По месту боли Николай Полярный Павел Белозёров оценивает старину. Двадцать лет в деле: посмотреть на вещь, назвать цену, увезти туда, где за неё заплатят. Он приехал в пинежскую деревню оформить дом двоюродной бабки, которую видел дважды в жизни. Похороны прошли без него. В лесу за деревней стоят семь крестов, увешанных одеждой. Вышитые пелены начала девятнадцатого века, шали, рукавицы. Издали крест за деревьями можно принять за человека. Правила здесь простые. Вешай по месту боли: от головы — шапку, от рук — рукавицы. Вещь висит, пока не истлеет. Упавшее не поднимай. И главное: с креста не бери ничего. Павел берёт одну пелену — вещь музейного уровня, которая всё равно сгниёт здесь за двадцать лет Через неделю у него начинает болеть правое плечо. Ровно то место, по которому эту пелену когда-то повесили А к калитке приходят люди. Они девяносто лет ходили сюда лечиться и ещё не знают, что бабушка умерла. Каждый приносит вещь и ждёт, когда её возьмут Обетная традиция Пинежья, обычаи и запреты в книге подлинные. Николай Полярный По месту боли Глава 1. Наследство Я приехал в Нижнюю Кевролу двенадцатого сентября, через девять дней после похорон, на которые не успел. Не успел — слово неточное. Я не поехал. Мне позвонили третьего, в четверг, в середине рабочего дня: женский голос из районной администрации сообщил, что Белозёрова Анна Степановна, тысяча девятьсот сорок второго года рождения, скончалась, что я указан в завещании и что хоронить будут в субботу. В субботу у меня был показ коллекции в Петербурге, который я готовил четыре месяца. Я сказал, что приехать не смогу, и попросил, чтобы похоронили по-людски, и перевёл деньги. Женщина сказала «хорошо» таким голосом, что я понял: она меня запомнила. Анну Степановну я видел дважды в жизни. Первый раз мне было шесть. Мы с матерью ездили к ней летом — я помню реку, помню, что меня кормили творогом со сметаной, и помню тёмную комнату, где пахло травой и чем-то кислым. Второй раз — на похоронах матери, в две тысячи четырнадцатом. Она приехала одна, в чёрном платке, постояла в стороне, положила на гроб что-то завёрнутое в полотенце и уехала в тот же день. Мы не разговаривали. Она была двоюродной сестрой моей бабки по матери, то есть мне никто. И тем не менее дом она оставила мне. Дорога заняла сутки. До Архангельска самолётом, оттуда поездом до Карпогор, оттуда сто двадцать километров на машине, из них сорок по грунтовке, а последние восемь — по тому, что грунтовкой называется из вежливости. Вёз меня мужик по имени Коля Зуй на «буханке» цвета хаки. Он взял с меня три тысячи, всю дорогу говорил и за два часа рассказал про район больше, чем я узнал бы за неделю. — Ты, значит, Анны Степановны родня? — Внучатый племянник. — А-а, — сказал Коля и помолчал ровно столько, чтобы я заметил. — Ну. — Что? — Ничего, — сказал он. — Хорошая была бабка. Строгая. Про профессию я сказал ему честно: оценщик, работаю с антиквариатом, специализация — народный текстиль и предметы культа. Это произвело на него впечатление. — Это что, тряпки, что ли? — Тряпки, — согласился я. — Вышивка, ткачество, набойка. Сарафаны, полотенца, пелены. Девятнадцатый век, иногда восемнадцатый. — И чего, дорого? — Бывает дорого. — Это сколько? Я назвал цифру за хорошее браное полотенце начала девятнадцатого века, и Коля присвистнул и чуть не въехал в яму. — Да ладно. — Это за хорошее, — сказал я. — С сохраном, с провенансом. Обычные идут по три-пять тысяч. — У нас тут этого добра, — сказал Коля. И замолчал — на этот раз надолго, километра на четыре. Я эту паузу тогда не разобрал. Я решил, что он прикидывает, нет ли у него в сарае бабкиного сундука. Нижняя Кеврола оказалась живой. Это важно, потому что я ехал и готовился к заброшенной деревне с тремя старухами: насмотрелся таких за десять лет, и они все одинаковые — провалившиеся крыши, бурьян, тишина. Здесь было иначе. Домов сорок, из них жилых, я потом посчитал, двадцать два. Электричество. Два фонаря. Дорога, по которой ездят. Магазин — вагончик с вывеской «Продукты», открыт вторник и пятница. Антенны-тарелки на половине крыш. Собаки. Люди. Я вылез из «буханки» у церкви — вернее, у того, что от неё осталось: сруб без главы, с заколоченными окнами, — и на меня посмотрели человек шесть. Не враждебно. Внимательно. Так смотрят в приёмной, когда входит тот, кого все ждали. Дом Анны Степановны стоял на краю, у спуска к реке. Пятистенок, крепкий, под шифером, с резными наличниками, которые я оценил автоматически, в три секунды: вторая половина девятнадцатого века, подновляли в шестидесятых, состояние хорошее. Ключ лежал под крыльцом, где и сказали. Я открыл и вошёл. Теперь я должен объяснить, как я устроен, иначе непонятно всё остальное. Я вхожу в чужой дом и делаю опись. Это не корысть и даже не работа — это способ смотреть. Двадцать лет назад я начинал в ломбарде, и меня там научили одному: заходя в помещение, сразу разбей его на предметы. Что это, сколько ему лет, сколько он стоит, кому его можно продать. Я так смотрю на всё, включая чужое горе. На похоронах матери я заметил, что у гробовщика на правой руке часы «Полёт» шестьдесят восьмого года, и прикинул цену, и мне стало противно, и я ничего не смог с собой сделать. Вот и в тот день я вошёл в дом женщины, которую хоронили без меня девять дней назад, и первое, что я сделал, — начал описывать. Опись имущества по адресу: Архангельская обл., Пинежский р-н, д. Нижняя Кеврола, д. 11. Составлена П. А. Белозёровым 12.09. Помещение 1 (сени).Ларь дощатый, кон. XIX в., сохран удовлетворительный. Коромысло. Два ведра оцинкованных, сов. Корзина берестяная, плетение косое, сер. XX в. Помещение 2 (изба).Печь русская, перекладывалась. Стол, лавки, шкаф-буфет сов. 1950-е. Кровать с панцирной сеткой. Полка иконная, угловая: две иконы (см. отдельно). Часы-ходики. Радио «Селена». Иконы.1) Никола, поясной, XIX в., северные письма, оклад утрачен, сохран средний, запись поздняя. 2) Богоматерь Казанская, XX в., печатная на жести, ценности не представляет. Помещение 3 (горница, нежилая).Пусто. По стенам — гвозди, 40–50 шт., на разной высоте. Назначение неясно. Вот эта последняя строчка. Я её написал и пошёл дальше, и вернулся к ней только через две недели. Горница была пустая и чистая. Половицы вымыты, окно занавешено, пахло сухой травой. Ни мебели, ни вещей. Только гвозди по стенам — обычные, кованые и фабричные вперемешку, вбитые на разной высоте, от пола до потолка, по всем четырём стенам. Я насчитал сорок три. На некоторых висели обрывки — нитки, лоскуты, какая-то тесьма. На одном — целиком платок, ситцевый, выцветший, завязанный узлом. Я решил, что это сушильня. Мало ли, бабка сушила травы, и это объяснение меня устроило на две недели. Я переночевал. Электричество работало, вода в колодце, печь я топить не умею, но было плюс одиннадцать, и мне хватило обогревателя, который нашёлся в сенях. Спал плохо. Не от страха — от тишины. Я городской человек, я двадцать лет засыпаю под шум, и в абсолютной тишине у меня в голове начинает шуметь само. Около двух я встал попить и выглянул в окно. У калитки стоял человек. Мужчина, лет шестидесяти, в куртке, с непокрытой головой. Он стоял с той стороны изгороди, не заходя во двор, и смотрел на дом. В руках он держал узелок — что-то завёрнутое в светлую ткань, размером с небольшую дыню. Я смотрел на него, наверное, минуту. Потом открыл окно и крикнул: — Вам чего? Он не вздрогнул. Он посмотрел на меня — на свет, в окне, — и спросил: — Ты теперь? — Что? — Ты теперь, — повторил он. Не вопросительно даже, а как уточняют очевидное. — Я тут временно, — сказал я. — Я наследник. По документам. Вы кто? Он помолчал. Потом положил свой узелок на столб изгороди — аккуратно, в развилку между жердями, — и пошёл прочь. — Эй! — крикнул я. — Заберите! Он не обернулся. Я вышел утром, когда рассвело. Узелок лежал там же, на столбе. Светлая ткань оказалась вафельным полотенцем, новым, фабричным, из тех, что продают в хозяйственном. Внутри была детская вязаная шапка. Шерсть, машинная вязка, размер года на три, розовая с белым узором. Ношеная, но чистая, аккуратно сложенная. Я стоял с этой шапкой в руках посреди двора в семь утра и думал единственное, что мог подумать. Что в деревне, где двадцать два жилых дома, кто-то ночью принёс к моей калитке детскую шапку и ушёл, не объяснив. Глава 2. Сундук Шапку я положил на крыльцо и три дня не трогал. У меня было дело: оформление. Это оказалось муторнее, чем я думал. Свидетельство о смерти, справка из сельсовета, выписка из ЕГРН, нотариус в Карпогорах по средам, шесть месяцев срока вступления. Я рассчитывал на неделю. Выходило — до весны. И при этом надо было что-то делать с домом: он стоял, в нём было бабкино имущество, зима на носу, а я находился в тысяче двухстах километрах от своей квартиры. Я остался на месяц. Так я себе тогда сказал. Сундук я нашёл на четвёртый день. Он стоял на подволоке — так тут называют чердак, — под старыми половиками, в углу, у печной трубы, где теплее. Дорожный сундук, обитый жестью по углам, с коваными петлями. Первая треть девятнадцатого века, фабрика невельская или макарьевская, определять надо по клейму. Сохран очень хороший. Он был не заперт. Я открыл его и минут пять молча смотрел. Опись (продолжение). Подволока, сундук 1. Привожу так, как записал, потому что иначе придётся пересказывать, а пересказ будет хуже. 1.Полотенце браное, лён, двусторонний узор, геометрия с ромбами, кон. XVIII — нач. XIX в. Длина 218 см. Сохран отличный. Музейный уровень. 2.Пелена с нашивным крестом из кумача, лён домотканый, перв. пол. XIX в. Сохран хороший, кумач выгорел. 3–7.Полотенца льняные с красноузорным ткачеством, XIX в., разной сохранности, 5 шт. 8.Сарафан косоклинный, пестрядь, сер. XIX в., подол подрезан. 9.Рукавицы вязаные шерстяные, 11 пар, XX в., разная степень износа. 10.Чулки шерстяные, 9 пар, XX в. 11.Платки ситцевые и полушерстяные, 23 шт., XIX–XX вв. 12.Шапки, шали, подшальники — 17 ед., XX в. 13.Детские вещи: шапки — 6, носки — 8 пар, варежки — 5 пар, распашонка ситцевая — 1. 14.Рубаха мужская, холст, вышивка по вороту и оплечью, кон. XIX в. Сохран средний, разрыв на правом плече 12 см. Всего в сундуке я насчитал сто шестьдесят одну единицу. Теперь объясню, почему я сел на пол и закурил, хотя бросил четыре года назад. Первые восемь позиций — это коллекция. Я таких сундуков видел за двадцать лет штуки четыре. Один — в Каргополье, в две тысячи девятнадцатом, и за него аукционный дом взял столько, что мне хватило на первый взнос по ипотеке. Полотенце номер один я датировал сходу и могу повторить под присягой: конец восемнадцатого века, северное браное ткачество, полный узор, без утрат. Таких в частных руках в России единицы. А дальше — позиции с девятой по тринадцатую. Рукавицы. Чулки. Платки. Детские шапки. Вещи двадцатого века, фабричные и самовязаные, ношеные, никакой ценности не представляющие. Выстиранные, аккуратно сложенные и уложенные в один сундук с вещами, которым двести лет. Это не коллекция. Коллекционер так не собирает: он не кладёт полотенце за четыреста тысяч на детские носки из сельпо. Так собирает человек, для которого все эти вещи — одно и то же. Вторая странность была в бирках. К каждой вещи — вообще к каждой, включая носки, — была пришита бумажка. Маленькая, картонная, с продетой ниткой, как в гардеробе. На бирках стояли надписи, сделанные химическим карандашом. М. Фёдорова, голова, 54. Зуева, спина, 61. Малышева, дитё, грудь, 72. Корытов, нога левая, 83. Я перебрал сто шестьдесят одну бирку. На каждой — фамилия, место и двузначное число. Числа шли от сорока шести до ноля девятого. Самая поздняя, которую я нашёл в тот день, — Пестова, рука, 09. Я разложил их по числам на полу, рядами, и сидел и смотрел. Шестьдесят с лишним лет. Фамилии повторяются: Фёдоровых — девять, Зуевых — четырнадцать, Корытовых — шесть. И «место» — голова, спина, рука, нога, грудь, горло, бок, колено, поясница. Как будто кто-то вёл картотеку. Я, конечно, понял быстро. Я не идиот и за двадцать лет насмотрелся обетных вещей — их приносят в музеи, они проходят по коллекциям, про них пишут. Обетная традиция. Вещь приносят по болезни и оставляют в святом месте. На Севере — на обетных крестах, в часовнях, у поклонных камней. Я знал это как термин. Чего я не знал — что на бирке пишут, где болело. Я сидел на чердаке и думал профессионально: это не просто сундук, это документированный комплекс. С атрибуцией. С датировкой по каждой единице. Шестьдесят лет одной практики в одном месте, записанной рукой одного человека. Такого не бывает. За это берут не аукционные дома — за это берутся музеи, пишут статьи, делают выставки. Это материал, после которого фамилия остаётся в литературе. Я сидел на полу и считал — честно, без романтики, в деньгах и в репутации. И тогда я нашёл последнюю бирку. Она была на рубахе — позиция четырнадцать, холст, конец девятнадцатого века, разрыв на правом плече. Бирка на ней была новая. Не пожелтевшая, не истёртая, а свежая: белый картон, не выцветший, нитка не потемнела. И написано не химическим карандашом, а обычной шариковой ручкой. Почерк тот же — я сличил, сомнений нет, та же рука, только дрожащая. Там было написано: Белозёров, плечо правое, 36. Тридцать шестой — это был текущий год. Моя фамилия — Белозёров. Я стоял на чердаке с этой биркой в руке, и у меня в голове работало ровно то, что работает у любого нормального человека. Белозёровых в районе может быть много. Фамилия для Пинежья обычная, местная. Это может быть кто угодно: однофамилец, дальняя родня, сосед. Это записано в тридцать шестом, то есть в этом году — значит, бабка вела картотеку до последнего, до февраля или марта, пока могла писать. И плечо правое у кого-то болело. Всё объясняется. Я положил бирку на место, спустился с подволоки и пошёл к соседке, потому что у меня появился первый вопрос, который нельзя было задать гуглу. У меня, кстати, не болело ничего. Я пишу это отдельно, чтобы потом никто не сказал, что я подгоняю. Двенадцатого сентября, в день приезда, я был здоров, как бывает здоров тридцативосьмилетний мужик, который следит за собой. Спина в норме, плечи в норме. Плечо начало болеть двадцать второго, через десять дней. А рубаху с биркой я нашёл шестнадцатого. Глава 3. Клавдия Ивановна Соседка жила через дом. Клавдия Ивановна Зуева, восемьдесят один год, в очках с толстыми стёклами, в тёплой кофте в сентябре, с огородом, который она ещё копала сама. Она открыла дверь и сказала: — Долго ты шёл. Я к тому времени третий раз за неделю слышал эту интонацию и начинал привыкать. — Клавдия Ивановна, я… — Заходи, чего на пороге. Она усадила меня, налила чаю, поставила варенье. И стала ждать. Я спросил напрямую — я вообще человек прямой, у меня работа такая: — Клавдия Ивановна, кем работала Анна Степановна? Старуха посмотрела на меня поверх очков. — Как это кем. — Ну, по специальности. Она фельдшером была? Или травницей? — Ты чего, — сказала Клавдия Ивановна. — Она бабушка была. — В смысле бабушка? Чья? — Наша, — сказала она таким тоном, будто я спросил, чья тут река. Дальше был разговор, который я записал в тот же вечер по памяти, и записал, как умею, то есть дословно. Привожу с сокращениями, оставив существенное. — Клавдия Ивановна, объясните мне по порядку. Я городской, я не понимаю. — А чего понимать. Заболит у тебя — ты куда идёшь? — В поликлинику. — Вот. А у нас до больницы сто двадцать вёрст, и то фельдшер приезжает по вторникам, и то если дорога. А болит сегодня. — И что делали? — Шли к бабушке, — сказала Клавдия Ивановна. — И она лечила? — Она брала, — сказала старуха. Я переспросил три раза, потому что мне казалось, что я недослышал. — Что значит «брала»? — То и значит. — Она отставила чашку. — Ты вот слушай и не перебивай, один раз расскажу, второй не буду. Заболело у тебя. Ты идёшь к бабушке и несёшь вещь. Не какую попало — по месту боли. Голова болит — несёшь шапку, платок. Рука — рукавицу. Нога — чулок. Спина — рубаху. Грудь у бабы болит — кофту. — А если внутри болит? Живот, сердце? — Пояс несёшь, — сказала Клавдия Ивановна. — Или рубаху. Главное, чтоб носил сам и чтоб по месту. — Дальше? — Дальше она берёт и говорит: оставь. И всё. — И что, помогало? Старуха посмотрела на меня. — Я с сорок девятого года хожу, — сказала она. — Мне восемьдесят один. Ты как думаешь? — Хорошо, — сказал я. — А вещь? Куда она девалась? — Она её к себе брала. — Себе оставляла? — Не себе, — поправила Клавдия Ивановна. — К себе. Она на гвоздь вешала, в горнице. Вещь у неё висит, а ты идёшь здоровый. Я вспомнил сорок три гвоздя на четырёх стенах. — А потом? — А потом она её относила. — Куда? Старуха помолчала. — К крестам, — сказала она. Я достал блокнот. Я действительно достал блокнот — такой же, в каком веду описи, — и начал записывать, и Клавдия Ивановна посмотрела на это с одобрением. — Пиши, пиши. Хоть один записал. — Расскажите про кресты. — За деревней, в бору, — сказала она. — По старой дороге, которая на Суру шла, пока новую не сделали. Там семь штук стоит. — Семь крестов? — Семь. — Они все рядом? — По дороге, — сказала Клавдия Ивановна. — Первый сразу за полем, а дальше в лес, друг за другом. Последний далеко, версты четыре. — А почему семь? — А по беде, — сказала старуха. — Малая беда — идёшь к трём. Большая — к семи. До последнего. Дальше уже некуда. Правила она мне перечислила сама, без просьбы, и очень подробно, и злилась, когда я переспрашивал. Я записал двенадцать. 1. Об обете не говорят. Кто сказал — того и нет. 2. Вешать по месту боли. 3. С креста не брать ничего. Совсем ничего. 4. Что повешено — висит, пока не истлеет. 5. Что истлело и упало — закопать тут же, у подножия. Не уносить. 6. Что пообещал — сделай. 7. Идти молча, назад возвращаться другой дорогой. 8. Воды у креста не пить. Умыться можно, набрать можно, пить дома. 9. По малому — три, по большому — семь. Меньше не ходи. 10. Чужого не трогай. 11. Ночью не ходи. 12. Что упало — не поднимай. Я записал и перечитал. — Клавдия Ивановна, а третье и двенадцатое — это же одно и то же? Она посмотрела на меня с той усталостью, с какой учитель смотрит на ученика, задавшего хороший вопрос не вовремя. — Нет, — сказала она. — Третье — это брать нельзя, когда висит. А двенадцатое — когда уже упало. Это разное. — В чём разница? — Когда висит — оно ещё чьё-то, — сказала Клавдия Ивановна. — А когда упало — оно уже ничьё. Ничьё хуже. Я спросил про гвозди. — Сорок три штуки. На всех стенах. — Ну да, — сказала она. — Она ж не каждый день к крестам ходила. Соберётся — тогда и несёт. Зимой раз в месяц, летом чаще. — И вещи висели в доме? — А где им висеть. — Клавдия Ивановна. — Я подбирал слова. — Получается, у неё дома постоянно висели чужие болезни? Старуха кивнула, будто я наконец сказал что-то разумное. — Вот, — сказала она. — Потому к ней в горницу и не ходили. Последний вопрос я задал уже в дверях, и он был самый простой. — Клавдия Ивановна. А как она умерла? Старуха стояла, держась за косяк. — Тяжело, — сказала она. — Болела? — Не болела. — Она покачала головой. — Она, Паша, четыре месяца отходила. С мая. Лежала и не могла. — Что не могла? — Уйти не могла, — сказала Клавдия Ивановна. Она посмотрела мне в лицо. — Знающий не уйдёт, пока не передаст, — сказала она. — А ей некому было. Она Нюрку Пестову учила, так Нюрка в город уехала в девятом году и не вернулась. Больше никого. — И что? — И лежала, — сказала старуха. — Четыре месяца. Мы с Тасей ходили, обихаживали. Она под конец уже не говорила, только смотрела. А в августе конёк с крыши сняли, и к вечеру отошла. Я стоял на крыльце. — Зачем конёк сняли? — Чтоб вышла, — сказала Клавдия Ивановна. — Она ж не могла. Ну, отец Василий не велел, а мы сняли. Грех, да что делать. Она начала закрывать дверь и остановилась. — Ты бирку-то видел? Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «Литрес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/book/nikolai-poliarnyi-34119402/po-mestu-boli-74687324/) на Литрес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.