Переклик Роман Кубов Кромка держится на голосе: дорога твёрда, пока её называют вслух, а на дорогах стоят четыреста двенадцать маяков-камней. Ясна Корда четвёртый год одна ведёт северное направление, и шестой камень у неё сел этой осенью. Когда она и путевой с юга Дарен Ольх случайно перекликаются на одном перекрёстке, они становятся спутанными: год и день слышно чужое дыхание, а вести разные дороги нельзя. Казначейство тем же месяцем требует с тракта пять тысяч дохода — или дорогу закрывают, а спутанных распутывают принудительно: две тысячи гривен и сорок дней полной тишины в разных городах. Романтическое фэнтези о дорогах, сметах и о том, что вдвоём держится то, что один не удержит. Роман Кубов Переклик Глава 1. Переклик Северный тракт начинается за станцией, у седьмого маяка, и в этом году он начинался плохо. Я вышла в четыре утра, потому что переклик положено делать до света: голос в холодном воздухе идёт дальше и возвращается чище. Взяла фонарь, сумку с известью, мешок с паклей и палку, которой стучу по камню, проверяя, не сел ли он. Тихон уже был во дворе. — Не в четыре, — сказал он. — В пять пойдёшь. — Почему? — Потому что туман. В тумане голос сядет на первом же повороте, и ты будешь стоять и кричать в белое, как дура. Он всегда так говорит: «как дура», хотя двадцать шесть лет зовёт меня Ясной и ни разу не сказал «дочка». — Туман к шести упадёт, — сказал он. — Поешь. Я села на крыльцо и съела кашу, которую он сварил, пока я спала. Сорока сидела на водостоке и смотрел на меня с тем выражением, с которым смотрят на людей, которые едят в шесть утра. — Не смотри, — сказала я. — Тебе не дам. — Ей не дам, — поправил Тихон. — Это она. В шесть туман и правда упал, и я пошла. Первые четыре маяка стоят вдоль реки, и с ними всё было просто: я называла номер и имя, и они отзывались гулом под подошвами. Гул — это не звук. Это когда идёшь по дороге и чувствуешь, как под тобой отвечает земля, будто где-то глубоко кто-то очень большой повернулся во сне. — Третий маяк, — говорила я. — Северный тракт, третий. Держись. И третий держался. Так я прошла восемь. На девятом я остановилась. Девятый молчал. Камень стоял целый: буквы читались, известь осыпалась по краю, но под ним было глухо, как под мешком с песком. Я постучала палкой раз, другой, приложила ладонь. Ничего. — Ну и ладно, — сказала я вслух, потому что говорить вслух на дороге — это работа, а не привычка. — Значит, будем поднимать. Итого шесть молчащих. В прошлом году было два. Домой я вернулась к четырём, села на крыльцо и стала считать, потому что считать — это то, что я умею лучше всего. Подъём маяка: известь, песок, две недели. Триста гривен и две недели на один. Шесть маяков — это тысяча восемьсот гривен и три месяца, если работать одной, и восемь недель, если работать вдвоём, и у меня не было ни тысячи восьмисот, ни второго человека. Долг станции был тысяча четыреста. Договор на тракт — девять тысяч за сезон, платят по сдаче, аванса нет. До сдачи — четыре недели. Я сидела на крыльце с тетрадью и слышала, как Тихон в конюшне разговаривает с лошадью: он с ними говорит всегда, и с ними он говорит больше, чем со мной. — Что, плохо? — спросил он, не выходя. — Шесть. Он вышел, вытирая руки о тряпку. — В прошлом году два было. — Два. — А до того? — Одно. — Ясна, — сказал он. — М. — Ты мне скажи как есть. — Как есть — я не подниму шесть маяков за четыре недели. — А если в стол? — В стол я пойду завтра, — сказала я. — Но стол мне не даст ни человека, ни денег. Стол даёт дорогу и забирает доход. Тихон долго молчал. — Мать твоя поднимала четыре за месяц, — сказал он. — Одна. — Знаю. — И ты поднимешь. — Пап. — Что. — Мать уехала в Гаусборг, — сказала я. — Я не уеду. Я тут живу. И я не она. Он встал и ушёл в конюшню, и я знала, что он обиделся, и знала, что он никогда об этом не скажет. Вечером пришла Лея. — Ясна, — сказала она с порога. — Ты знаешь? — Что я знаю? — Что тракт хотят закрыть. Я поставила чайник. — Кто. — Казначейство. Крин написал бумагу: Северный тракт убыточен, доход меньше, чем расход на маяки, и если до первого снега не будет пяти тысяч, тракт переводят в непутные. — В непутные, — повторила я. — В непутные, — сказала Лея. — Это значит закрыть, Ясна. Маяки осядут, дорога станет тропой, а через два года — травой. Я налила ей чаю. — Откуда ты знаешь? — Потому что бумага лежит у меня в сумке, — сказала Лея. — Я её везу в Верхний круг завтра утром. И я её тебе не покажу, потому что мне за неё отвечать головой, но я тебе скажу, что в ней написано. Она сказала. В бумаге было три числа: доход тракта за год — три тысячи двести; расход на маяки — четыре тысячи сто; «просим признать тракт непутным и передать землю под Соляной съезд». — Соляной съезд, — сказала я. — Соляной съезд. Мы помолчали. — Это он? — спросила я. — Что он? — Он написал? — Нет, — сказала Лея. — Он вообще не в городе, он на юге, и, если верить тому, что мне рассказывали, он две недели поднимает свои маяки и ни о чём другом не думает. Бумагу написал Крин. Просто Крин считает, и у него сходится. Я сидела и смотрела в стол. — Лея. — М. — А если я его пересчитаю? — Кого? — Крина. Лея засмеялась, а потом перестала. — Ты серьёзно? — Я четыре года считаю дорогу, — сказала я. — Я знаю её доход по месяцам, я знаю, сколько телег прошло в августе, я знаю, что половина возов идёт мимо пошлины, потому что у моста нет будки. Если я ему это покажу, у него не сойдётся. — А будка? — Что будка? — Будки нет, — сказала Лея. — И если ты поставишь будку, ты возьмёшь с возов пошлину, и у тебя будет доход. — А кто в будке будет сидеть? — Я, — сказала Лея. — Я всё равно езжу туда каждый день. Я смотрела на неё. — Ты понимаешь, что тебе за это не заплатят? — Понимаю, — сказала Лея. — Но мне двадцать четыре, и я пока могу себе это позволить. Ночью я не спала. Я вышла на крыльцо, села на ступеньку и смотрела на седьмой маяк, который стоял в темноте у поворота, и на его верхушке белела известь. И шестеро из них сейчас молчат. — Я вас подниму, — сказала я в темноту. — Слышите? Всех шестерых. Седьмой маяк не ответил, потому что седьмой был цел, но Счёт на крыше уронил гвоздь, и в тишине это прозвучало так, будто кто-то согласился. Утром я пошла в Створ, в Путевой стол, и там узнала две вещи. Первая: Северный тракт действительно внесли в список на закрытие, и слушание будет в конце месяца. Вторая: на перекрёстке у седьмого маяка этой весной поставили новую отметку — перекрёсток признали «двойным», и по уставу его должен держать не один голос, а два. — Как два? — спросила я. — Так, — сказала Уна Гарм. — Двойной переклик, девочка. Ты что, в первый год замужем? — Я четвертый год веду тракт одна, — сказала я. — И перекрёсток держала одна. — Держала, — согласилась Уна. — А в этом году он сел. Ты мне сказала, что шесть маяков молчат. Из них два — на перекрёстке. И они не от того молчат, что сырость. Они молчат потому, что не слышат второго голоса. — И где мне взять второго? — В Кромке сорок два путевых, — сказала Уна Гарм. — Из них двойной голос держат трое: я, мой сын и Дарен Ольх с юга. Я старая, у меня голос садится на третьем десятке маяков. Ливен тебе не поможет, потому что он хочет твой тракт и не хочет тебе помогать. — А Дарен? Уна посмотрела на меня и ничего не ответила. — Уна. — Дарен Ольх работает один, — сказала она наконец. — Одиннадцать лет. Он не берёт ни дорог в паре, ни учеников, ни денег вперёд. И он тебе откажет. — Почему? — Потому что он тебе откажет, — сказала Уна Гарм. — Иди. У тебя четыре недели и шесть маяков. И на перекрёсток одна не ходи — услышат, что он молчит, и тогда никто ничего не подпишет. Я вышла на улицу. В Створе шёл снег — ранний, мелкий, тот, который тает, не долетев до земли. И в этом снегу, у самых дверей Путевого стола, навстречу мне шёл человек с дорожной сумкой через плечо, в куртке, у которой был поднят воротник, и с палкой, какие берут в горы. Он остановился. — Корда? — сказал он. — Да. — Дарен Ольх. — Он протянул руку. — Мне сказали, что вы ищете второго голоса. Я смотрела на него. — Мне сказали, что вы откажете. — Мне тоже так говорили, — сказал Дарен Ольх. — Но я две недели ходил по своим маякам и слушал, как они садятся. И я знаю, что весной будет то же самое у меня. — Он помолчал. — Так что давайте поговорим, пока снег не лёг. Глава 2. Двойной голос Мы сидели в чайной на Нижнем посаде, где тепло и пахнет хлебом, и разговаривали так, как разговаривают люди, которым надо решить дело и которые друг другу не нужны. Дарен Ольх положил на стол тетрадь — такую же, как моя, только толще. — Я прошёл свои сорок два маяка, — сказал он. — Сели семь. Четыре на перекрёстке у Соляных ворот. — У меня шесть из сорока одного. — Знаю. Мне Уна сказала. Он пил чай маленькими глотками и смотрел в тетрадь. — Вы понимаете, что это значит? — спросил он. — Что дороги садятся. — Что они садятся одновременно, — сказал Дарен. — В один год, на двух трактах, на перекрёстках. Такого не было двенадцать лет. Я спрашивал у старших: последний раз перекрёстки садились сразу на двух дорогах, когда старый Сивер ушёл с дороги, и его переклик некому было подхватить. — И что тогда сделали? — Тогда путевых было больше. Сейчас сорок два на четыреста двенадцать маяков. Я считала в уме, пока он говорил. — Восемьдесят четыре маяка на человека, — сказала я. — Это невозможно. Норма — сорок. — Нормы нет, — сказал Дарен. — Норма была при Сивере и ушла вместе с ним, потому что он один держал шесть дорог и никого не учил. Он сказал «ушла» про норму, а не про человека, но я всё равно поморщилась, и он это заметил. — Простите, — сказал он. — Я про то, что правила держатся на людях, а люди уходят с дороги. — Я поняла. Он поднял глаза. — Корда, я вам скажу прямо, потому что вокруг этого дела будет много слов. Я приехал не помогать вам. Я приехал, потому что мне нужен второй голос на Соляных воротах, а брать в пару можно только того, у кого свой тракт и своя репутация. — То есть я вам нужна. — Вы мне нужны, — сказал Дарен Ольх. — А я вам. Это, по-моему, лучшая основа для дела, чем «давайте дружить». Я засмеялась. Он не засмеялся, но посмотрел с любопытством. — Что? — спросил он. — Ничего, — сказала я. — Просто мне впервые за четыре года говорят прямо. Потом я достала свои числа и рассказала ему про будку, про пошлину, про доход, который не сходится, и про казначея, который считает по бумаге, а не по дороге. Он слушал и в конце сказал: — Будка — хорошо. Но пяти тысяч она вам не даст. — Даст три. — Три с половиной, — сказал Дарен. — Если пошлина пойдёт с возов, а не с телег, и если поставить её у поворота, а не у моста. Я посмотрела на него. — У поворота? — У поворота, — сказал он. — Потому что у моста возы объезжают по старой гати, и вы об этом знаете не хуже меня, иначе не спрашивали бы, где ставить будку. — Откуда вы знаете про гать? — Я по ней ездил в позапрошлом году, — сказал Дарен. — В объезд, потому что у вас тогда мост был перекопан. Я села прямо. — Вы были на моём тракте? — Был. — Зачем? — Смотрел, — сказал он. — Я каждый год смотрю соседние дороги. Не для того, чтобы забрать. Для того, чтобы понимать, куда пойдёт вода, если у меня сядет перекрёсток. Мне это не понравилось, и я это сказала: — То есть вы четыре года смотрели на мой тракт и ничего не говорили. — А что я должен был говорить? — спросил Дарен. — «Корда, у вас двадцать седьмой маяк стоит на песке»? Вы бы мне ответили, что я лезу в чужое. Я помолчала. — Я бы так и ответила, — сказала я. — Вот, — сказал он. — Поэтому я не говорил. Чайная закрывалась, и хозяйка уже гремела стульями, и мы вышли на улицу. — Сколько времени вам нужно? — спросил он. — На что? — Чтобы решить. — Я решила, — сказала я. — Мне нужен второй голос, у меня четыре недели, и я не могу поднять шесть маяков одна. Я согласна. Дарен Ольх остановился. — Так быстро? — А что тянуть? — Я думал, вы будете торговаться, — сказал он. — Все торгуются. — Я торгуюсь, — сказала я. — Полторы тысячи вам за сезон, это по уставу половина тому, кто второй голос. Но у меня их нет, пока я не сдам тракт. — Значит, я работаю вперёд. — Значит, вы работаете вперёд. Он смотрел на меня. — Корда, — сказал он. — Вы мне не доверяете. — Не доверяю. — И всё равно берёте. — Беру, — сказала я. — Потому что у меня нет выбора, а у вас, если верить тому, как вы замёрзли в этом пальто, тоже. Он вдруг улыбнулся — коротко, углом рта, и от этого лицо у него стало моложе лет на пять. — У меня есть выбор, — сказал он. — Я мог поехать в Гаусборг и взять дорогу у тамошних. Там платят вдвое. — Почему не поехали? — Потому что в Гаусборге мне не дадут молчать, — сказал Дарен Ольх. — А я люблю молчать. На том и ударили. Домой я вернулась к ночи, и Тихон ждал меня на крыльце с фонарём. — Ну? — Нашла. — Кого? — Дарена Ольха. С юга. Тихон долго молчал. — Это тот, который один? — спросил он наконец. — Тот. — Про него говорят, что он тяжёлый. — Он тяжёлый, — согласилась я. — И он правду говорит в лицо, а я от этого отвыкла. — Это хорошо или плохо? — Это непривычно, — сказала я. — А насчёт хорошо или плохо я пока не знаю. Он приедет через три дня, и эти три дня я поднимала девятый маяк, потому что работу нельзя останавливать из-за того, что ждёшь человека. Девятый стоял на сыром основании, и с восточной стороны промыло — вода шла под камень и вымывала песок. Я разобрала основание на полтора локтя, переложила на извести, пересыпала сухим песком, подбила клин. Работала три дня и одну ночь, в темноте с фонарём, потому что днём шёл дождь со снегом, и известь не схватывалась. На третью ночь я села у маяка и заплакала, потому что руки не держали и потому что известь кончилась, а до утра надо было ещё положить два ряда. Плакала я минут пять, ровно до того момента, когда поняла, что плачу от злости, а не от усталости: я злилась на мать, которая поднимала четыре маяка за месяц и уехала, на Крина с его тремя числами, на Уну, которая говорит «девочка», и на себя, потому что четыре года тащила дорогу и не попросила помощи ни у кого ни разу. — Хватит, — сказала я себе. Луна была за облаками, дорога — чёрная, и на ней не было никого. И я стала называть маяки. Я называла их все, от девятого до сорок первого, в темноте, вслух, по порядку, и они отвечали. Не все — восемь не отвечали, — но остальные гудели, и это было так, как будто я иду в толпе. Когда я дошла до сорок первого, у меня уже не тряслись руки. Утром приехал Дарен. Он приехал не верхом, а на телеге почты, с Леей на облучке, и с ним был сундук и мешок, и Лея, слезая, сказала: — Я его довезла, теперь это твоя забота. Дарен спрыгнул и посмотрел на станцию: на дом с крыльцом, на конюшню, на седьмой маяк у поворота. — Хорошо тут, — сказал он. — Это вы сейчас так сказали, потому что не видели крышу. — Крышу видел, — сказал он. — Я тебе её переберу в ноябре, если доживём. — Если доживём — это как? — Половину маяков, — сказал Дарен, — поднимают в октябре, в грязь, и половина тех, кто поднимает, бросают это дело к весне, потому что руки не выдерживают и потому что платят по сдаче. Я не о людях. Я о смете. — Смета — это моё, — сказала я. — Вот и хорошо, — сказал он. — А маяки — моё. Мы стояли во дворе и смотрели друг на друга, и из конюшни вышел Тихон и сказал: — Ну, здорово, что ли. Дарен обернулся и поклонился — не по-городскому, а по-дорожному, коротко. — Здравствуйте, — сказал он. — Я вам не помешаю. Я в конюшне. Тихон посмотрел на него, потом на меня, и я по его лицу поняла, что он сейчас скажет что-нибудь не то. Он сказал: — Живи. И это, если вы не знаете Тихона, было очень много. Глава 3. Спутанные Спутались мы на четвёртый день, и не по своей воле. Двадцать второй маяк стоял на самом перекрёстке, где от Северного тракта отходит старая гать на Соляные ворота. Он молчал с августа: камень цел, буквы целы, а под ним глухо. — Двойной, — сказал Дарен, постучав по нему палкой. — Здесь нужны два голоса. — Я знаю. — Тогда слушайте, — сказал он. — Это не «крикнуть вместе». Если мы крикнем вместе, он не ответит. Надо, чтобы голоса шли вразбивку: я называю имя, вы сразу за мной номер, потом я — ответную половину. Как вязать сеть, если вы когда-нибудь видели, как вяжут сеть. — Не видела. — Тогда я скажу так, — сказал Дарен. — Мы с вами должны дышать в один шаг. Сначала это будет некрасиво. Потом будет ровно. Мы встали по обе стороны камня, и он сказал: — Начали. Он назвал имя дороги. Я назвала номер. Он сказал «держи», я сказала «держи». И ничего не произошло. — Ещё раз, — сказал он. Мы повторили. Опять ничего. — Почему? — спросила я. — Потому что вы говорите на выдохе, а я на вдохе, — сказал Дарен. — Мы гасим друг друга. Мы пробовали ещё четыре раза. На пятый я разозлилась и сказала: — Слушайте, я так не умею. Я четвертый год делаю это одна, у меня на всю работу один ритм, и он мой. — Я знаю, — сказал он. — И я не умею иначе. В этом и дело. Мы стояли на перекрёстке, и шёл снег, и дорога под нами была мягкая, как тесто. — Давайте иначе, — сказала я. — Не будем подстраиваться. Вы говорите своё, я говорю своё, и каждый держит свой ритм. — Тогда они разойдутся. — Пусть попробуют. Дарен посмотрел на меня, как смотрят на человека, который предлагает глупость, но при этом, может быть, прав. — Хорошо, — сказал он. — По моему счёту три. Он начал считать, и я не стала подстраиваться: я говорила свои слова так, как говорила их четыре года, одна, в своём темпе, и слышала, как рядом идёт его голос, и наши слова шли не вместе, а внахлёст, как две нитки в одной пряди. И на седьмом слове камень ответил. Не гулом. Он ответил так, что у меня подкосились ноги: земля под перекрёстком повернулась, и в меня ударило — не светом, не холодом, а чужим. Сердце. Чужое сердце, которое билось не в моём ритме и было в двух шагах. Я упала на колени и услышала, как сзади падает Дарен. — Не двигайтесь, — сказал он хрипло. — Лежите. — Что это? — Спутанность, — сказал он. — Мы спутались. Мы лежали на снегу у двадцать второго маяка, и я чувствовала, как у него болит левое плечо, и как под левой лопаткой у него саднит от старой болячки, и как у него пересохло во рту. И он чувствовал то же самое: у меня в тот день была сбита коленка и ныла спина, и он потом сказал, что в первый момент подумал, будто его ударили по спине. — Это пройдёт? — спросила я. — Это держится год и день, — сказал Дарен. — Год? — Год и день. Потом само. Я села в снег. — И что теперь? — Теперь мы идём домой, — сказал он, — и не перекликаемся до вечера, потому что второй раз подряд я этого не выдержу. До станции было две версты, и мы шли их молча, и это было самое странное, что случалось со мной в жизни. Я слышала его. Не мысли — тело. Когда он уставал, у меня тяжелели ноги, будто я шла по песку. Когда он начинал мёрзнуть, у меня стыли пальцы, хотя мои были в рукавицах. На полдороге он споткнулся, и я почувствовала толчок в колене раньше, чем он ойкнул. — Вы это слышите? — спросил он. — Чувствую. — Я тоже. — На каком расстоянии это работает? — До версты, — сказал Дарен. — Дальше слабеет. Через две версты — почти ничего. — То есть если вы уедете на юг... — То я вас не буду чувствовать, — сказал он. — И вы меня. Мы дошли до станции, и в сенях он сказал: — Корда. — М. — Я вам не сказал одну вещь. — Какую? — Спутываться на рабочей дороге запрещено уставом, — сказал Дарен. — Не потому, что это стыдно. Потому что спутанные не могут вести две разные дороги: голоса начинают спорить, и оба полотна плывут. Я стояла в сенях, в сапогах, с которых текла вода. — То есть мы теперь не можем работать порознь. — Нет, — сказал он. — Мы как раз можем. Пока мы работаем вместе, всё в порядке. Порознь — не можем. — И что нам делать? — Идти к Уне, — сказал Дарен. — Или молчать и работать. — Молчать? — Молчать, — сказал он. — Никто не знает, кроме нас двоих. Если мы закончим сезон и сдадим тракт, никто не спросит, как мы это сделали. — А если узнают? — Тогда нас распутают, — сказал он. — Это две тысячи гривен, которых у нас нет, и сорок дней врозь, за которые два перекрёстка сядут окончательно. Ночью я лежала в своей комнате и слушала. Он спал в конюшне, на сене, рядом с лошадью, и я чувствовала, как он дышит. Это было не наваждение: дыхание было медленное, тяжёлое, с той небольшой паузой, которая бывает у людей, которые засыпают не сразу. Я лежала и злилась. Я двадцать шесть лет жила одна и в этом умела: одна ела, одна считала, одна ходила по дороге. У меня не было ни одной вещи, которая была бы связана с чужим человеком, и мне это нравилось. А теперь я лежу и чувствую, как в конюшне кто-то спит. — Это не по-настоящему, — сказала я в потолок. — Это связь. Она пройдёт. Он за стеной перевернулся на другой бок, и я почувствовала, как сено шуршит под его плечом, хотя шуршания не было слышно. Утром я встала раньше всех, потому что не спала, и вышла на крыльцо, и Дарен уже был там. — Не спали, — сказал он. — Не спала. — Я тоже. Он сидел на ступеньке, длинный, в двух рубахах, и пил воду из ковша. — Я вам скажу, что я об этом думаю, — сказал он. — И вы мне потом скажете, что вы думаете. Только давайте по-честному, без вежливости. — Давайте. — Я одиннадцать лет работаю один, — сказал Дарен. — Не потому, что я гордый. Потому что в паре один всегда тащит, а другой делает вид, что тащит. Я видел четыре пары и все четыре распались. И я поклялся не связываться. — И связались. — И связался, — сказал он. — Случайно. И теперь я вам скажу самое неприятное: я не жалею. Я посмотрела на него. — Почему? — Потому что я вчера услышал, как отвечает двадцать второй маяк, — сказал Дарен Ольх. — Он молчал с августа. Я поднимал такие в одиночку, и они отвечали через полгода, а этот ответил сразу. И я не знаю, почему — потому что нас двое или потому что вы делаете что-то, чего я не умею. — А я знаю, — сказала я. — Что? — Потому что я не подстраивалась, — сказала я. — Вы бы взяли слабого второго и подтянули к своему ритму. А я не подтянулась. И камень услышал два разных голоса, а не один, повторённый дважды. Дарен долго молчал. — Это, — сказал он наконец, — самая неприятная и самая правильная вещь, которую я слышал за одиннадцать лет. — Почему неприятная? — Потому что я одиннадцать лет работал неправильно, — сказал он. — И теперь мне надо это пересчитать. Я села рядом с ним на ступеньку, и мы сидели и смотрели на дорогу. — Дарен. — М. — Мы договоримся, — сказала я. — Сейчас, пока не началось. Правила. — Давайте. — Первое: работа прежде всего. Мы сдаём тракт, что бы ни было. — Согласен. — Второе: я не спрашиваю про вашу жизнь, вы не спрашиваете про мою. Если захотим — расскажем сами. Он кивнул. — Третье: — я помолчала. — Спутанность — это не чувство. Это связь. Мы не будем делать вид, что это одно и то же, ни друг для друга, ни для людей. Дарен повернул голову. — А если это станет не одно и то же? — спросил он. — Тогда мы это скажем вслух, — ответила я. — По-своему, а не по уставу. — Хорошо, — сказал он и подал руку. — По рукам, Корда. — По рукам, Ольх. Мы ударили по рукам на крыльце. Из-за угла выехала Лея на своей телеге, увидела нас и сказала: — О, а я смотрю, вы уже помирились. — Мы не ссорились, — сказала я. — Тогда я вам завидую, — сказала Лея. — Потому что в Створе уже говорят, что к тебе переехал путевой с юга, и половина посада считает, что это к свадьбе, а вторая половина — что к беде. Дарен посмотрел на меня. — К свадьбе, — повторил он. — Это Кромка, — сказала я. — Здесь всё, что не беда, считается свадьбой. Глава 4. Сделка Уна Гарм сказала нам сесть и не сказала больше ничего, пока не закрыла дверь. Потом она села напротив, положила руки на стол и спросила: — Когда? — В четверг, — сказал Дарен. — Двадцать второй маяк. Мы не знали, что это перекрёсток. — Знали, — сказала Уна, глядя на меня. — Ты знала. Я тебе сказала в первый день. — Знала, — согласилась я. — И всё равно спуталась. Уна откинулась на спинку. Ей пятьдесят восемь, у неё седые волосы, забранные в узел, и руки, которые никогда не держали ни извести, ни лома, но которые держат четыреста двенадцать маяков и сорок два человека, и она не любит ни жалеть, ни наказывать. — Вы понимаете, что я должна вас распутать? — спросила она. — Понимаем. — И что это две тысячи гривен и сорок дней врозь? — Понимаем. Уна встала и подошла к окну. — А теперь слушайте, — сказала она. — Я вам скажу то, чего вы не знаете, и после этого вы решите сами, а я сделаю вид, что этого разговора не было. Она обернулась. — Северный тракт сел не из-за сырости, — сказала Уна Гарм. — Он сел потому, что перекрёсток два года держали в один голос. Один голос держит его полтора года, потом камень начинает сдавать, и это не чинится известью. Я знала это в прошлом году. Я написала в казначейство, что тракту нужен второй путевой, и Крин ответил мне бумагой, что «второй путевой не предусмотрен сметой». — И что? — И то, что я промолчала, — сказала Уна. — Я не сказала тебе, что твой перекрёсток надо держать вдвоём, потому что не могла тебе дать второго человека. И я не сказала Крину, что если он закроет тракт, то у меня сядут и Соляные ворота, и Лесная, потому что дороги стоят на перекрёстках, а перекрёстки стоят друг на друге. Я сидела и слушала и чувствовала, как у меня холодеют пальцы — а пальцы у меня холодели только теперь, когда рядом мёрз Дарен. Он тоже это заметил и, не глядя на меня, положил руки на стол, будто показывал: вот, я тут, я не мёрзну. — Уна, — сказал он. — Вы хотите, чтобы мы работали спутанными и молчали. — Я хочу, чтобы тракт стоял, — сказала Уна. — Молчать или нет — это будет ваше решение, и я вам приказывать не стану, потому что устав я всё равно нарушаю, согласившись. Она села обратно. — Я вам предлагаю так, — сказала она. — Вы работаете вдвоём до сдачи тракта. В Путевом столе я оформляю это как «второго голоса по северо-западному перекрёстку» — это законно, такие записи есть, их не отменяли. Про спутанность в записи не будет ни слова. — А потом? — Потом — как решите, — сказала Уна Гарм. — Если вы придёте ко мне первого мая и скажете «распутайте», я распутаю и денег не возьму, потому что это будет по моей вине. А если вы скажете «мы работаем дальше», я вас внесу в книгу как двойную пару и буду отбиваться от Крина вместе с вами. Дарен смотрел на неё. — А если нас кто-нибудь выдаст? — Тогда будет хуже, — сказала Уна. — Тогда будет стол, объяснение и, скорее всего, отстранение от дорог на год. Но тракт к тому времени будет стоять, и это, по-моему, важнее. Мы вышли из Путевого стола, и на улице шёл снег, и у меня было такое чувство, будто я вышла из тёплой воды на мороз. — Она нас использует, — сказала я. — Использует, — согласился Дарен. — И она нам за это платит дорогой, которой у нас не было бы. — Вас это не смущает? — Меня смущает другое, — сказал он. — Она сказала «я промолчала». Значит, она знала про перекрёсток два года и молчала два года, и всё это время вы ходили там одна. Я остановилась посреди улицы. — Да, — сказала я. — Знала. — И вы на неё не злитесь? — Злюсь, — сказала я. — Но у меня долг тысяча четыреста, шесть молчащих маяков и четыре недели. Я не могу себе позволить злиться до сдачи. Дарен посмотрел на меня и вдруг сказал: — Корда, вы страшный человек. — Почему? — Потому что вы считаете даже обиду, — сказал он. — Я так не умею. Я одиннадцать лет умею только работать и молчать. — И как, помогает? — Нет, — сказал он. — Не помогает. Мы вернулись на станцию к вечеру, и за ужином Тихон спросил: — Ну, что в столе? — Дали второго голоса, — сказала я. — По перекрёстку. Законно. — Ага, — сказал Тихон и посмотрел на нас обоих. Он ничего не сказал — Тихон никогда ничего не говорит, — но после ужина, когда Дарен пошёл в конюшню, он задержал меня на крыльце. — Ясна. — М. — Ты мне скажи одну вещь, — сказал он. — Только честно. — Скажу. — Ты с ним спишь? Я стояла и смотрела на отца. — Нет, — сказала я. — А почему у тебя лицо, как будто ты врёшь? — Потому что я не вру, — сказала я. — И потому что это первый раз в жизни, когда ты меня об этом спросил, и я не знаю, что с этим делать. Тихон помолчал. — Я тебе скажу, — проговорил он. — Я двадцать шесть лет молчал про всё, потому что твоя мать всё решала сама, а мне оставалось держать станцию. И я вижу, что ты такая же. Только у тебя дорога, а у неё была дорога. — И что? — И то, что если он тебе нравится, — сказал Тихон, — ты не считай это по смете. Смета — это про маяки. Он ушёл в дом, а я осталась стоять на крыльце, и в конюшне Дарен чем-то стукнул, и я почувствовала этот стук в ладони. Следующие три дня мы работали. Двадцать второй маяк мы подняли за два дня, и он ответил на третий, и ответил так, что у меня заложило уши. Работа выглядела так: Дарен вынимал старую известь, я подносила песок; он держал камень, я подбивала клин; потом мы вставали по обе стороны и перекликались, и всякий раз, когда оба голоса шли вразбивку, камень отзывался. Порядок был такой: я называю имя дороги, он называет номер, я говорю «держи», он говорит «держится». Мы пробовали менять порядок, и получалось хуже. — Почему? — спросил он. — Потому что вы называете номер, — сказала я. — Номер — это моё. Я четыре года считала эти номера и знаю их наизусть. А имя — ваше, потому что вы его выговариваете правильно. — Я его выговариваю как все. — Вы выговариваете его на южный лад, — сказала я. — С открытым «о». Камень это слышит и не спорит. Дарен посмотрел на меня довольно долго. — Откуда вы знаете, как я выговариваю? — Я слушала вас три дня. Он отвернулся и стал складывать инструмент, и я почувствовала, как у него на секунду стало тепло в груди, будто он что-то вспомнил. — Дарен. — М. — Я не хотела вас смущать. — Вы меня не смутили, — сказал он. — Вы меня, Корда, в первый раз за одиннадцать лет похвалили за голос, а не за спину. Мне надо это переварить. Вечером третьего дня в дверь постучали, и на пороге стояла девочка лет десяти в огромной куртке и с сумкой, из которой торчал угол карты. — Здравствуйте, — сказала она. — Я Дина. Я к дяде. Дарен вышел из конюшни и сказал: — Я же тебе писал, чтобы ты ждала в Створе. — Я ждала два дня, — сказала Дина. — Потом пошла. — Ты шла одна двадцать вёрст. — Я шла по дороге, — сказала девочка с достоинством. — По какой дороге? По вашей. Она тёплая, по ней идти легче, чем по обычной, это все знают. Дарен стоял и смотрел на племянницу, и я почувствовала через связь, как у него внутри всё сжалось и разжалось. — Тихон, — сказала я. — У нас гостья. — Вижу, — сказал Тихон из дома. — Пусть заходит. Каша есть. Глава 5. Северный тракт Дина осталась, и это решилось в один вечер, без споров. Дарен сказал, что отправит её обратно в Створ с Леей, Дина сказала, что тогда она уйдёт ночью, Тихон сказал: «Пусть живёт», — и на этом всё кончилось, потому что против «пусть живёт» в этом доме не спорили. — Она будет ходить в школу при Путевом столе, — сказал Дарен мне утром, будто оправдываясь. — Там учат считать и чертить. — Пусть ходит. — Я вам за неё заплачу. — Дарен. — Я заплачу, — сказал он. — Она ест, она спит и она займёт угол. — Угол в конюшне? — спросила я. — В сене? Он замолчал. — В доме есть вторая комната, — сказала я. — Там холодно, но там есть печь. Я её затоплю. Он смотрел на меня. — Корда. — Что. — Я вам не сказал, кто её отец. — Не говорите, — сказала я. — Третий пункт. Не спрашивать и не рассказывать. Он помолчал. — Это касается меня, — сказал Дарен. — Но это касается и её, а она теперь живёт в вашем доме. Так что вы должны знать хотя бы то, что знает посад. — В посаде говорят, что вы её дядя и что вы её взяли после того, как её отец уехал на восточные дороги и не вернулся. — Так и есть. — И всё? — И всё, — сказал Дарен. — Он жив. Он уехал. Я не знаю, где он, и не хочу знать. Если она спросит меня при вас — я скажу то же самое. Так у нас стало трое, потом четверо, потому что Счёт тоже считался. Сентябрь ушёл на маяки. Мы поднимали их по два в неделю, и это было медленнее, чем я рассчитывала, потому что двойной переклик требует остановок: нельзя назвать камень и сразу идти дальше, надо постоять, пока он ответит. Зато отвечали все. К двадцать пятому сентября мы подняли девять, двенадцатый, четырнадцатый, двадцать второй и тридцать восьмой, и оставалось два — тридцать девятый и сорок первый, — и на них нужны были деньги: триста гривен, которых не было. Деньги я добывала по-своему. Будку у поворота поставили в три доски и старый ящик; Лея сидела в ней с восьми до шести, в дождь и в снег, и брала с воза два гроша, а с телеги один. За первые две недели набралось четыреста двенадцать гривен — больше, чем я думала. — Откуда столько? — спросила я. — Потому что половина шла мимо, — сказала Лея. — Я поставила будку не у моста, как ты хотела, а у поворота. У моста они объезжают гатью, а у поворота объезжать нечем: там забор и река. — Ты умная. — Я гонщица почты, — сказала Лея. — Я знаю все объезды в этой части Кромки, потому что я по ним езжу. Дарен в тот вечер сказал: — Если бы она была путевой, я бы её взял в пару. — Она не путевая, — сказала я. — У неё нет голоса. — У неё есть голова, — сказал он. — Голос — это половина, голова — вторая. К концу сентября мы сдали в Путевой стол отчёт: девять маяков поднято, два осталось, доход с пошлины четыреста двенадцать, расход триста восемьдесят. Уна Гарм посмотрела на лист и сказала: — Это впервые за три года, когда у тракта расход и доход сошлись. — Это ещё не пять тысяч, — сказала я. — Это не пять тысяч, — согласилась Уна. — Но это уже не убыток. Крин смотрит на убыток. Первого октября ударил первый настоящий мороз, и всю ночь я не спала, потому что думала о сорок первом маяке, который стоял у самого леса и который в мороз поднимать нельзя: известь не схватится. Дарен спал в конюшне, и я чувствовала его дыхание через две стены, и от этого было не легче, а хуже: я лежала и слушала, как кто-то другой спит спокойно, в то время как я считаю. Утром я вышла на крыльцо злая. — Не спится, — сказал Дарен. Он уже был во дворе, колол дрова. — Не спится. — Из-за маяков? — Из-за всего. Он воткнул топор в колоду. — Корда, — сказал он. — Я вам скажу, что вижу, а вы решите. Вы третий месяц работаете так, будто вас сейчас отнимут. — Меня и отнимут, — сказала я. — Через четыре недели слушание. Если не будет пяти тысяч, тракта нет. — И вы думаете, что если будете спать по четыре часа, дохода станет больше? — Я думаю, что если я буду спать, я не успею. — Тогда считайте со мной, — сказал Дарен. — Я одиннадцать лет считаю. Дайте мне вашу тетрадь. Я отдала. Мы сели за стол в доме, и он считал три часа, а я смотрела, как он считает, и это было странно: у него был не мой способ. Я считала по маякам и по месяцам, а он — по людям: сколько возов, кто хозяин, куда едет, что везёт, где ночует. — Вот, — сказал он и повернул лист. — У вас семьдесят два воза в месяц идут по тракту. Из них сорок один — это соль и рыба, они идут в Створ. И у вас на всём тракте одна станция — ваша. Возам негде ночевать, кроме как у вас, а у вас на конюшне восемь лошадей. — Двенадцать. — Двенадцать, — сказал он. — Значит, они едут дальше и ночуют в Створе, а Створ берёт за постой. Если поставить вторую станцию на двадцать девятом маяке и брать за постой по грошу с лошади, это ещё сто двадцать в месяц. Я смотрела на его числа. — У меня нет денег на вторую станцию. — У вас есть старый сруб на двадцать девятом, — сказал Дарен. — Я его видел. Он стоит без крыши, но стены целые. Крыша — это сто гривен и две недели. Я подняла голову. — Вы были на двадцать девятом? — Я прошёл весь ваш тракт, — сказал он. — В первый же день, пока вы поднимали девятый. Пока вы работали, я хотел знать, что у вас за дорога. Я сидела и смотрела на него, и через связь чувствовала, что он говорит правду и ещё что-то, чего я не хотела называть. — Дарен. — М. — Спасибо. Он отвернулся. — Не надо, — сказал он. — Я это не для вас делал. — А для чего? — Для дороги, — сказал он. — Дорога одна, тракт один, перекрёстки общие. Если у вас сел тридцать девятый, у меня весной сядут Соляные ворота. Это не доброта, Корда. Это арифметика. — Хорошо, — сказала я. — Тогда по арифметике: вы крышу на двадцать девятом переберёте, а я поставлю будку и постой. — Идёт. Крышу он перебирал сам, в мороз, один, потому что я была на сорок первом. Я узнала об этом не от него: я почувствовала. Я стояла у сорок первого маяка с известью в ведре и вдруг ощутила, как у меня саднит ладони — обе, будто я держу что-то шершавое. Потом заныла поясница. Потом я почувствовала холод в правом ухе. Я бросила ведро и пошла. До двадцать девятого было шесть вёрст, и я шла их час с небольшим, и по дороге злилась так, что дышала паром. Он сидел на крыше сруба, на стропилах, в одной рубахе, и приколачивал дранку. — Слезайте, — сказала я. — Я не успею до темноты. — Слезайте, — повторила я. — Немедленно. Он посмотрел вниз, увидел моё лицо и слез. — Что? — У вас ладони в занозах, — сказала я. — У меня тоже. Потому что я вас чувствую, а вы про это забываете. Дарен посмотрел на свои руки, потом на мои. — Я забыл, — сказал он. — Я знаю, что вы забыли. — Я не привык, — сказал он. — Одиннадцать лет никого. Я стояла перед ним, и мне хотелось его ударить, и это было настолько сильнее всего, что я чувствовала за три месяца, что я испугалась. — Наденьте рукавицы, — сказала я. — Пожалуйста. И ушла, не дожидаясь ответа. Вечером он пришёл на станцию с перевязанными руками и сел напротив меня. — Корда. — М. — Я надел рукавицы, — сказал он. — Через час. Попросил у Дины. — Хорошо. — И я хотел вам сказать, — он помолчал, — что когда вы пришли и сказали «слезайте», я испугался. — Чего? — Не за себя, — сказал Дарен. — Я испугался, что вы это сказали не из-за связи. Я подняла на него глаза. — А из-за чего? — Не знаю, — сказал он. — И это первый раз, когда я чего-то не знаю и хочу знать. Глава 6. Дом у седьмого камня Дина оказалась не гостьей, а работником, и это выяснилось на второй неделе. Я пришла из конюшни и увидела, что она сидит за столом и чертит. На большом листе, который она выпросила у Леи, был весь наш тракт: линия, сорок один кружок, река, гать, поворот с будкой. — Что это? Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «Литрес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/book/roman-kubov/pereklik-74726048/) на Литрес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.