ГородоВой

- -
- 100%
- +

А. Назар
ГородоВой
(поэма в рассказах и клочьях)
А. Гу и брату Котовскому
Письмо
Письмо старомодно пришло на обычную почту. Опорожнив почтовый ящик, Бурмистров чуть было не выбросил его, потому как писать ему было некому, но, увидев краем глаза адрес и полное имя своё, Бурмистрова, написанные от руки, – оставил письмо (единственное из всей кучи) и пошёл к себе, по пути разворачивая и начиная читать.
«Здравствуйте, Кирилл Сергеевич, – написано тоже было от руки, старательным, как по прописям, почерком, иногда сбивавшимся на более быстрый и нервный ритм, видимо, свой обычный, но затем старательно же возвращавшимся на понятный бы Бурмистрову. – Даже не знаю, как начинать подобное письмо. Зовут меня Анна Сергеевна Семченко, – что подтверждалось обратным адресом. А странно: обычно письма от руки писали сектанты. Но они ограничивались коротким и ясным «Кв. 63» на полконверта. И больше ни адресов, ни имён. – Я ваша старшая сводная сестра по отцу – Калиновскому Сергею Михайловичу. Не знаю даже, знаете ли вы что-нибудь о нём, говорила ли вам ваша мать что-нибудь. Знаю, что вы его никогда не видели и он вас тоже. Не представляю, как вы можете сейчас к нему относиться. Наверное, мы с вами совсем чужие люди. – Правда истинная: об отце Бурмистров знал только, что у них с матерью был, что называется, служебный роман, а об этой женщине – только то, что она в тот момент уже существовала. – Тем более страшно, неловко и некрасиво даже, может быть, мне к вам обращаться. Но я это делаю от отчаяния, от большого горя. Я не знаю, какой вы человек, я могу только верить, что, прочтя это письмо, вы окажетесь великодушным, почти святым, готовым помочь незнакомому человеку, и я буду вашей вечной должницей, буду молиться о вас и всю жизнь помогать вам по 1-ой просьбе, всю жизнь работать на вас, если нужно. – Бурмистров спугнул кота, лежавшего на плите, открыв над ним полку, но так и замер с рукой на ручке открытой полки, забыв, что хотел. – Дело в том, что моя дочка Лиза смертельно больна, – далее следовало перечисление диагнозов, в которых Бурмистров не разбирался и решил пока (с 1-ого чтения) не вникать. – Нужна срочная пересадка почки. Моя не подходит. Так вышло, что отца Лизоньки я даже не знаю. Папа и мама умерли несколько лет назад. Больше родственников нет. – Кот потёрся о ногу. Бурмистров убрал руку с полки. – Вы, наверное, уже поняли. Обращаюсь к вам как к последней надежде. Если вы согласны отдать свою почку невинному, не заслужившему этих страданий ребёнку, я приду к вам вечером. Адрес ваш знаю. Письмо принесла сама. Ориентировочно вы его найдёте в течение 3 дней. Вечером 3-его дня – 15 ноября, – это было сегодня, – мы со знакомым доктором зайдём к вам сделать анализы. И если всё, дай-то Бог, окажется удачно, то тогда же и заберём у вас почку. Вам даже не нужно будет никуда ехать, совсем ничем себя утруждать. Заранее благодарна. Надеюсь на ваше понимание.
Анна Сергеевна»
Кирилл Сергеевич задумчиво пожевал щёки и губу. Сплюнул в раковину, поставил чайник и сел смотреть на пламя. На танцующий синий, как пальцы Шивы, с оранжевыми ногтями, газ. О том, где он живёт, они знают. А вот о том, что у его почек хронический пиелонефрит, как видно, нет… Что ещё они знают? А что – нет…
Кот мяукнул у ног, попросив еды. Кирилл Сергеевич встал, вздохнул, потёр брови и переносицу и занялся заточкой ножей – всех в доме – параллельно кормя кота.
Quitale
Виталий Аркадиевич и Елена Львовна жили в витрине. Дома по реновации были построены так, что на первом этаже предполагались магазины, но вот именно их дом был то ли построен неправильно, то ли в неудобном месте, то ли в опасном месте, то ли что-то ещё не понравилось владельцам магазинов, и магазины были разбиты на квартиры для тех, кто не мог или не хотел доплатить за обычную. Стены, по крайней мере, внешние, почти полностью были стеклянные. Они открывались то как окна, то как двери, то как пандусы, то как створки лифта для еды или белья. Улица смотрела внутрь, внутрь смотрела на улицу, и они были вместе, были как две части одного. Это накладывало отпечаток на поведенье жильцов, их осанку, походку и жесты, их выбор еды, телепередач, обоев и мебели, одежды, книг, у кого они были, это заворачивало сны в ещё больше слоёв, чем у других людей, и даже сны оказывались подцензурны. Батареи старались не пылать на всю катушку, чтобы стекло не нагрелось и не треснуло, ведь кто его знает, как оно устроено. Птицам не нравилось в этом доме и не нравился дом снаружи, они то и дело убивались об стёкла, кошкам же – наоборот, они смотрели, откуда хотели, куда хотели, весь день, рыбы особой разницы не заметили.
Так вот, однажды молодой парень на мотоцикле, со своей девушкой, повадились разбивать окна Виталию Аркадиевичу и Елене Львовне. Т.е. как повадились / и как разбивать – два-три раза они вносились пердящим бензиновым ветром в комнату по пандусу или в дверь, потому что в такой форме открывались окна квартиры Виталия Аркадиевича и Елены Львовны, отмахивали круг-два почёта по комнате или всей квартире, сдув стулья и статуэтки с мест, пёрнув в вазы, цветочные горшки и тарелки, задев на ходу люстру – девушка подпрыгивала для этого, вытянув руку и палец, и задевала один из свисающих декоративных хрустальных шариков (ей, видимо, нравился звон) – или схватив что-нибудь мелкое, в руку прыгнувшее, вроде ботинка, носка или бус, или гребня, что, впрочем, всегда возвращали в другой раз, – скрывались. Пандус и дверь от этого и впрямь трескались, и Виталий Аркадиевич, плюясь, заделывал их до следующего приезда. Окна решалось не открывать, но потом либо Елена Львовна, либо соседский ветер не выдерживали – и всё повторялось по-новой.
Виталий Аркадиевич, конечно, решил, что это золотая молодёжь: за то говорили стрижка молодого человека, её цвет, куртки, штаны и ботинки молодых людей, их очки и сумки, брендовые, в чём Виталий Аркадиевич, конечно же, не разбирался, но надписи эти, конечно же, видел раньше. Он перебирал в слух Елены Львовны и всякого, кто оказывался рядом, кандидатуры родителей, каждую – с безапеляционностью и твёрдостью земли, как если б соседних кандидатур не было (глава управы района, начальник местного пункта полиции, председатель суда, начальник ЖЭКа и весь-весь-весь «Ревизор»). Обычно – за починкой трубы, выныривающей из-под земли с их стороны дома – т.е. где её не могла видеть нежная пёстрая улица, с брусчаткой, кафе, фонарями и автомобильным движением – а вдруг водители стали бы смотреть на неё, что, конечно, чревато печальными, несуразными, страшными и ещё всякими там происшествиями – а видел лишь двор, травянистый, холмистый, сухоцветно-колючий-спутанный, вообще не похожий на городской. Труба была толста, шершава, ржава, что, кто бы спорил, странно для новостройки, обляпана там и тут клоками растрёпанной мешковины или брезента (или полиэтилена, или чего-то ещё), как последний стареющий змей клоками последней слезающей кожи. Шла в метре от дома вдоль всей его дворовой стороны и ныряла обратно в землю как раз там, где сторона заканчивалась. Молодые люди проезжали и по ней, и с неё попадали в квартиру. Отчего на трубе оставались крохотные противные дырочки – противные потому, что никто не знал, вода в трубе или газ, или что-то другое, но дырочки на трубе – это всегда противно и должно быть заделано. Однажды Виталий Аркадиевич нашёл такую дырочку залепленной жвачкой – это стало доказательством в его глазах (того, что оставляют дырочки шалопаи на мотоцикле).
Елена Львовна была не столь непреклонна в суждениях и чаще вспоминала молодость. Как её катали на угнанном катамаране, как она носила еду дружку, работавшему в психбольнице, как с другим молодым человеком они сидели в звукорежиссёрской будке театра и смотрели спектакли, потому что звукорежиссёром был молодой человек… впрочем, это уже далеко от начальной темы и данного нам времени, да-да-да.
Так вот, однажды раздосадованные Виталий Аркадиевич и Елена Львовна превратили свою квартиру в ловушку…
…Ловушка сработала, дети и мотоцикл (если считать его живым) метались по маленькому (однокомнатному) пространству, врезаясь в предметы, в панике вертя головами и не находя ничего знакомого, судорожно, много двигаясь, чтобы вырваться (прорвать ли ловушку, попасть ли случайно в выход) – абсолютно как птицы, только-только пойманные – пока из мотоцикла вытекала жизнь, уходило дыхание и замедлялись, чтоб встать, органы. И, пока это не произошло, надо было решать, какой тон взять: угрозы? уверенно-наглый? униженно-извиняющийся? с надеждой на примирение? И, может – после понятных нотаций – всё бы закончилось чаепитием, у девушки в сумке как раз оставалась пара их, надкусанных, правда, булочек…
Досада подсовывала в глаза и в руки Виталь Аркадича и Елен Львовны разные полезные предметы: кухонные ножи, лопату, топор, молоток, молоток кухонный, цветочные горшки и вазы, тарелки, подушки, скотч, обувь, аэрозоль от насекомых, ремень, шейный платок, письменные принадлежности… В то же время что-то мелькало – при взгляде на этих красивых и молодых – вроде: а хорошо бы всем вместе попить чай, если этим закончится, то Елена Львовна уже знала, что первым достанет из холодильника…
Но пока мотоцикл ездил, и старшие были ещё злы и не отомщены достаточно, а молодые ещё испуганы, в полном хаосе и незнании, чего ожидать, и готовы к любым (наверно…), даже радикальным, собственным действиям…
Делайте ставки: чем кончится наш инцидент?
Одной паршивой ночью
Мы закрылись в фургоне посреди пешеходной дороги, прямо у школы. Вообще-то его могут эвакуировать. Что для нас, может, было бы даже выходом. Но не ночью же. Хотя что я об этом знаю?
Они закрылись в другом, таком же, или похожем, кто его ночью рассмотрит и какая, фиг, разница. Их и вовсе стоял частью (задницей) на газоне, под самым школьным забором. Может, их эвакуируют? Вот был бы выход так выход, желательно так, чтоб они не вернулись.
Они шумели. Ну, не то чтоб очень шумели, но не прятались. Прятались мы. А им бояться было нечего. Они выходили отлить или купить пиво, по одному, спокойно, внутри их фургона жил смех и, наверно, они там играли в игры и взыривали видосики, кроме дежурных. Дежурные наблюдали за нами в бойницы, в щели фургона, и выходя на улицу.
Мы не знали, знают ли они, что мы в другом фургоне, или лишь то, что мы где-то поблизости. Они не пустят нас домой. Они-то могут ночевать и в фургоне, похоже, придётся и нам. Глупые хищники – не умнее ли затаиться, чтоб мы их не видели? Или мы настолько добыча, что с нами не надо напрягать ум, напрягать физические способности, это уже предопределено, что мы попадёмся, сами, без их усилий, неизбежно и скучно? Или они не тигры, они скорей альфа-гориллы, мы им по приколу, они всё равно сильней…
В нашем фургоне следили за ними даже когда не следили физически. Даже отвернувшись, даже думая о своём. Невозможно ведь столько сидеть без изменений и думать только о том, что тебя нервирует, так ведь? Говоря за меня, по крайней мере.
В мою голову почему-то настойчиво совался утренний бомж – всякий раз, как я отвлекался от наблюдений на мысли – всплывал там, как самое первое и самое важное, что там было. Раньше, чем вспомнится что-то ещё. Не знаю, почему он был первый в очереди. Я увидел его, когда шёл утром в школу, кажется, даже здесь же, когда фургонов не было, а были лавочки, или близко. Он лежал на одной из них под стёганым одеялом и туманно-голубым воздухом, оседавшим на лавку и всё, что на ней, крупными и мелкими каплями, вроде банных, выступающих сами собой из предметов и человеческой кожи. Лежал, открыв глаза, и равнодушно смотрел на меня. Ему было так безразлично, что я там думаю или чувствую, буду ли и дальше стоять и глазеть в ответ или пойду по своим делам, безразлично, что творит воздух, с ним и вообще, безразлично не тупо, а – потому что не стоят все эти вещи того, чтобы им уделяли внимание, время, мысли и чувства. Бомж был киргизом, или узбеком, или монголом – Нодирчик, сидящий со мной в одной фуре, прости, я из тех, кто не различает – с отросшими волосами и бородой, что твой домострой, кажется, вроде бы и не грязными, или какие они должны быть у бомжей? И совершенно не пах бомжом – впрочем, я не ходил у него под мышкой. И пьяницей тоже не пах – впрочем, я и не подходил на брудершафтное расстояние. Просто чувак, ночующий на скамейке. Мне вот тоже теперь предстоит, может, поэтому он мне так запал?
У нас в фургоне почти не двигались. Или двигались, втянув когти и скорость снизив до полушага (старушечьего шажка) в минуту. Унизительно, знаете ли, быть мышью, когда ты не мышь. Наконец чья-то светлая голова – а может не светлая, а, напротив, безбашенная и уставшая от прозябания в бездействии, да и ночь, а может она вовсе не участвовала, только тело, уставшее от того же и взявшее всё на себя – решает ползком и вприсядку, когда никого из фургонных на улице, а смех особенно громкий, пробираться до перехода подземки в полусотне метров от нас. Наш район – спальня из спален, а место, где мы, – дворы в глубине дворов, но и тут есть подземка. Я не знаю, кто такой странный, богатый и сдвинутый, что построил её тут, но спасибо ему, респект до земли, уважуха, поклоны и многая лета: из-за него, если всё удастся, кто-то из нас вынырнет считай что у себя дома, кто-то – просто в безопасном месте, кто-то – просто, блядь, в другом… Переход длинный и разветвлённый. Запинтык один: там такие же, как фургонные, только взрослые… Может, им пока нет до нас дела? Может, кто-то из них уже спит, ну хоть кто-нибудь… На самом деле я вру: об этих мы вовсе не думали. Настолько надо было свалить от одной проблемы, что, видимо, было не до другой. Мы думали о них днём – когда сразу туда не метнулись. Подземкой у нас пользуются только… только они же и пользуются. Здоровый человек, или как его: правильный, мармеладный, обычный, среднестатистический – туда не полезет впринципе…
А мы сговаривались, хотя можно было уже вполне обойтись чтением мыслей, они обточились к этому времени в одинаковые, две-три, если б они добивались от нас, чтоб мы стали муравьиной кучей, пардон, роем, они бы добились. Слава яйцам, они не добивались ничего. Пока ещё чистое, не расчётливое, не холодное, а горячее и от переизбытка, бессмысленное, безотчётное, гормональное, неподконтрольное издевательство. Да, блядь, я учусь хорошо, кто об этом подумал, вам легче? Кто пойдёт в первой кучке-могучке и что делать в разных ситуациях.
У меня неожиданно загорелось в заду пойти в этой первой. В разведгруппе, так сказать.
Выбираемся, скрючиваемся, выходим в воздух, как в издевательски-освежающий, влажно-облегающе-прохладный, безучастно открытый на все четыре и больше, для всех четырёх и больше, желающих выстрелить или вцепиться в тебя, бесконечный, отсюда и до подземки, страх. Мы бежим, каждый решая, важнее – бесшумно или – быстрей. Мы скрючены, как гномы, как карлики, у нас бороды и артрит, и наш дом под землёй, и нам надо добраться туда. Мы скрючены, потому что мы оборотни, в любую секунду должны бухнуть к своему дому и поползти по нему, оставляя его на себе комками, за шиворотом, в рукавах, в носках, за губами между зубов, по-ящеричьи, по-паучьи, по-тараканьи, мы не превращаемся в благородных животных. Моя душа не в пятках, она – в их фургоне. Целиком. Я думал, хоть часть должна быть уже под землёй, а часть – уже дома…
Поэтому, когда я реально оказываюсь на ступенях подземки и вижу, что там происходит внутри, я смотрю будто через стеклянную крышу. Они дежурят и там. Наши. Взрослые. Друг на друга не обращают внимания, но какое мне теперь дело.
Поворачиваем. Из чужого фургона вываливает человек пять, а может и три, но у страха, как говорится, глаза <…> и счёт не в том полушарии. На сей факинг случай – а кто бы в трезвом уме, не в нашем, сомневался, что будет не так? – условлено лишь одно: бежать куда хочешь, но не обратно в фургон. Вы поражены нашей гениальностью?
Мой дом как раз напротив стороны, с которой мои враги. Так что я стартую туда. По направлению к. Меня отделяют всего лишь бар «Водолей», гаражи, детский сад, два гигантских, г-образный и в форме одной половины свастики, дома, растительность и асфальт. Нас трое – развед-три-ха-ха-группа – и мы разбегаемся по тем трём сторонам, что останутся, если вычесть сторону с угрозой. Та сторона свистит, ржёт, перекрикивается, люлюкает – все положенные охотничьи звуки.
Оглядываюсь проверить: за мной один. Что говорит о том, что в фургоне у них нечто впрямь интересное. И что мы им поднадоели.
Мне не легче. Рюкзак бьёт по заднице и по рёбрам. Скидываю его, любой лишний вес тормозит. Он-то без рюкзака – ясен пень. У меня есть излюбленное – ну как излюбленное: знакомое – место в гаражах, и, когда я сворачиваю туда, как раз за угол, ещё пару-тройку секунд невидимый, я нахожу свой любимый камень – бетонную, отколовшуюся от чего-то плиту с рваными жилами арматуры и под ней яму размером с нору небольшого кота, я оставляю там свой рюкзак и надеюсь, что он доживёт до утра – в принципе не впервой. Заберу опять по пути на уроки. Меня несёт по гаражным крышам, по жести, бетону, осколкам, траве, пакетам и фантикам, забору, микроскопической детской площадке в детском саду, и уже сквозь забор с другой стороны, сквозь растительность и пространство между мной и моим подъездом я вижу свой большой и открытый двор и вижу, что туда нельзя: там гуляет Шериф из ШД («школа дураков» – шестьсот двадцатая), почёсывая в лопатках чем-то, что я здесь считаю бейсбольной битой (хотя какой у нас, здесь, на секунду, бейсбол?), там сидят на лавочке у моего подъезда ещё несколько шд-шников обоего пола, с едой и водой, но без зрелищ, впрочем, с другой стороны во двор вносит Нодирчика и его двух преследующих, и для них, лавочных, они все втроём – ССВ («соси свой вонючий» – семьсот семьдесят восьмая / иногда – «сопливые скользкие выскочки»). Моё тело меня разворачивает и мчит к гаражам новым путём. Голова ещё что-то думает о том, как помочь Нодирчику: арматурой ли, криком… А потом, когда я повисаю на дереве, там почему-то всплывает: что у меня в рюкзаке? обоссанные тетради, дневник с очередным «Д» в моём «Денис», переделанным в «П», недоеденный бутер с отпечатком чужих зубов, ластики, ручки, обломок линейки с одной каплей крови, скотч, обувная набойка, гвоздь, растворитель, брелок, когда я меняю тетради и дневники, в сотый раз завожу их заново, и родители, и учителя думают, что я что-то скрываю про свою лень, разгильдяйство, заслуженный неуспех – короче, всплывает случайное (в данном случае), мелочи. А когда я сшибаюсь ногами с землёй – подошвами в грунт дороги – все мысли выбивает, как пробки, они взлетают надо мной, отдельно от. У меня – только наблюдение. (И физика, разумеется). Здесь темно. Здесь совсем тоска с фонарями, в этом гигантском гаражном хозяйстве, на метры и метры вокруг, с границей в виде дома в форме трапеции без основания. Здесь напряжёнка с фонарями. И поэтому меня занесло сюда. Я здесь буду прятаться, я здесь буду притворяться мёртвым.
Я не слышу, но знаю, где мой преследователь. Это сложно объяснить, если с вами так не было, но я точно почувствую, если он передумает и отвяжется. Я несусь к границе-дому, меня задолбали прятки на сегодня, я надеюсь вырваться.
Колючая проволока над забором. И сразу за ней – дом. Я забыл, что тут есть блатные чудо-гаражи и меня быть не должно.
А потом – девчонка. Роялиха в гаражах. Нет, по форме она не была рояль, она была вполне стройной, блондинка под единственным фонарём в этой зоне гаражности. Кадр, блин, из фильма. Нет, ну если ты ночью – девчонка – на улице, то где тебе жаться, как не у фонаря? Хоть что-то логично. Она была из параллельного класса, 6-й… А или Б? Или всё-таки 5-й… Она ходила в музыкалку – сейчас, ночью, как раз возвращалась оттуда, через гаражи ей напрямик. Отец её был охранником в нашей школе – двое суток через четыре, а ещё двое из четырёх – охранял здесь. Поэтому ей не страшно.
Сейчас она пройдёт через КПП, через турникет, сквозь который надо мне. Я бегу к ней, хватая ртом воздух, никогда дыхалка не сбоила от бега, только от блядской надежды.
– Привет! – вдох кого топят, – Возьми меня с собой. В смысле можно пройти с тобой? Скажи, что я друг твой, мы вместе.
Недоверчиво. Тянет.
– Тебя не должно быть.
А у меня впереди не вся жизнь, я оторвался лихо для себя, но не навечно, а двое парней ни папе её на выходе, ни мне не нужны…
– Пожалуйста!
– Тебя не должно быть, – тоном училки, уже чуть подраздражённой.
Роняю последний крохотный воздух, бросаюсь к ней и целую – как выйдет.
Наверное, я не в её вкусе.
– Ты что, дебил? – руками в грудную клетку мне, и имеет ввиду «обдолбанный». Кажется. А потом, поджав на секунду свои поцелованные губы: – Иди ко второму.
И быстренько разворачивается и шествует в КПП, тряся распущенными волосами, я не дебил, я Денис. С большой вонючей буквы «П». Потому что только такой и послушает.
Или дебил я и это клинический факт, потому что я должен был бежать дальше, следом, на опереженье, сквозь охранника, турникет, кирпич, бетон, чужой дом, двор, район, город, космос – чего бы они все мне сделали, такого, что хуже того, что мне сделает мой одноклассничек там, сзади? А я по-дебильному побежал до второго.
Второй выход с этой стороны забора. Узкая ржавая камера, вроде железной девы без зубьев, с одной стороны входишь, с другой вылезаешь свободным, вот только не видел, чтоб кто-то когда-то ей пользовался… Впрочем, поэтому ведь меня и направили к ней.
Рванул дверцу – преследователь видит – рядом – влетел внутрь, закрыл за собой на две большие ржавые задвижки, на 180, рванул вторую – и три ха-ха. В руке остались ржавые крошки и ржавый запах, а дверь осталась на месте. Я между двумя дверьми, и они не сплошные, они сделаны как недозакрывшиеся жалюзи вверху, выше пояса, и как рыбьи жабры снизу. Чем и воспользовался мой однокашничек, тыча в эти прорехи ножом. Нож влезал туда целиком и можно было спокойно водить им, пока не наткнёшься. Между мной и ножом были полтора моих вдоха – настолько они бы раздули мне грудную клетку, чтоб как раз с ножом встретиться – втянутый живот, мамино «Кощей» и бабушкино «Освенцим», т.е., что называется, честное слово, родовая защита, волшебное прозвище… С другой стороны, стороны свободы – я вывернул голову – было видно сквозь «жалюзи», как та девчонка дошла до подъезда, близкого к этой двери, и как там к ней вышла другая девчонка, и как они ржут, и как, когда я заколотил в эту дверь и опять со всей дури её задёргал, первая девчонка подалась было подойти, а вторая что-то ей зашептала и утянула её в подъезд. И как больше они не появлялись.
Со стороны несвободы Димасик спросил, нет ли у меня скотча или шнурка, он хочет приделать нож к палке и этим копьём уже со мной действовать. Нож пропал, а Димасик копался где-то внизу, со стороны несвободы, и, видимо, впрямь искал палку или уже нашёл и привязывал, или… Ну да, нашёл и привязывал, потому что что-то лизнуло меня по ногам, а язык оказался жалом. Второе его появление я уже видел и увернулся.
А потом…
Потом я решил расти.
Всё равно человеком отсюда я уже не выйду, но, если уж выбирать, пусть я выйду гигантским и ужасающим, затвердевшим и на верху пищевой цепи, а не бесплотным незримым или мелким услужливым.
Я стал затвердевать и раздаваться во все стороны, больше всего вверх. Легко пробив этим крышу и стены, вылупившись из них как из невыбираемого мной, случайного жестяного яйца, рвясь вверх, как фонтановая струя, уже без собственного желания, пока не дорос до какой-то невидимой линии, где напор спадает, я напугал собой мальчика с ножом, он пустился вглубь гаражей, издавая булькающие звуки горлом – видимо, спазм – я неплохо теперь улавливал чужие реакции тела. Но радости, возбужденья победы, злорадства и прочих возможных реакций из человеческого комплекта у меня, кажется, не было. Эмоции вообще перешли в архив – как человеческий мозг хранит мозг и память о бытии его предков ящерицами. Я помнил свою основу – человека Дениса – ещё довольно неплохо, детально и близко, но это всё равно было, как (я предполагаю) для человека в 80 вспомнить свой детский сад: можно ярко, в 7 d, вовлекаясь эмоционально (возможно, я ещё так мог), но как будто кино про кого-то другого, чужое домашнее видео, компьютерная игра, где ты выбрал этого персонажа… Моя природа сменилась. Быстро и неощутимо для меня. Ощущал я теперь последствия. Я не рассматривал себя, мне не было особо (как было бы человеку) любопытно. Краем глаза я видел тёмное, длинное, покрытое – полностью, как я ощущал – твёрдым (не то хитином, не то шкурой), с длинными, вроде клешней, конечностями, где бывшие руки, с длинными просто конечностями, где ноги, на морде тоже отросло что-то длинное, тёмное, острое, гладкое, вроде спинки жука, зачем-то на морде, зрение оставалось похожим на человечее. Я качал в себя сладковатый холодный воздух, наполняясь им, как гигантский полиэтиленовый мешок, как хитиновая канистра с двумя отделениями, я чувствовал, как он ходит кругами, холодным замедленным смерчем под кожей и рёбрами – тем, что было вместо.



