — А документы — лучше. Принесите документы, Виктор Андреевич. Межевание, проект, согласования. Посмотрим. Почитаем. Мы тут люди грамотные. — Она села. Толпа одобрительно загудела. — Принесём! — Ланской кивнул Шустову — тот что-то записал в папку. — Обязательно принесём! А пока… — он оглядел толпу. — Пока подумайте, граждане! Подумайте! Новая дорога! Благоустройство! Деньги! Мы уезжаем, но вернёмся. Скоро. — Он сел в машину. Шустов — за руль. Стекло поднялось. Машина тронулась — медленно, важно. — Видали?! — Колька вскочил на скамейку. — «Подумайте»! Пасечник тоже говорил: подумайте! А потом… ну… Сами знаете! — Тихо! — Кочергин, стоявший у правления при форме, поднял руку. — Без самодеятельности! Граждане! Раз уж собрались… У меня объявление. Официальное. — Он достал бумагу и прочитал по слогам: — «Двадцать седьмого июня состоится сход СНТ „Ромашка". Повестка: выборы председателя правления. Явка обязательна. Кандидатуры подавать мне. То есть… — он смутился. — В правление. Мне. Я принимаю». — А кандидаты есть? — крикнула Рая. — Пока один, — Кочергин сверился с бумагой. — Филимонов Пётр Петрович. Программа: «Порядок и караси». — Ура! — закричал Филимонов и тут же смутился: — Ну… то есть… спасибо за доверие! Караси будут! Порядок будет! — А я! — вдруг встала Клавдия Филимонова. — А я чем хуже?! Я тоже выдвигаюсь! Программа: «Пироги и справедливость»! Толпа ахнула. Потом — засмеялась. Потом — зааплодировала. Филимонов смотрел на жену так, будто видел её впервые: — Клавдия! Ты… ты против меня?! — Я не против тебя, Петя, — Клавдия поправила платок. — Я — за посёлок. Конкуренция! Демократия! По телевизору говорят — это хорошо! — Записал, — Кочергин старательно вывел: «Филимонова — пироги». — Ещё кандидаты? — Сазонова! — закричала Рая. — Петровича давайте! Он честный! У него журнал! — Я… я не могу… — Сазонов замахал руками. — У меня… у меня бинокль… то есть… у меня дела! Наблюдения! — Записал, — сказал Кочергин. — Сазонов. Без программы. Пока. — А Крапивину! — крикнул кто-то. — Павловну — в председатели! — Да-а-а! — подхватили. — Павловну! — Нет! — Алевтина Павловна встала. — Нет, граждане. Я в отставке. Я судья, а не председатель. Это разные профессии. Председатель — это трубы, взносы и дорога. А я… — она оглядела толпу. — А я вам и так помогаю. Без должности. Всё. Вопрос закрыт. — Жаль, — сказала Рая искренне. — Ну ладно. Петрович у нас есть. И пироги. Прорвёмся. Расходились шумно: обсуждали и городских, и выборы, и Клавдию («против мужа пошла! во даёт!»). Алевтина Павловна задержалась у правления — записывала в блокнот: «Заводь Парк» — аренда 49 лет, документы обещаны, межевание — проверить! — и тут услышала за спиной: — Алевтина Павловна. Ланской. Вернулся — один, без Шустова (тот сидел в машине). Подошёл близко. Улыбки не было. — Слушаю, Виктор Андреевич. — Вы женщина умная. Юрист. С вами — начистоту. — Он помолчал. — Пруд нам нужен. Вопрос решённый. Там, — он кивнул вверх, в сторону города, в сторону тех, кто решает, — там всё согласовано. Сопротивление… — он развёл руками. — Сопротивление бесполезно. И вредно. Для здоровья. Понимаете? — Понимаю, — сказала Алевтина Павловна. — Угрожаете? — Предупреждаю. По-хорошему. — Он наклонился ближе. — И вот ещё что. У вас внук камеры чинит. Передайте ему: пусть чинит. А лишнего — не смотрит. По-хорошему прошу. Пауза. Где-то за правлением куковала кукушка. Пахло пылью, бензином и большими деньгами. Алевтина Павловна достала блокнот, открыла его — медленно, на глазах у Ланского, — и записала. Дословно. Потом подняла глаза: — Записала. Дословно. Число, время, свидетели — вон, Сазонов с биноклем, всё видит. А теперь слушайте меня, Виктор Андреевич. Внук мой будет смотреть всё, что захочет. Это раз. Пруд — общий, и решать будет сход, а не те, кто «там». Это два. А угрожать мне… — она сняла очки и посмотрела на него так, как смотрела когда-то на подсудимых. — А угрожать мне, молодой человек, не надо. Я тридцать лет приговаривала тех, кто угрожал. Поняли? Ланской смотрел на неё долго. Потом усмехнулся — криво, без улыбки: — Понял. До встречи, Алевтина Павловна. — Он пошёл к машине. Уже у дверцы обернулся: — Документы привезём. Почитаете. Вы же грамотная. Машина уехала. Алевтина Павловна дописала в блокноте: Ланской: угроза (внук, камеры). Свидетель — Сазонов. И подчеркнула. Дважды. — Ба! — Тимофей подбежал — с камерой, запыхавшийся. — Ба, ты всё слышала? Ну, он чего тебе говорил? Он угрожал?! — Угрожал, — сказала Алевтина Павловна. — Но ты не бойся. Тот, кто угрожает вслух при свидетелях, — дурак. А дураков мы не боимся. Мы их… — она усмехнулась. — Мы их записываем. Пойдём. Настя приехала? — Приехала! У деда устраивается! Ба, пойдём скорее! Там… ну… там дед плачет! — Плачет? — Алевтина Павловна смягчилась. — Ну, это ничего. Это от счастья. Пойдём. Настенька Кротова сидела на крыльце дома с синими ставнями — загорелая, счастливая, с рюкзаком, — а дед суетился вокруг: стул вынес, чайник поставил, варенье достал (покупное, но с гордостью). Увидев Алевтину Павловну, Настенька вскочила: — Алевтина Павловна! Здравствуйте! А я… ну… на неделю! Мама отпустила! Сессию сдала! Буду деду помогать! Огород, дом… — Вот и умница, — Алевтина Павловна обняла её. — А Тимофей тебе всё покажет. Он у нас… — она посмотрела на внука, который стоял красный, с ромашками за спиной. — Он у нас экскурсовод. Тимоша! Чего прячешь? — Да так… — внук протянул ромашки. — Вот. Это… ну… У правления росли. Самые наглые выбрал. — Ой, — сказала Настенька. И покраснела тоже. — Спасибо. Ромашки… в «Ромашке». Это… ну… мило. — А меня в чат добавьте? — спросил вдруг Кротов. — Ну, в поселковый? Я же теперь… ну… житель. Официально почти. Все засмеялись — а Тимофей достал телефон: — Дядь Витя, а как вас записать? Ну, ник? «Воскресший»? «Покойник_47»? — Тимоша! — Алевтина Павловна покачала головой, но улыбалась. — Запиши: «Виктор Сергеевич». По-человечески. Хватит человеку покойником быть. Даже в чате. — «Виктор Сергеевич», — Тимофей застучал по экрану. — Готово! О! А тут уже… Ба, глянь, чего пишут! Колька: «городские воду отравят, вот увидите!» Рая: «а я взносы платила, у меня квитанции!» Филимонов: «голосуйте за порядок и карасей!» А Клавдия ему: «Петя, уймись, пироги победят!» — Ох, — сказала Настенька. — У вас тут весело. — У нас тут — «Ромашка», — сказала Алевтина Павловна. — Тут всегда весело. Иногда — слишком. Кротов смотрел на них — и улыбался. Впервые за пять лет — по-настоящему, без страха. Алевтина Павловна сделала вид, что изучает поленницу. — Значит, так, молодёжь, — сказала она. — План: Настя устраивается, отдыхает. Тимофей помогает. В меру. А вечером — все к нам. Пирог с вишней. Последней. Идёт? — Идёт! — хором сказали молодые. И смутились ещё больше. Ужинали на крыльце — впятером, с Кротовым: пирог, чай, смородина (первая, от Сазонова — «угощайтесь, у меня всё записано»). Разговаривали — о сессии, об огороде, о выборах («Клавдия против мужа! Во даёт!»). О городских — не говорили. Нарочно. Воскресенье. Пирог. Не надо. Вечером, когда гости разошлись по домам, а Тимофей ушёл провожать Настю («до калитки, ба! до дедовой калитки!»), Алевтина Павловна села писать письмо. «Здравствуй, Галина. Пишу тебе в воскресенье, вишня отходит, огурцы пошли — двадцать один, Тимоша считает, традиция. Характеристику твою подписали почти все шесть улиц, даже Колька крестик поставил. Орлов говорит — всё идёт как надо. Суд второго сентября, он готовится. Ты держись. Слышишь? Держишься — и мы держимся. Вишня в этом году добрая. Алевтина». Она перечитала, заклеила конверт, подписала: «Галине. В СИЗО. С воли». И подумала: дойдёт. Обязательно дойдёт. Письма с воли — они как хлеб. Ими живут. — Ба! — Тимофей вернулся — счастливый, взъерошенный. — Проводил! До калитки! Ба, а Настя… ну… Она говорит — у вас тут как в кино. Только лучше. Потому что по-настоящему. — По-настоящему, — согласилась Алевтина Павловна. — Это точно. Спать, Тимоша. Завтра — понедельник. Завтра — водолазы… нет, водолазы — это если… — она не договорила. — Спать. Утро вечера мудренее. Но когда стемнело окончательно и Кочергин в сенях на раскладушке уже видел первый сон, Алевтина Павловна вышла на крыльцо одна. Духота стояла страшная: ни ветерка, ни звука. Где-то далеко, за лесом, погромыхивало. Пальма лежала на крыльце, положив морду на лапы, и смотрела в темноту — туда, где за вишнями темнел пруд. — Гроза будет, — сказала Алевтина Павловна. — Опять. — Она достала блокнот и при свете фонаря дописала: «Заводь Парк»: Ланской (угрозы!) + Шустов (молчит, смотрит). Документы — ждать. Выборы 27.06: Филимонов, Клавдия (!), Сазонов. Я — отказалась. Вопрос 1.чьё межевание? Подпись кривая — кто подписывал? Она закрыла блокнот. За лесом полыхнуло — беззвучно, как фотовспышка. Потом ударило — далеко, глухо. Пальма подняла голову и тихо, неуверенно заскулила. — Тихо, девочка, — Алевтина Павловна потрепала её по загривку. — Гроза. Пройдёт. Всё проходит. Но Пальма скулила. А Пальма, как известно, зря не скулит. Ночью гроза пришла — злая, с ливнем, с ветром. Алевтина Павловна спала плохо: всё думала — о Ланском, о пруде, о внуке, которому угрожают. Под утро задремала — и приснился ей пруд. Тихий, зеркальный. А по нему идут круги. Один, другой, третий. Как от камня. Как от… Она проснулась в семь. Дождя не было. Было тихо. Слишком тихо. Даже петух молчал. А потом закричали. У пруда. Глава 3. Панама 22 июня, понедельник Кричали пацаны с Речной — те самые, что ловили карасей и ничего не ловили. Теперь они не ловили. Они стояли на мостках и кричали — взахлёб, перебивая друг друга: — Панама! Тут панама! И никого! Дяденьки нет, а панама есть! Колька-рыбак, сидевший тут же с удочкой, был белый, как сметана. Увидев бегущих Алевтину Павловну, Кочергина и Тимофея, он вскочил: — Павловна! Я ничего! Я рыбачил! Я… ну… Я его не видел! Честно! — Коля, успокойся, — сказала Алевтина Павловна. — Кого — его? — Ну… городского. Риелтора. Он вчера вечером тут был. На мостках. А теперь… — Колька кивнул на мостки. — А теперь панама. А его нет. На мостках — старых, скрипучих, с которых три поколения «Ромашки» прыгало в воду, — лежала панама. Мужская. Выцветшая. С оборванным ремешком. А рядом, на доске, — окурок. С красным фильтром. Свежий — почти сухой, видно, упал между досок, и дождь его не достал. Значит, курили ночью. До грозы. Ждали? Алевтина Павловна остановилась у мостков и подняла руку: — Стоп. Дальше — никто. Стёпа, держи толпу. Тимоша, снимай. Всё. Общий план, крупный, каждую доску. Толпа — а собралось уже человек пятнадцать — гудела. Рая прибежала в халате. Сазонов — с биноклем и журналом. Филимонов — с багром («а вдруг… ну…»). Эдуард подъехал на велосипеде — с дочерью. Алиса, загорелая, в наушниках, смотрела на всё круглыми глазами. — Пап, — спросила она. — А это… ну… опять? Как тогда? — Не знаю, — Эдуард снял очки, протёр. — Посмотрим. Алевтина Павловна надела перчатки — резиновые, из аптечки («судья в отставке носит с собой перчатки — мало ли»), — и присела у панамы. Осмотрела — не трогая. Понюхала — табак. Старый, въевшийся, кислый. «Прима». Без фильтра. Курильщик «Примы» носил эту панаму годами — табак въелся в ткань, как судьба. — Панама шестидесятого размера, — сказала она. — Старая. Ремешок оборван — давно, края затёрты. Табак в складке — «Прима». — Она подняла глаза. — Мужчины! Кто из вас носит шестидесятый? И курит «Приму»? Молчание. Потом Колька сказал тихо: — Михеич курит «Приму». Всю жизнь. А размер… ну… У Михеича голова… того… большая. Умная. — Голова большая — это хорошо, — сказала Алевтина Павловна. — Это значит — есть чем думать. Стёпа! Михеича — сюда. Вежливо. Скажи: панаму опознать. Может, его. Может, нет. — А окурок? — спросил Тимофей, снимая крупно. — Ба, окурок с фильтром! Красным! А «Прима» — без фильтра! Значит, курили двое? Ну, панама — одного, а окурок — другого? — Молодец, — сказала Алевтина Павловна. — Соображаешь. Окурок — в пакетик. Пинцетом. Улика номер… — она сбилась. — Улика номер два. Записка была первой. Хотя… — она помолчала. — Хотя, может, это разные дела. А может — одно. Разберёмся. — Павловна! — Рая протиснулась вперёд. — А городской-то где? Ну, риелтор? Утоп? Как есть утоп, да? — Неизвестно, Рая. Может, уехал. Может… — Алевтина Павловна не договорила. Потому что Пальма — умница Пальма, которая всё это время обнюхивала берег, — вдруг залилась лаем у камышей. Яростно, взахлёб. — Там! — Тимофей бросился к камышам. Раздвинул их палкой. И присвистнул: — Ба! Смотри! Сандалия. Мужская. Кожаная. Дорогая — такие в «Ромашке» не носят, такие носят в городе, в офисе, с носками. Сорок третий размер. Почти новая. Одна. Второй — не было. — Пальма, ищи! — скомандовала Алевтина Павловна. — Ищи, девочка! Пальма искала — честно, долго, по всему берегу. Второй сандалии не было. Не было — и всё. — Значит, так, — сказала Алевтина Павловна, убирая сандалию в пакетик — не влезла, взяла второй, побольше. — Улика номер три. Стёпа! Звони Глебову. Скажи: пропал человек. Риелтор Ланской. Панама, окурок, сандалия. Пусть решает: водолазы, розыск… Пусть решает он. А мы… — она оглядела толпу. — А мы расходимся. Не толпимся. Коля! Ты останься. Поговорим. Колька остался — белый, потный, с удочкой, которую держал, как ружьё. — Коля. Ты вчера вечером был тут. Что видел? Только честно. Всё. С самого начала. — Ну… — Колька сглотнул. — Пришёл я часов в девять. Рыбачить. Сети проверить… то есть… ну, удочку закинуть. А он тут. Городской. На мостках стоит. Один. Курит. Нервный такой. По телефону говорил. Громко. Я слышал… ну… не всё. «Ты мне должен!» — кричал. И: «Я всё расскажу!» Кому — не знаю. Потом он телефон сунул, закурил ещё. А потом… — А потом? — А потом я ушёл. Смеркалось. Гроза собиралась. Я… ну… Я сети… то есть… я домой пошёл. А утром пришёл — а тут панама. А его нет. Павловна! Я ничего! Я… ну… — Коля, — сказала Алевтина Павловна мягко. — А сети у тебя где стоят? Ну, те, которые ты «проверяешь»? — Какие сети?! — Колька побагровел. — Нет у меня сетей! Запрещено! Я… ну… Павловна! — Нет — и нет, — Алевтина Павловна не стала давить. Пока. — А скажи мне: городской с кем-то встречался? Ты никого не видел? Не слышал? — Никого. Он один был. Точно. А потом… — Колька помолчал. — Машина была. Я уходил — слышал: мотор. Со стороны съезда. Какая — не видел, темно. Ну… Вроде… ну… «Нива»? Тарахтела, как «Нива». У нас полпосёлка на «Нивах». — «Нива», — повторила Алевтина Павловна. — Хорошо, Коля. Иди. И вот что: если вспомнишь ещё — сразу ко мне. В любое время. Понял? — Понял, — Колька попятился. — Павловна… А он… ну… Он утонул? Да? — Не знаю, Коля. Пока — не знаю. Иди. За завтраком Тимофей читал чат вслух — с выражением, как новости: — Так… Колька пишет: «Русалка утащила! Я всегда говорил — в пруду русалка!» Рая ему: «Коля, ты опух! Какая русалка!» А пацан с Речной: «Это инопланетяне! Они над прудом висели! Я видел!» Ба, а Филимонов пишет: «Это городские своих же! Делят! Вот увидите!» — А ты что думаешь? — спросила Алевтина Павловна. — Я думаю… — внук понизил голос. — Ба, а помнишь: воры в чате сидят? Ну, я тогда шутил. А теперь думаю: может, и правда? Ну, читает же он. Тот, кто… ну… — Может, — сказала Алевтина Павловна. — Поэтому ты в чате лишнего не пиши. Про улики — ни слова. Про панаму, про окурок — молчок. Пусть думает, что мы ничего не знаем. Понял? — Понял, — внук посерьёзнел. — Ба, я — могила. Ну, в смысле… — В смысле — молодец, — сказала бабка. — Доедай. Глебов скоро будет. Глебов приехал к обеду — хмурый, в штатском («я вообще-то в отпуске, Павловна, у меня путёвка горит!»). На пакетики он смотрел с тоской человека, который уже проходил это однажды. — Панама. Окурок. Сандалия. — Он пересчитал. — Павловна. Тело есть? — Тела нет, Руслан Андреевич. Человек пропал. Риелтор. Вчера угрожал мне. При свидетеле. Записано. — Она протянула блокнот. — Вот. Дословно. Глебов прочитал. Поднял брови: — Угрожал? Вам? Смелый. Или дурак. — Он помолчал. — Ладно. Заявление о пропаже — от кого? Родственники? Партнёр? — Партнёр. Шустов. Он в городе. Вызовите? — Вызову. Официально. — Глебов встал. — Водолазов дам завтра. Сегодня — никак, все на… ну, заняты. А вы, Павловна… — А я пироги пеку. С вишней. Последней. Будете? — Буду, — сдался следователь. — Но имейте в виду: если он утонул по пьяни — это несчастный случай. Без вас разберёмся. А если… — он не договорил. — А если — то со мной, — закончила Алевтина Павловна. — Знаю, Руслан Андреевич. Знаю. А молодёжь — Тимофей, Настя и Ваня, которого Тимофей позвал «для компании» (а на самом деле — чтобы не сидел один и не думал), — прочёсывала дальний берег. Прочёсывали честно: с палками, с телефонами, цепочкой, как учили. Пальма бежала впереди — главная. — Дед всю жизнь тихий, — сказал вдруг Ваня. Он шёл, глядя под ноги. — Мухи не обидит. А тут… панама его. Все думают — он. А он… ну… Он ночами не спит теперь. Я слышу — ходит. Вздыхает. — Мой дед тоже не спал, — тихо сказала Настя. — Пять лет. Когда… ну… Ты понимаешь. А теперь — спит. Потому что Алевтина Павловна разобралась. Она и тут разберётся. Вот увидишь. — Ба разберётся, — подтвердил Тимофей. — Ба всегда разбирается. О! Смотрите! В траве у самой воды валялась пачка. Размокшая, бесформенная. Тимофей подцепил её палкой. — «Прима», — прочитал Ваня. И побледнел. — Это… ну… Дед такую курит. Всегда. — Спокойно, — Тимофей достал телефон, сфотографировал. — Ба разберёт. Пачка размокшая — давно лежит. Может, неделю. Может, месяц. Это не улика. Пока. — Он посмотрел на Ваню. — Слушай. А давай мы с тобой… ну… Будем на связи. Если что — сразу мне. У меня страница есть. «Барсик». Напишешь — я бабке передам. Быстро. Идёт? — Идёт, — Ваня кивнул. — Спасибо. Ну… за компанию. И вообще. Находку показали Алевтине Павловне вечером. Она повертела размокшую пачку, понюхала, покачала головой: — Размокла насквозь. Лежала давно — не со вчерашнего дня. Может, Михеича. Может — чья угодно: «Приму» полпосёлка курило в своё время. Не улика. Пока. Но молодцы: нашли, сфотографировали, руками не трогали. Хвалю. — Она помолчала. — А Ваню, Тимоша, не бросай. Ему сейчас тяжело. Понял? — Понял, — сказал внук. — Мы теперь… ну… на связи. После этого она пошла к Михеичу — одна, без Кочергина («ты, Стёпа, у пруда подежурь, мало ли»), с панамой в пакетике. Михеич открыл сразу — будто ждал. Ваня стоял за его спиной. — Михеич. Панаму опознай. Твоя? Михеич посмотрел на панаму — долго. Потом кивнул: — Моя. Была. Потерял. На прошлой неделе. У пруда. Рыбачил — снял, положил… А потом хватился — нет. Думал — ветром сдуло. — А табак в ней — твой? «Прима»? — Моя. Всю жизнь курю. — Михеич поднял глаза. — Павловна. Я его не видел. Городского. Не говорил с ним. Панаму потерял — да. А больше — ничего. Веришь? Алевтина Павловна смотрела на него долго. Сухонький старичок в очках с изолентой. Внук за спиной. Чай с чабрецом. Страх в глазах — или не страх? Усталость? — Верю, Михеич, — сказала она наконец. — Пока — верю. Но панаму я забираю. Для дела. И вот что: если городской к тебе подходил — с предложением, с угрозами, с чем угодно, — скажи мне. Сейчас. Лучше мне, чем следователю. Понял? — Не подходил, — Михеич покачал головой. — Никто ко мне не подходил. Кому я нужен… — Нужен, Михеич. Внуку нужен. — Она кивнула Ване. — Держитесь. Оба. Домой она шла медленно — мимо пруда, где Кочергин дежурил у мостков («пост сдал — пост принял, Пальма со мной!»), мимо правления, где висело объявление о выборах, мимо вишни, которая роняла последние ягоды. Настя и Тимофей сидели на крыльце — чинили велосипед, смеялись. Увидев её, притихли. — Ба, — спросил Тимофей. — Ну что? Панама — его? Ну, Михеича? — Его. Потерял на прошлой неделе. Говорит. — А ты веришь? — Верю. Пока. — Алевтина Павловна села на крыльцо. Устала — вдруг, сразу, как накатывает в её возрасте: волной. — А ты мне вот что скажи, Тимоша. Как специалист. Вот человек пропал ночью. Панама чужая на мостках. Окурок свежий. Сандалия в камышах. Что это значит? — Это значит… — внук задумался. — Это значит — он был не один. Ну, окурок-то свежий! Кто-то курил. Ждал? Или… ну… — Или, — кивнула Алевтина Павловна. — Вот именно: или. — Она достала блокнот и написала: Ланской пропал (ночь 21?22.06, гроза). На мостках: панама Михеича (потеряна неделю назад?), окурок с красным фильтром (свежий!), сандалия 43 в камышах. Колька: Ланской кричал в телефон «ты мне должен, я всё расскажу». Машина-«Нива» у съезда. Вопрос 2.с кем говорил Ланской? Вопрос 3.кто курил на мостках? Вопрос 4.где вторая сандалия? И где сам Ланской? Она закрыла блокнот. Помолчала. Потом сказала — тихо, так, чтобы слышали только внук и Настя: — Дети. А скажите мне: если человек тонет — он сандалии снимает? — Нет, — сказал Тимофей. — В сандалиях и… ну… — Вот именно, — сказала Алевтина Павловна. — В сандалиях. А тут — одна сандалия в камышах. А вторая — где? И панама — чужая. И окурок — свежий. — Она посмотрела на пруд, тихий, зеркальный, вечерний. — Нет, дети. Тут что-то не так. Что-то совсем не так. — Ба, — прошептал Тимофей. — А если он не утонул? Алевтина Павловна долго молчала. Потом сказала: — Если, Тимоша… Тогда у нас дело №2. Настоящее. А забор… — она усмехнулась. — А забор — это была разминка. Где-то за прудом кричала выпь. Пальма, вернувшаяся с дежурства, легла у крыльца и положила морду на лапы. А в домике на Вишнёвой горела лампа — и судья в отставке смотрела в блокнот, где вопросов становилось всё больше, а ответов — пока ни одного. Впереди были водолазы. Впереди был Шустов. Впереди был новый день. «Завтра, — сказала она себе. — Всё — завтра». Глава 4. Вода держит недолго 23 июня, вторник Водолазы приехали к девяти — двое, молодые, весёлые, с красным баллоном и чёрным юмором. К десяти они нашли Ланского: лежал на дне у самых мостков, на двух метрах, зацепившись рубашкой за корягу. Как будто пруд держал его — и не отпускал. Вода держит недолго. Но держит. Алевтина Павловна стояла на берегу — в числе первых, разумеется, — и смотрела, как тело поднимают. Толпа молчала: даже Колька молчал, даже Рая не причитала. Только Сазонов записывал в журнал — рука у него слегка дрожала — и пацаны с Речной стояли белые, без обычных ухмылок. Смерть — к ней и со второго раза не привыкнешь. — Так, — Глебов, приехавший с водолазами, осмотрел тело — быстро, профессионально. — Значит, так. Предварительно: ссадина на левом виске — ударился. При падении. О мостки. В лёгких вода — проверят, но, похоже, утонул живым. Запах — чуете? Выпивши был. Вот вам и картина: выпил, оступился в темноте, ударился, упал в воду. Несчастный случай. Классика. — Руслан Андреевич, — сказала Алевтина Павловна. — А часы? Часы на левом запястье покойника стояли. Механика, дорогая, швейцарская — такие от воды останавливаются сразу. Стрелки показывали 23:14. — Двадцать три четырнадцать, — прочитал Глебов. — Ну. Значит, в это время и… ну… Понятно. Ночь. Темно. Грозы ещё не было — она к часу подошла. Выпил, пошёл на мостки — зачем? — оступился… — А панама? — спросила Алевтина Павловна. — Панама чужая, Михеича. А окурок свежий, с фильтром — Ланской, между прочим, не курил. Шустов сказал: бросил пять лет назад. А сандалия одна — в камышах, а вторая… — она кивнула на ноги покойника: на правой ноге сандалия была, на левой — нет. — Вторая — та, что Пальма нашла. Сходится. Но панама, Руслан Андреевич! Окурок! Чужой курильщик на мостках! — Курильщик, — Глебов поморщился. — Павловна. Может, он днём там курил? Кто-то из ваших? Окурок свежий — а насколько свежий? Экспертиза скажет. А панаму ветром принесло — гроза была, ураган! Всё могло быть! — Всё могло быть, — согласилась Алевтина Павловна. — Но вы уж проверьте всё, Руслан Андреевич. Вскрытие, лёгкие, виски — удар прижизненный? И фляжку проверьте. Фляжка нашлась во внутреннем кармане рубашки — плоская, серебряная, с гравировкой «В.А.Л.». Початая. Коньяк. Дорогой — запах стоял на весь берег. — Вот! — Глебов поднял фляжку. — Вот вам и причина! Коньяк! Ночь! Мостки! Павловна, я вас уважаю, но тут всё ясно! — Ясно, — сказала Алевтина Павловна. — Кроме панамы. Кроме окурка. Кроме телефона. — Какого телефона? Телефона не было. В карманах — нет, проверяли. — Вот именно, — сказала Алевтина Павловна. — Телефона не было. А человек без телефона в наше время — как без рук. Где телефон, Руслан Андреевич? Утонул? Потерял? Или… — она не договорила. — Или, — вздохнул Глебов. — Вечно у вас — или. Ладно. Ищем телефон. Водолазы прошерстят дно. Тело — в морг. Вскрытие завтра. А вы, Павловна… — А я пироги пеку. С капустой. Вишня отошла. — С капустой, — Глебов впервые за утро усмехнулся. — Ладно. Но учтите: пока — несчастный случай. Пока экспертиза не скажет иначе. Поняли? — Поняла, — сказала Алевтина Павловна. Но в блокнот вечером записала: Ланской В.А. Найден 23.06, у мостков, зацепился за корягу. Ссадина на левом виске. Часы стоят: 23:14. Фляжка, коньяк, почат. Телефона НЕТ. Вопрос 5.где телефон? Вопрос 6.кто курил на мостках (окурок с красным фильтром)? Телефон нашёл Ваня. Днём, когда молодёжь — Тимофей, Настя и он — прочёсывали съезд к пруду («ба сказала: ищите, где машина стояла!»). Телефон лежал в траве у обочины — дорогой, в кожаном чехле, с треснувшим стеклом. Разряженный в ноль. — Не трогай! — заорал Тимофей, но Ваня уже держал его двумя пальцами — аккуратно, как учили. — Ну… ну ладно. Так тоже можно. Ба! Ба-а-а! Алевтина Павловна прибежала через пять минут — с пакетиками. Осмотрела находку, покачала головой: — В траве. У съезда. Значит, он был здесь. С машиной. Или встречал машину. — Она убрала телефон в пакетик. — Улика номер четыре. Ваня! Ты — молодец. Внимательный. Дедом гордиться будешь… то есть дед тобой гордиться будет. — Она поправилась, но Ваня посмотрел на неё странно: дед? гордиться? Дед ночами не спит, ходит, вздыхает… — Ба, — спросил Тимофей, когда шли домой. — А телефон разряжен — это как? Ну, он же вечером заряжен был? Наверное? — Наверное, — сказала Алевтина Павловна. — А разрядился — в ноль. За ночь включённый телефон в ноль не сядет. Значит… — она помолчала. — Значит, либо батарея мёртвая, либо его разряжали. Специально. Чтобы не нашли? Чтобы не прозвонили? Интересно. Очень интересно. — А детализация? — внук вспомнил умное слово. — Ну, звонки? Оператор даст? — Глебов запросит. Официально. Узнаем, кому он звонил в 23:07. И кто звонил ему. — Она потрепала внука по голове. — Растёшь, Тимоша. Скоро меня заменишь. — Не заменю, — серьёзно сказал внук. — Я дополню. Кибер… ну… Кибер-следствие. Вот. В ЗАГС они поехали после обеда — Алевтина Павловна и Кротов. Ехали электричкой, сорок минут, и всю дорогу Кротов репетировал речь: — «Я, Кротов Виктор Сергеевич, настоящим заявляю, что я жив». Так? Или: «Прошу считать меня живым»? Бэлла, а как правильно? — Правильно — как скажет начальник, — сказала Алевтина Павловна. — Ты главное — паспорт старый покажи. И свидетеля. Свидетель — я. Судья в отставке. Меня послушают. Не послушали. То есть послушали, но… — Понимаете, — сказала девушка в окошке — молоденькая, в очках, с бейджиком «специалист», — по нашим документам вы умерли. Вот запись. Вот свидетельство. А живого вас — по документам нет. Чтобы вас… ну… оживить… нужна справка. Что вы живы. — Так вот он я! — Кротов развёл руками. — Живой! Тёплый! Дышу! — Это слова, — девушка развела руками. — А нужна справка. С печатью. Кто её даёт? — она задумалась. — Наверное… мы? То есть ЗАГС? Но мы не можем дать справку живому, которого нет… Ой. — Она покраснела. — Подождите, я у начальника спрошу. Начальник — женщина строгая, с причёской, — выслушала, посмотрела на Кротока долгим взглядом и сказала: — Паспорт старый есть? Свидетели есть? Вот вы, — она кивнула Алевтине Павловне. — Вы кто? — Крапивина. Федеральный судья в отставке. Подтверждаю: это Кротов Виктор Сергеевич. Знаю его с 1984 года. Живой. Настоящий. — Судья, — начальник смягчилась. — Ну, раз судья… Ладно. Пишите заявление. Рассмотрим. Срок — месяц. — Месяц?! — Кротов схватился за голову. — Я пять лет мёртвый! Мне каждый день… — Месяц, — отрезала начальник. Но вдруг подмигнула: — Хотя… Если адвокат ваш подсуетится… У нас и быстрее бывает. Бывало. Один гражданин у нас три года мёртвым числился — за неделю оживили. Правда, он… ну… Он депутатом был. А вы? — А я — с гитарой, — сказал Кротов горько. — С гитарой — это хорошо, — начальник впервые улыбнулась. — Это лучше, чем депутатом. Пишите заявление. Посмотрим, что можно сделать. Обратно ехали молча. Потом Кротов сказал: — Бэлла. Спасибо. Что поехала. Что… ну… Что я живой — кому-то кроме меня важно. — Важно, Витёк, — Алевтина Павловна сжала его руку. — Очень важно. Ты потерпи. Орлов решит. А не решит Орлов — решу я. Дойду до… ну… До кого надо — дойду. Понял? — Понял, — Кротов улыбнулся. — Бэллка-судья. Ты всегда такая была. С первого курса. Помнишь, как ты декана… — Помню, — улыбнулась Алевтина Павловна. — Не напоминай. Декан до сих пор икает. Дома их ждал Сазонов — с журналом, взволнованный: — Павловна! Я пересмотрел! За ночь с двадцать первого на двадцать второе! Вот: «23:05 — мотор со стороны съезда. Вроде „Нива". Тарахтит». И вот: «23:20 — свет фонаря у пруда. Короткий. Дважды. Как сигнал». Я тогда подумал — рыбаки. А теперь думаю… — Сигнал, — повторила Алевтина Павловна. — Дважды. Коротко. Петрович! Ты — золото. Это же… — она открыла блокнот и записала: 23:05 — «Нива» у съезда (Сазонов + Колька!). 23:14 — часы встали. 23:20 — фонарь, дважды. Вопрос 7.кто подавал сигнал? Кому? — Петрович, — спросила она. — А «Нива» — чья? Ты номера не разглядел? — Темно, — Сазонов развёл руками. — Луна за облаками. Но тарахтела — характерно. У Михеича «Нива» старая — тарахтит так же. И у Филимонова… У полпосёлка «Нивы», Павловна. — У полпосёлка, — повторила Алевтина Павловна. — Ладно. Разберёмся. Спасибо, Петрович. Журнал — береги. Ты у нас теперь… ну… Ты у нас главный свидетель. Опять. — А то! — Сазонов прижал журнал к груди. — С две тысячи девятого года — ни дня без записи! Вечером, когда Тимофей ушёл провожать Настю, а Кочергин чинил в сенях табуретку («раскладушка стоит — табуретка шатается, непорядок»), в калитку постучали. Алевтина Павловна открыла — и увидела мужчину лет тридцати пяти: пыльная белая «Киа» за спиной, костюм с галстуком (в жару!), лицо недовольное. Очень недовольное. Как у отца — мелькнуло у неё. Как у Пасечника. — Вы — Крапивина? — спросил он вместо «здрасте». — Мне про вас говорили. Я Олег. Сын. — Пасечник? — уточнила Алевтина Павловна. — Он самый. — Он оглядел её с ног до головы. — Слушайте… А риелтор где? Ну, Ланской? У меня с ним встреча была. Алевтина Павловна долго молчала. Потом посторонилась: — Заходите, Олег Григорьевич. Разговор будет долгим. Чай будете? — Буду, — он вошёл, огляделся. — А что… что с риелтором-то? — Риелтор мёртв, — сказала Алевтина Павловна, глядя ему прямо в глаза. — Утонул. Сегодня достали. А теперь рассказывайте: что за встреча? Когда? Где? Лицо Олега — белое, городское, недовольное — стало ещё белее. — Мёртв? — повторил он. — Да вы… да я… Слушайте, я тут ни при чём! Я вчера уехал! В десять вечера! Я… — Спокойно, — сказала Алевтина Павловна. — Садитесь. Чай пейте. И рассказывайте. Всё. С самого начала. Кто, когда, зачем. Поняли? — Понял, — Олег сел. Взял чашку обеими руками. Руки тряслись. — Только… только мать не трогайте, ладно? Ей и так… ну… — Мать не трону, — сказала Алевтина Павловна мягко. И подумала: «Однако. Хам — а про мать вспомнил. Ну-ну. Посмотрим». — Рассказывайте, Олег Григорьевич. Я слушаю. Глава 5. Сын 24 июня, среда Рассказ Олега был короткий и злой. Ланской позвонил ему неделю назад — сам нашёл номер, «у них там всё схвачено». Предложил продать дачу: «Заводь Парк» скупает участки вокруг пруда, дача Пасечников — у самого подъезда к берегу, нужна под дорогу. Цену назвал — Олег скривился: «копейки!» Встретились в воскресенье, у правления, после собрания. Поговорили. Олег отказался — «мало». Ланской сказал: «подумай, больше не предложу». Олег сказал… ну… Он сказал то, что говорят в таких случаях. Громко. Филимонова слышала — она потом всем рассказывала: «такие слова говорил! при людях!» — А вчера? — спросила Алевтина Павловна. — Вчера вы где были? — Вчера приехал днём. Хотел… ну… Вещи забрать. Материнские. Отцовские бумаги посмотреть. А вечером уехал. В десять. Домой, в город. Ночевал дома. Один. — Он помолчал. — Алиби так себе, да? Знаю. Сам понимаю. Но я его не трогал, клянусь! Да я его и видел-то раз в жизни! — Проверим, — сказала Алевтина Павловна. — Тимоша! — А? — внук высунулся из комнаты. — Камера на въезде. Белая «Киа». Вчера. Во сколько въезд, во сколько выезд? Посмотри. Быстро. — Уже, — Тимофей ухмыльнулся. — Я вчера ещё… ну… Любопытно было. Новая машина в посёлке — я все новые смотрю. Так вот: въезд — в 14:20. Выезд — в 22:41. Больше не въезжал. Точно. Запись есть. — В 22:41, — повторила Алевтина Павловна. — А часы у покойника встали в 23:14. — Она посмотрела на Олега. — Считайте, повезло, Олег Григорьевич. Полчаса вас отделяют. Полчаса — и вопросов бы у меня было больше. А так… — она развела руками. — А так — вы чисты. Пока. — Пока?! — Олег вскинулся. — Да я… Слушайте! Я вообще зачем приехал-то! Я дачу продавать буду! Мать всё равно посадят! А дача… ну… Дача деньги стоит! Земля! Чего ей пустовать! Пауза. Тимофей замер с чашкой в руке. Пальма, дремавшая у порога, подняла голову. — Что вы сказали? — спросила Алевтина Павловна очень тихо. — Что слышали, — Олег отвёл глаза, но хорохорился. — Мать посадят. Лет на восемь. А то и на десять. Дача будет стоять, гнить… А мне… ну… Мне деньги нужны. Ипотека у меня. Понимаете? Ипотека! — Понимаю, — сказала Алевтина Павловна. Она встала. Подошла к окну. Постояла. Потом обернулась — и голос её был таким, каким она говорила в зале суда, после чего даже рецидивисты начинали вести себя прилично: — Слушайте меня, Олег Григорьевич. Внимательно. Мать ваша тридцать лет прожила в этом доме. Тридцать лет варила, стирала, огород полола. Отца вашего терпела — а характер у него был, сами знаете, не сахар. А вы… — она помолчала. — А вы приезжаете через три недели после ареста — впервые! — и первое, что говорите: «продам дачу». Ипотека у него. Понимаю. А у неё — камера. Понимаете? Камера два на три. И свидание — раз в месяц. Через стекло. — Я… я не… — Олег покраснел. — Я работаю! Я не могу… — Можете, — отрезала Алевтина Павловна. — Все могут. Кто хочет. А теперь идите, Олег Григорьевич. Дачу без матери вы не продадите — она совладелица, а доверенность она вам не даст. Это я вам как юрист говорю. А как соседка — скажу вот что: съездите к матери. На свидание. Запишитесь. Поговорите. По-человечески. А потом — решим. С дачей. Вместе решим. Поняли? — Понял, — Олег встал. У двери обернулся: — А вы… вы к ней ходите? Ну… на свидания? — Хожу, — сказала Алевтина Павловна. — Завтра иду. Передать что-нибудь? Олег долго молчал. Потом сказал едва слышно: — Скажите… скажите — сын приезжал. Сын… ну… Сын разберётся. Вот так скажите. — Скажу, — Алевтина Павловна кивнула. — Идите, Олег Григорьевич. И подумайте. Хорошо подумайте. Он ушёл. Тимофей выдохнул: — Ба. Ты его… ну… Ты его как в суде. Я аж вспотел. — А ты не потей, — сказала Алевтина Павловна. — Ты записывай. Камера, въезд-выезд — молодец. Но вот что мне скажи: Ланской зачем дачу хотел? Подъезд к берегу — так Олег говорит. А подъезд у нас где? Правильно: съезд у пруда. Тот самый, где «Нива» стояла. И телефон в траве. Интересно. Очень интересно. Свидание дали краткосрочное — пятнадцать минут, через стекло, по трубке. Алевтина Павловна ждала в очереди с другими — с женщинами, с детьми, с передачами, — и думала: вот она, изнанка. Судьи выносят приговоры. А потом — вот это. Очередь. Стекло. Трубка. Галина похудела. Платок тот же — чёрный. А глаза… глаза были живые. Это главное. — Павловна! — голос в трубке дрожал. — Как ты? Как там?.. Ну… Всё? — Всё хорошо, Галина. Держимся. Огурцы пошли. Двадцать один. Твой… ну… Сын приезжал. Олег. — Олег?! — Галина прижала ладонь к стеклу. — Как он? Что говорит? — Говорит — разберётся. Хамит, но… ну… Сын. Передавал привет. Сказал — приедет. На свидание. Запишется. — Ой, — Галина вытерла глаза. — Ой, Павловна… Спасибо. Ты ему… ну… Ты ему скажи: пусть дачу не трогает. Пока. Ладно? Пусть стоит. Там… ну… Там всё наше. Тридцать лет. — Скажу. Он послушает. Куда денется. — Алевтина Павловна наклонилась к стеклу. — Галина. А теперь слушай меня. Это важно. Гриша… ну… Гриша в последние дни ничего такого не говорил? Про бумаги? Про баню? Про… ну… — Про баню? — Галина нахмурилась. — Говорил. Всё повторял: «баня всё помнит, баня всё помнит». Я думала — бредит. Устал. А теперь думаю… — она помолчала. — Павловна. Ты баню-то… ну… Ты посмотри баню. Внимательно. Гриша в ней… ну… Он в ней жил, считай. Если что прятал — то там. Ты посмотри. Ладно? — Посмотрю, — сказала Алевтина Павловна. Сердце у неё заколотилось — как тогда, в мае, у поленницы. — Обязательно посмотрю. Галина… Ты держись. Слышишь? Второе сентября — скоро. Орлов готовится. Характеристики — все шесть улиц. Держись. — Держусь, — Галина кивнула. — Павловна… А вишня? Ну… В этом году? — Добрая, — сказала Алевтина Павловна. — Вишня в этом году добрая. Отошла уже, правда. Но варенье — будет. Тебе — первая банка. Обещаю. — Первая банка, — повторила Галина. И улыбнулась — впервые за свидание. — Ну, иди, Павловна. Время. И… спасибо. Что ходишь. Что… ну… Что не бросила. — Не брошу, — сказала Алевтина Павловна. — Слышишь? Не брошу. Обратно она ехала электричкой — сорок минут, — и всю дорогу думала: «баня всё помнит». Что помнит баня? Что прятал Пасечник? Тетрадь нашли — в погребе, в банке. А что ещё? Что-то ещё. Должно быть что-то ещё. «Посмотрю, — сказала она себе. — Обязательно посмотрю. Внимательно». Дома её ждала предвыборная кампания в разгаре. Филимонов развешивал листовки — на столбах, на правлении, на заборах. Листовка была от руки, крупно: «ПОРЯДОК И КАРОСИ!». Через «А». Весь посёлок ржал второй день. — Петя! — Клавдия срывала листовки и вешала свои: «ПИРОГИ И СПРАВЕДЛИВОСТЬ!» — с пирогами, нарисованными фломастером. — Ты позоришь фамилию! Караси — через «а»! То есть… ну… Через «о»! Ой! — Сами вы… — Филимонов махал кистью. — Кароси — это душа! А душа правил не знает! — А пироги — это желудок! — не сдавалась Клавдия. — А желудок — он всегда прав! Сазонов страдал. Его выдвинули без спроса, и теперь Рая агитировала за него по всем шести улицам: «Петрович честный! У него журнал! Он всё записывает!» Сазонов ходил за Раей и просил: «Рая, не надо! Я не хочу! У меня наблюдения!» А Рая отмахивалась: «Наблюдения подождут! Посёлку нужен честный председатель!» Эдуард молчал. На все вопросы — «а вы, Эдуард?» — он отвечал: «посмотрим». Алиса, загорелая, в наушниках, говорила: «Пап, давай! Ты крутой!» А Эдуард улыбался — и молчал. Что-то он знал. Или о чём-то думал. Алевтина Павловна отметила это машинально. В копилку. А молодёжь — Тимофей, Настя и Ваня — сидела на берегу пруда. Не купалась. Никто в эти дни не купался — после… ну… После. Сидели, болтали, кидали камешки. Пальма лежала рядом. — Дед опять не спал, — сказал Ваня тихо. — Ходил. Вздыхал. Я слышал. — Он помолчал. — А если это он? Ну… Если дед… того? Панама его. Все говорят… — Не он, — твёрдо сказала Настя. — Мой дед тоже… ну… Все думали — он. А он — свидетель. Твой дед тоже… ну… Он хороший. Видно же. — Ба разберёт, — сказал Тимофей. — Ба всегда разбирает. Ваня! Ты держись. Мы с тобой. Да, Настя? — Да, — Настя кивнула. И вдруг взяла Ваню за руку — по-дружески, на секунду. — Держись. Всё будет хорошо. Вот увидишь. Ваня посмотрел на неё — и отвернулся. Быстро. Чтобы не видели глаз. А вечером — когда уже стемнело, когда Кочергин улёгся в сенях, когда Пальма заняла пост на крыльце, — в калитку постучали. Тихо. Осторожно. Так стучат те, кто боится. На пороге стоял Кротов. Белый. Без гитары. В руке — тетрадный лист. — Бэлла, — сказал он. — Вот. На калитке было. Приколото. Кнопкой. Алевтина Павловна взяла лист. Прочитала. Печатные буквы. Крупные. Уверенные: «3 МИЛЛИОНА. СРОК — НЕДЕЛЯ». Кнопка — новая, блестящая. Канцелярская. Точно такая же, как на заборе Филимоновых. — Витёк, — сказала Алевтина Павловна тихо. — Заходи. Садись. Рассказывай. Всё. С самого начала. Кто знал, что ты жив? Кто знал адрес? Всё рассказывай. Понял? — Понял, — Кротов сел. Руки у него тряслись — как тогда, в мае, на крыльце заколоченного дома. — Бэлла… Это они. Те самые. Из двадцать первого. Они меня нашли. Через… ну… Через телевизор, наверное. Валера снимал сюжет — «воскресший», помнишь? Вся область видела. Ну вот. Нашли. — Найдут — пожалеют, — сказала Алевтина Павловна. Она убрала записку в пакетик — пинцетом, как положено. Улика номер пять. — Витёк. Слушай меня. Ничего не бойся. Деньги не собирай. Никуда не беги. Понял? Мы их возьмём. Официально. С Глебовым. Понял? — Понял, — Кротов выдохнул. — Бэллка… Спасибо. Я… ну… Я уж думал — опять на дно. Опять бегать. Пять лет бегал — хватит. Хватит, Бэлла. — Хватит, — согласилась Алевтина Павловна. — Больше не побежишь. Теперь — мы за тобой. Весь посёлок. Понял? — Понял, — Кротов встал. У двери обернулся: — Бэлла… А кнопка… Кнопка такая же, как на заборе. Это что же… Это одни и те же? Ну… — Не знаю, Витёк, — честно сказала Алевтина Павловна. — Кнопки у всех одинаковые. В любом магазине. Но почерк… — она посмотрела на пакетик. — Почерк сравним. Завтра. Она закрыла калитку — на замок, который щёлкнул надёжно, — и вернулась в дом. Достала блокнот. Написала: Записка Кротову: «3 миллиона. Срок — неделя». Кнопка новая — как на заборе! Вопрос 8.кто знал, что Кротов жив? (ТВ-сюжет — все! Плохо.) Вопрос 9.одна рука — забор и записка? Сравнить почерк! И ниже, подумав, добавила: Галина: «баня всё помнит». Баню — осмотреть! Внимательно! Она подчеркнула последнюю строчку. Дважды. Так она делала всегда — с самым главным. За окном было совсем темно. Где-то за прудом кричала выпь. А в домике на Вишнёвой горела лампа — и судья в отставке смотрела в блокнот, где вопросов становилось всё больше, а ответов — пока ни одного. «Завтра, — сказала она себе. — Баня. Почерк. Кредиторы. Всё — завтра». Пальма тихо вздохнула во сне. Кочергин в сенях пробормотал: «…держу, держу…». А луна над «Ромашкой» висела круглая, любопытная — всё видит, ничего не говорит. Пока — ничего. Глава 6. Кредиторы 25 июня, четверг Лупу дала Клавдия Филимонова — большую, с подсветкой, для вышивки. — Только верни! — предупредила она. — Она мне для глади нужна! Без неё я как без рук! — Верну, — пообещала Алевтина Павловна. — Клавдия! А Петрович где? Что-то его не видно. — В сарае сидит, — Клавдия махнула рукой. — Второй день. Говорит — инвентарь перебирает. А чего там перебирать — я не знаю. Странный он какой-то. Молчит. Вздрагивает. — Вздрагивает, — повторила Алевтина Павловна. — Интересно. Очень интересно. — Она взяла лупу и пошла домой: сравнивать. Две записки лежали на столе рядом: «УБЬЮ» (с забора) и «3 МИЛЛИОНА. СРОК — НЕДЕЛЯ» (с калитки Кротока). Алевтина Павловна включила подсветку, надела очки, взяла лупу — и долго, внимательно смотрела. Тимофей дышал ей в затылок. — Ну? — не выдержал он. — Одна рука? Ну? — Разные, — сказала Алевтина Павловна наконец. — Смотри: первая — размашистая, нажим рваный, буквы пляшут. Писали быстро, зло, правой. А вторая… — она подвинула лупу. — Вторая — аккуратная. Буквы ровные, как по линейке. Нажим одинаковый. Писал человек спокойный. Привычный. Так пишут… — она помолчала. — Так пишут те, кто привык писать. Много. По работе. Канцелярская рука. — Значит, разные люди? — Тимофей сник. — А кнопка одинаковая… — Кнопки у всех одинаковые, Тимоша. Стандартные. В любом магазине. Совпадение. — Она убрала записки в пакетики. — Забор — один человек. Вспыльчивый. А Кротову писал — другой. Холодный. Это важно. Запомни. — Запомнил, — внук вздохнул. — Ба, а первая… ну… Ты знаешь, кто? Алевтина Павловна посмотрела на внука долгим взглядом: — Догадываюсь. Но сначала мне надо кое-что проверить. Сарай. Ножовку. Сапоги. Понял? — Понял, — Тимофей просиял. — Ба! А можно я с тобой? Ну… — Можно. Завтра. А сегодня… — она посмотрела на часы. — А сегодня у нас кредиторы. Глебов обещал детализацию. И Кротов… Кротов ждёт звонка. Пойдём. Проведаем. Глебов приехал к обеду — с бумагами, хмурый, но довольный: так выглядят следователи, у которых что-то сошлось. — Детализация, — он положил распечатку на стол. — Ланской. Последний звонок — в 23:07. Продолжительность — сорок семь секунд. Абонент… — он выдержал паузу. — Шустов. Виктор Петрович. Помощник. — Шустову, — повторила Алевтина Павловна. — В 23:07. За минуты до смерти. О чём говорили? — А вот это, Павловна, вопрос. Шустов говорит: Ланской был пьян, бредил, нёс чушь. Он, Шустов, сказал: проспись, утром поговорим. И положил трубку. Всё. — И вы верите? — А что мне остаётся? — Глебов развёл руками. — Запись разговора нет. Свидетель — Колька: слышал «ты мне должен, я всё расскажу». Кому — неизвестно. Может — Шустову. Может — нет. Алиби Шустова: ночь провёл в гостинице «Воронеж», администратор подтверждает, камеры подтверждают. Пока — держится. — Пока, — сказала Алевтина Павловна. — Руслан Андреевич. А «Нива»? Арендованная? Проверяете? — Проверяем. Все прокаты города. Пока — глухо. Но найдём. — Он встал. — А теперь — к Кротову. Звонок был? — Пока нет. Ждём. — Ждём, — Глебов поморщился. — Ненавижу ждать. Ладно. Поехали. Куклу приготовили? «Кукла» — пачки резаной бумаги в банковской упаковке, «три миллиона», — лежала в портфеле Глебова. Настоящие деньги, как он сказал, «никто не даст, даже покойнику». Кротов ждал у калитки — белый, осунувшийся за сутки. Настя сидела на крыльце — тоже белая. Увидев гостей, обе вскочили: — Звонили? — спросил Глебов. — Только что, — Кротов сглотнул. — Перед вами. Сказали: завтра. В пятницу. У моста через Усманку. В одиннадцать вечера. С деньгами. Один. Без полиции. А то… — голос его сорвался. — А то… «внучка у тебя красивая». Так и сказали. Бэлла… Настя… — Тихо, — Алевтина Павловна обняла Настю за плечи. Девочка дрожала. — Тихо, детка. Ничего не будет. Слышишь? Ничего. Стёпа! — А? — Кочергин, приехавший с Глебовым, вытянулся. — Пост. У этого дома. Круглосуточно. До пятницы. И после — посмотрим. Понял? — Понял! — Кочергин выпрямился. — Пост сдал — пост принял! Пальму дадите? Для усиления? — Пальму дам. На ночь. Днём Пальма со мной. — Она повернулась к Глебову: — Руслан Андреевич. План? — План простой, — Глебов достал карту. — Мост через Усманку. Кусты с обеих сторон — засада там и там. Кротов идёт с куклой. Берём на передаче. Тихо, чисто, без стрельбы. Вопросы? — Вопрос, — сказал вдруг Тимофей. Он стоял тихий, бледный — страшнее, чем когда-либо: за Настю он боялся больше, чем за себя. — А номер? Ну, с которого звонили? Он определился? — Определился, — Кротов показал телефон. — Вот. Неизвестный. Городской код, но… ну… — Дай, — внук взял телефон, переписал номер. Пальцы его летали по экрану. Все молчали. Слышно было, как за забором Филимоновский петух выясняет отношения с соседским. Наконец Тимофей поднял голову: — Есть. Этот номер — на Авито. Объявление: «Нива», синяя, недорого, торг. И фото. Продавец. Вот. Он развернул телефон. С экрана смотрело лицо: лет пятидесяти, бритое, с прищуром. Рожа, как сказал бы Колька, бандитская. А за спиной продавца — синяя «Нива». Старая. Тарахтящая — по виду. — Бандитская, — подтвердил Глебов, разглядывая фото. — Пробьём. Хотя… — он помолчал. — Хотя рожа — не доказательство. Но зацепка. Хорошая зацепка. Пацан, тебе цены нет. — Ба, — прошептал Тимофей, когда все разошлись по постам. — Ба, а «Нива»… Ну… У съезда была «Нива». А у него — «Нива». Это что же… Это он? Ну… Ланского? — Не спеши, Тимоша, — сказала Алевтина Павловна. — «Нив» у нас полпосёлка. И полгорода. Цвет ночью никто не видел. Номеров никто не видел. Может — он. Может — нет. Не складывай раньше времени. Следствие — это когда факты, а не «может». Понял? — Понял, — внук вздохнул. — Ба… А Настю… ну… Её правда… того? Ну, тронут? Алевтина Павловна посмотрела на внука: семнадцать лет, испуган, держится. — Не тронут, — сказала она твёрдо. — Пост у дома. Кочергин. Пальма. А завтра мы их возьмём. Всех. Понял? А ты… — она смягчилась. — А ты молодец. Номер пробил. Фото нашёл. Горжусь. — Правда? — внук просиял. Потом снова помрачнел: — Ба, а я Насте сказал: не бойся, у меня бита. Ну… Помнишь? А она засмеялась. Сквозь слёзы, но засмеялась. Ба, это хорошо? Ну, что засмеялась? — Хорошо, Тимоша, — сказала бабка. — Смех сквозь слёзы — это самое лучшее. Это значит — держится. А мы… — она посмотрела на тёмную улицу, где Кочергин уже тащил стул к калитке Речной, 47 («пост!»), где Пальма трусила рядом, деловая, при исполнении. — А мы держимся вместе. Так надёжнее. Пост у Речной, 47, Кочергин организовал основательно: табуретка у калитки, термос с чаем (от Алевтины Павловны), фонарик, свисток («для связи», — объяснил он) и Пальма — главная боевая единица. Пальма обнюхала табуретку, обнюхала Кочергина, вздохнула — и легла рядом. Пост принят. — Степан Ильич! — Кротов вынес кружку. — Чайку? С мятой? У меня мята… ну… Соседская. Сазонов дал. Сказал: «нервы лечить». — Нервы — это да, — Кочергин взял кружку. — Нервы у нас теперь общие. Ты, Виктор Сергеевич, вот что скажи: не страшно? Ну… послезавтра… у моста… — Страшно, — честно сказал Кротов. Он сел на крыльцо — рядом с Настей, которая вышла послушать. — Пять лет боялся. Привык бояться. А теперь… — он помолчал. — А теперь за неё боюсь. — Он кивнул на внучку. — За себя-то — чего? Я уже умирал. Не понравилось. А за неё… — Дед, — Настя взяла его за руку. — Не бойся. Тут… ну… Тут все за нас. Видишь? Пост. Собака. Свисток. — Свисток, — Кочергин приосанился. — Свисток — великая вещь. Свистну — вся улица сбежится. У нас улица… ну… Дисциплинированная. Почти. Тимофей прибежал через час — с термосом («ба передала, второй»), с пледом («ба сказала: ночи холодные») и с видом человека, который никуда не уйдёт. — Я на подмогу! — объявил он. — Буду дежурить! До утра! — Тебе спать надо, — сказала Алевтина Павловна, которая пришла проверить пост. — Растущий организм. — Растущий организм не спит, когда… ну… — внук покосился на Настю. — Когда надо дежурить. Ба! Ну я тут, у калитки! С Кочергином! Что случится-то? — Ладно, — сдалась бабка. — До полуночи. Потом — домой. И без геройства. Понял? — Понял! — внук просиял. — Настя! А хочешь, я тебе созвездия покажу? Ну… Я приложение скачал! Наводишь — оно показывает! Вот — Большая Медведица! А вот… ну… Это тоже Медведица. Малая. Они тут все… ну… Медведицы. — Дурак, — сказала Настя. Но пересела ближе — чтобы лучше видеть. Медведиц. И приложение. И Тимофея. Алевтина Павловна шла домой — и улыбалась. Пост. Свисток. Медведицы. Лето. Пусть всё будет хорошо. Ну пожалуйста. Пусть. Ночью Кочергин задремал на табуретке — на минуту, не больше. Пальма лизнула его в нос. Он вскинулся: — А?! Кто?! Пост сдал! — Молодец, — сказала Пальма взглядом. И положила морду обратно на лапы. Пост она держала лучше всех. Как всегда. Ночью она долго не спала. Думала: звонок 23:07. Шустов. «Нива» синяя. Мост. Пятница. Слова крутились, как бельё в барабане. «Завтра, — сказала она себе. — Ловушка. Выборы послезавтра. Всё — завтра». За окном было тихо. Слишком тихо для июня. Даже выпь молчала. Как будто вся «Ромашка» затаила дыхание — и ждала пятницы. Глава 7. Предвыборная 26 июня, пятница Сарай Филимоновых был как сарай: пахло дёгтем, пылью и старыми граблями. Ножовка висела на гвозде — обычная, по дереву, с жёлтой ручкой. А под ней, на верстаке, лежали опилки. Жёлтые. Свежие. — Петрович, — сказала Алевтина Павловна ласково. — А ножовкой ты когда последний раз работал? — Давно, — Филимонов отвёл глаза. — Недели две… ну… Может, месяц. А что? — А опилки свежие, — Алевтина Павловна взяла щепотку, растёрла. — Дня три-четыре. Не больше. И вот что интересно: опилки — сосновые. А столбы у забора — сосновые. Совпадение? — Совпадение! — Филимонов побагровел. — У меня весь сарай сосновый! Всё совпадает! — А сапоги? — спросила Алевтина Павловна. — Сапоги твои где, Петрович? Сорок четвёртый? — В сенях! А что?! — А то, что в грязи они. По щиколотку. А дождя не было два дня. Когда успел? Пауза. Кочергин, стоявший в дверях сарая при форме, старался выглядеть строго. Получалось плохо: ему было жалко Филимонова. Всем было жалко. Даже Пальма смотрела сочувственно. — Петрович, — сказала Алевтина Павловна мягко. — Рассказывай. Сам. Сейчас. Пока я добрая. А то будет как в суде: сначала по-хорошему, потом — по закону. Филимонов молчал. Долго. Потом сел на чурбак, снял кепку, вытер лысину — и сказал едва слышно: — Я. Всё я. Забор подпилил — я. Записку написал — я. Правой. Я же правша. Думал… ну… Думал: Михеич испугается, межу отдаст. Двадцать сантиметров, Павловна! Три года! Три года он мне… А тут гроза кстати. Подпилил — гроза доломала. Как по заказу. А записку… — он махнул рукой. — Записку для страху. «Убью». Дурак. Понимаю, что дурак. — Дурак, — согласилась Алевтина Павловна. — Петрович! Ты понимаешь, что ты наделал? Человека опозорил! Михеич три дня под подозрением! Внук его… Ване в чате пишут! Ты понимаешь? — Понимаю, — Филимонов повесил голову. — Клавдия меня убьёт. Лучше бы я… ну… — Клавдия тебя не убьёт, — раздался голос от двери. Клавдия Филимонова стояла в проёме — руки в боки, глаза мечут молнии пострашнее грозы. — Клавдия тебя сначала на выборах победит. А потом — убьёт. Петя! Ты… ты… Ты опозорил семью! Кандидат! С подпиленным забором! — Клавдия… — Молчи! — она повернулась к Алевтине Павловне. — Павловна! Что ему будет? По закону? — По закону… — Алевтина Павловна помолчала. — По закону — мелкое хулиганство, соседская ссора. Но ты вот что, Петрович, слушай. Приговор тебе такой — общественный: забор восстановишь за свой счёт. До выборов. Михеичу извинишься — при всех, на сходе. Ване — тоже. Понял? — Понял, — Филимонов встал. — Павловна… Спасибо. Что… ну… Что без протокола. — Без протокола — в первый и последний раз, — отрезала Алевтина Павловна. — Ещё раз — и будет протокол. И Клавдия. А Клавдия страшнее протокола. Это я тебе как судья говорю. Извинялся Филимонов тут же — пошли к Михеичу всей процессией. Михеич выслушал — молча, с достоинством. Потом сказал: — Ладно, Петрович. Бывает. Забор — дело наживное. Но межу… — он поднял палец. — Межу — по суду! По-честному! Документы поднимем — и как решат, так и будет! — По-честному, — Филимонов пожал ему руку. Крепко. По-мужски. — Извини, Михеич. Дурак я. Правда — дурак. — Дурак, — согласился Михеич. Но улыбнулся — впервые за три дня. — Все мы дураки. Кто больше, кто меньше. Чай будете? С чабрецом? Чай пили всей процессией — с чабрецом, с вареньем (смородина, прошлогодняя). Мир был восстановлен. Забор — дело наживное. А Алевтина Павловна, уходя, записала в блокнот: Забор раскрыт: Филимонов сам (межа!). Дело закрыто. НО: подпись кривая — осталась! Межевание-98 — проверить! И подчеркнула. Дважды. Днём посёлок лихорадило: выборы — завтра! Агитация достигла накала. Филимонов — с подмоченной репутацией, но не сломленный, — ходил по улицам и говорил: «Да, подпилил! Признаю! Зато честно! Порядок и караси!» Клавдия ходила следом с пирогами: «Дегустация! Не подкуп! Пироги и справедливость!» Рая агитировала за Сазонова: «Петрович честный! У него журнал!» А Сазонов прятался. Его видели то у пруда («наблюдения!»), то на огороде («прополка!»), то в бинокль — он наблюдал за наблюдающими. — Петрович! — Рая настигла его у колонки. — Хватит бегать! Посёлку нужен честный председатель! — Я не хочу! — Сазонов отбивался журналом. — У меня бессонница! У меня бинокль! Я ночами не сплю! — Вот и будешь ночами сторожить! — отрезала Рая. — Председатель с бессонницей — это идеально! Воры спать не будут! Дебаты устроили вечером у колонки — сами собой, как всё в «Ромашке». Собралось человек тридцать. Вопросы сыпались: — А сети?! — кричал Колька. — Сетями ловить разрешите?! — Сети — браконьерство! — отрезал Филимонов. — Порядок! — Сети — это святое! — Клавдия толкнула мужа локтем. — То есть… ну… Традиция! Желудок! — А вайфай?! — кричали пацаны. — Вайфай на пруд проведёте?! — Вайфай… — Сазонов, которого вытащили на дебаты силой, растерялся. — Вайфай — это… У меня записано… Вот: «вайфай — изучить». Изучу! Толпа ревела от восторга. Выборы удались — за день до выборов. Алевтина Павловна стояла в сторонке, ела пирог («дегустация!») и думала: хорошо. Пусть смеются. Смех — это жизнь. А дела… дела подождут до завтра. Почти все. — А я! — вдруг сказал Эдуард. Он стоял в задних рядах — молчал весь вечер. А тут вышел вперёд. — Я тоже выдвигаюсь. Программа: деньги и порядок. Тишина. Потом — гул. Алиса, стоявшая рядом с отцом, просияла: — Пап! Ты крутой! — Программа какая? — крикнул Колька. — Деньги — кому? Порядок — какой? — Деньги — в посёлок. Порядок — везде, — Эдуард говорил спокойно, веско. — Дорога. Вода. Пруд — наш. Никому не отдадим. Точка. — Ого! — сказала Рая. — Однако! Алевтина Павловна смотрела на Эдуарда — и думала: зачем? Месяц назад он хотел пруд купить. А теперь — «никому не отдадим»? Что изменилось? Дочь? Совесть? Или… расчет? Она записала в блокнот — мысленно: Эдуард выдвигается. Зачем? Выяснить! А после дебатов — подошла. Прямо. Как умела только она. — Эдуард. Поговорим? Без толпы? — Поговорим, — он кивнул Алисе: «подожди у велосипеда». Отошли к колонке. — Спрашивай, судья. Вижу — свербит. — Свербит, — согласилась Алевтина Павловна. — Месяц назад ты хотел пруд купить. Задаток давал. А теперь — «никому не отдадим». Что изменилось? Эдуард долго молчал. Потом сказал — тихо, серьёзно, без обычной усмешки: — Дочь изменилась. То есть… ну… Дочь приехала. Впервые за три года — сама. Спрашивает: пап, а у вас тут убивают? А я… — он помолчал. — А я хочу, чтобы она приезжала. Чтобы ей тут было… ну… Хорошо. А не стройка. Не кафе с зонтиками. Поняла? — Поняла, — сказала Алевтина Павловна. — А председатель — зачем? Честно? — Честно? — Эдуард усмехнулся. — Председатель подписывает бумаги, Павловна. Согласования. Разрешения. Отводы. Я не хочу, чтобы их подписывал… ну… Не тот. Филимонов — хороший мужик, но его уломают. Клавдия… — он улыбнулся. — Клавдия — святая женщина, но председатель — это не пироги. Сазонов — честный, но мягкий. А я… — он помолчал. — А я жёсткий. Меня не уломают. Меня девелоперы боятся. Я сам девелопер. Почти. — Почти, — повторила Алевтина Павловна. — Эдуард. А бывшая что говорит? Ну… Марина? Она знает? — Знает, — Эдуард помрачнел. — Звонила. Сказала: «опять в игры играешь». А я сказал: приезжай, посмотри. Сама. А она… — он махнул рукой. — Ладно. Разберёмся. Ты мне вот что скажи, судья: я правильно делаю? Ну… Иду? — Правильно, — сказала Алевтина Павловна. — Только помни: председатель — это не только подпись. Это люди. Шесть улиц. Со всеми их… ну… Карасями. Справишься? — Справлюсь, — Эдуард выпрямился. — У меня Алиса верит. Это… ну… Это дорогого стоит. Три года не верила. А теперь — верит. — Тогда справишься, — сказала Алевтина Павловна. — Иди. Дочь ждёт. И вот что… — она помолчала. — Ланской тебе ничего не предлагал? Ну… Лично? Отступного? Чтобы не мешал? — Предлагал, — Эдуард не стал отпираться. — В воскресенье. После собрания. Позвонил. Сказал: «не лезь, получишь компенсацию». Я сказал: «подавись». Дословно. Можешь записать. — Запишу, — сказала Алевтина Павловна. И записала — уже не мысленно, а по-настоящему. Эдуард: Ланской предлагал отступное («подавись»). Мотив? Нет — он отказался. Но проверить! — Стёпа! — она повернулась к Кочергину. — Записал? Четвёртый кандидат? — Записал, — участковый вывел: «Эдуард — деньги». — Павловна… А это… ну… Это хорошо? Или плохо? — Это любопытно, Стёпа. Пойдём. У нас встреча. Шустов документы привёз. Шустов ждал у правления — с папкой, вежливый, пустой. Молча протянул папку: — Документы. Межевание. Проект. Как обещали. Изучайте. — Спасибо, — Алевтина Павловна взяла папку. Тяжёлая. Настоящая. — А Виктор Андреевич… ну… Похороны когда? — В городе. Родственники занимаются. — Шустов помолчал. — Жалко Витю. Хороший был. Нервный только. В последнее время — сам не свой. Пил. — Пил, — повторила Алевтина Павловна. — А вы с ним в тот вечер говорили? В 23:07? — Говорил, — Шустов не отвёл глаз. — Сорок семь секунд. Он был пьян. Бредил. Я сказал: проспись. Утром поговорим. Не поговорили. — Он развёл руками. Вежливо. Пусто. — Изучайте документы, Алевтина Павловна. Только быстро. До выборов. Новому председателю надо будет… ну… В курс войти. Понимаете? — Понимаю, — сказала Алевтина Павловна. — Спешите? — Дела, — Шустов сел в машину. Уже из окна добавил: — До встречи. И… соболезную. Посёлку. Потеря… ну… Серьёзная. Председатель, теперь Витя. Нехорошо у вас тут. Тревожно. Машина уехала. Алевтина Павловна открыла папку — прямо там, у правления, не дотерпев до дома. Межевание. Проект. Согласования — печати, подписи. Красиво. Очень красиво. Слишком красиво. А потом она увидела подпись. Землемера. На межевании пруда. Датировано — девяносто пятым годом. Руки у неё слегка задрожали. Не от страха. От азарта — того самого, которого она не испытывала… ну… Три дня. С забора. — Тимоша! — крикнула она. — План Филимонова! Ну, копию! Ты фотографировал! Показывай! Внук подбежал с телефоном. Она сравнила: план межи 1998 года — и межевание пруда 1995-го. Две подписи. Два документа. Три года разницы. — Ба, — прошептал Тимофей. — Они… ну… Одинаковые? Ну, загогулины? — Одинаковые, — сказала Алевтина Павловна тихо. — Петля. Нажим. Хвостик. Одна рука, Тимоша. Один человек подписывал — и там, и там. За землемера. Двадцать с лишним лет назад. — Она закрыла папку. — Пруд и межа. Один почерк. Интересно. Очень интересно. — Ба, а кто? Ну, кто подписывал? — А вот это, Тимоша, главный вопрос. Пойдём домой. Мне надо подумать. И… — она посмотрела на часы. — И собираться. В одиннадцать — мост. Ловушка. Ты — дома. С Настей. Понял? Дома! — Понял, — вздохнул внук. — Ба… А ты осторожнее, ладно? Ну… Там же… бандиты. — Бандиты, — согласилась Алевтина Павловна. — Но у нас — Глебов. И опера. И Кочергин. И… — она усмехнулась. — И кукла. Три миллиона резаной бумаги. Прорвёмся, Тимоша. Прорвёмся. Мост через Усманку — старый, горбатый, с кустами по обеим сторонам, — ночью был как декорация для кино. Опера залегли в кустах — тихо, профессионально. Глебов — в машине без номеров, за поворотом. Кротов стоял у моста с портфелем («кукла» внутри) — белый, но прямой. Не бежал. Больше не бегал. Алевтина Павловна сидела в машине Глебова — «наблюдатель», как он сказал. «Чтобы под ногами не путались, Павловна». Она не путалась. Она смотрела. И записывала. Время. Ветер. Луну. Одиннадцать. Тишина. Только река шумит под мостом. Да соловей — один, упрямый — поёт, как ни в чём не бывало. Одиннадцать десять. Никого. — Ждём, — сказал Глебов в рацию. — Тихо. Ждём. Одиннадцать двадцать. Шорох! Все напряглись. Из кустов вылез… — Валера! Местное ТВ! «Вести Придонья»! Эксклюзив! Мужик с телефоном на селфи-палке, с фонарём, с улыбкой на пол-лица. За ним — тишина. Мёртвая тишина сорванной операции. — Ты… — Глебов вышел из машины. Медленно. Страшно. — Ты кто?! — Валера! Журналист! Мне позвонили! Сказали — тут задержание будет! Воскресший! Три миллиона! Это же… ну… Сенсация! — Кто позвонил?! — рявкнул Глебов. — Не знаю! Номер скрыт! Но… ну… Я же прессу… У меня удостоверение! Вот! Телефон Кротока зазвонил — резко, оглушительно в ночной тишине. Все замерли. Кротов взял трубку дрожащей рукой. Включил громкую — как учили. — Ты с полицией пришёл, покойник, — сказал голос. Спокойный. Вежливый. Страшный. — Нехорошо. Журналиста привёл. Совсем нехорошо. Встреча отменяется. Позвоню. И внучку береги. Красивая. Пока. Короткие гудки. Тишина. Соловей — и тот замолчал. — Так, — сказал Глебов очень тихо. — Журналиста — задержать. До выяснения. Кто позвонил — выяснить. Всё выяснить. А вы, Павловна… — А я домой, — сказала Алевтина Павловна. Она подошла к Кротову — он стоял белый, с портфелем, — и взяла его за руку. — Пойдём, Витёк. Домой. Всё кончилось. На сегодня. — Бэлла, — прошептал он. — Они… Они Настю… Они же сказали… — Не тронут, — сказала она твёрдо. — Пост у дома. Кочергин. Пальма. А мы… — она помолчала. — А мы переиграем. Теперь он злой. А злые — ошибаются. Запомни, Витёк: злые всегда ошибаются. На то они и злые. Дома она достала блокнот и записала — при свете лампы, в третьем часу ночи: Ловушка сорвана (Валера, «Вести Придонья» — кто навёл?!). Кредитор: «позвоню». Угроза Насте — в силе. Межевание пруда-95 и план межи-98 — ОДНА рука! Подделывал один человек! Вопрос 10.кто подделывал подписи в 90-х? Вопрос 11.кто навёл Валеру? (Кредитор сам? Зачем — показать силу?) Она закрыла блокнот. За окном светало. Завтра — выборы. Завтра — сход. Завтра — новый председатель. Пальма тихо вздохнула во сне. Кочергин в сенях пробормотал: «…пост сдал…». А где-то за прудом — впервые за неделю — закукарекал петух. Фальшиво. Победно. Как ни в чём не бывало. Жизнь продолжалась. Она всегда продолжается. Даже когда ловушки срываются. Даже когда кредиторы звонят. Даже когда подписи — поддельные. Особенно — тогда. Глава 8. Канат 27 июня, суббота Лодка Кольки стояла у берега — старая, смолёная, с надписью «Ласточка» на борту (буквы облупились, и получилась «Ласточ а»). Канат лежал на борту — мокрый, набухший, тяжёлый. Он явно побывал в воде. Недавно. — Коля, — сказала Алевтина Павловна ласково. — А канат чего мокрый? — Дождь, — быстро сказал Колька. — Грозы были. Дождь мочил. — Дождь был три дня назад, Коля. А канат мокрый сегодня. — Она потрогала канат. — Набух. Значит, в воде лежал. Долго. Когда? Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «Литрес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/book/nadezhda-charodeyskaya/marina-stakhanova-i-svidetel-mezhevaniia-74534559/) на Литрес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.