ГородоВой

- -
- 100%
- +
Я перешагиваю скорлупу – ржавые лепестки будки – осколки выхода, который был не выходом, а коконом. Я встаю на шершавом горячем асфальте, лицом к лицу дома-трапеции без основания. Тёмным, как и моё. Я решаю, куда мне дальше.
Надо мной, на высоте от седьмого и до девятого этажа – взрыв бытового газа. Я знаю такое название. Я знаю эту картину, она отражается красным и рыжим на гладкой части меня, на гладкой тёмной облицовке дома, на гладких тёмных окнах этажей, которые ниже пожара, она полностью на моей сетчатке. Она подвижная, масляная – она так пахнет – и угольная – тоже – она орёт людскими криками, трещит их метанием, лопающейся материей – дома и органической – там выделяют панику, она пахнет, довольно ощутимо и здесь, внизу, дым набухает и тащится в небо тяжёлым, я слышу чужие эмоции, вижу тело огня, изменчивое, растущее от температуры, смертельной для всех остальных, моему телу это знакомо и понятно. Я, может быть, высвободил энергию, изменяя природу, она поднялась ещё выше меня и бабахнула там, наверху. А может быть, совпадение.
Я поворачиваю морду, потому как справа сюда приближается утренний бомж. Я приблизительно знаю, кто он. Неспешно и не стремясь укрыться, неся под мышкой два свёрнутых пледа и одеяло (пледы шерстяные, одеяло пуховое, его они природы или обычные – просто приспособил? Регистрирую факты. Не интересуюсь собственным вопросом. Зачем?). Встаёт и тоже глядит на пожар. Взглядом, который они бы назвали «задумчивый», «созерцательный», «равнодушный», «спокойный», «мрачноватый», «отрешённый», «невозмутимый» и, может быть, как-то ещё.
Я поднимаю взгляд на пожар же и узнаю, чем ещё отличаюсь от человека. Ещё в момент взрыва понял, но теперь могу сформулировать. Я знаю, верней, мог бы посчитать, если б захотел – сколько умерло. Я знаю, что среди них – те две девчонки, светлая и тёмная, с тёмным каре – просто факт; чтобы как-то их для себя обозначить. Что взрыв был в их квартире. Что с Денисом это не связано – даже если энергию высвободил он – никаких намерений мести, тем более, столь сильных, чтобы направить, (сознательных ли, бессознательных, как ещё это называется и бывает) в нём не было – а мне нет смысла, желанья и способа врать, об этом и чём угодно ещё.
Я разворачиваюсь и бреду налево, вдоль дома-трапеции без основания. Продолжая решать на ходу, куда.
Утром я просыпаюсь на лавке.
Я не помню, что после пожара, мне не интересно, значит, ничего яркого.
Утро опять из тумана и голубизны, оседает водою на мне, на деревяшке с двух сторон от меня, на газоне, подкрашивая его, на асфальте, подкрашивая его.
Это утро очень похоже на предыдущее.
Где-то тут спал бомж.
И Денис шёл мимо.
Я пока не знаю, остался ли с новыми характеристиками или вернулся к прежним.
Посмотреть на своё тело – успеется.
Воздух – он согревается у меня в носу и обратно выходит тёплым.
Значит, чел. …
Мимо топает бомж с огромным свёртком из двух своих пледов и одеяла, в них кутаются мелкие – кто с печенье, кто с кусок хлеба – сгустки энергии, сгустки индивидуальной психической активности, для простоты это можно, наверно, назвать душами, хотя люди вкладывают в это слово ещё какие-то ожидания и – как это? – эмоции. Цветные (если это цвет, я ведь вынужден называть приблизительно), ползающие (как ползают масляные пятна в лужах), одни всё ещё взволнованы (и едва уловимо пахнут остаточной паникой) – они все были в тех, кто погиб при пожаре – но большинство устали и спят (это понятно по слабости «цвета», по малоподвижности (только мерные колебания вверх-вниз, очень похоже на вдох и выдох)) – или просто сворачиваются в завиток, но не спят – зарываются – своей бестелесностью – в ворс, шерсть и ткань одеяла – по старой телесной памяти; я нахожу двух девчонок – они тоже спят, от них тоже слабо, до первого касанья ветра, влаги, пальца, пахнет людьми. Сгустки даже – если сщурить глаза – (по крайней мере, и́х сгустки) ещё хранят что-то от внешности: один светлый волос-призрак, плавающий, извиваясь, внутри спирохетой или гельминтом, форма носа на сгустке… Может, так я их и нашёл… Может, по цвету сгустков, если это цвет, я откуда-то знал их цвет… Может, просто знанием. Тем же, что на пожаре.
Свёрток скрывается за бомжом, потому что бомж развернулся, чтоб переходить дорогу. На три-пять секунд, неторопливых, никуда не спешащих, ничем не задерживаемых, он встречается взглядом со мной, и наши взгляды идентичны. Это считают спокойствием, считают равнодушием, считают самоуглублённостью. Но всё это всё равно эмоции, люди не могут назвать, обойдясь без них. Мне не всё равно, на что я смотрю, я умею запоминать и делать выводы. Но это всё. Это не всегда требуется. Чаще даже – нет. Это похоже на прохладный воздух… Это похоже на росу на траве… и на мне… Мы расстались почти одинаковыми. Киргиз, или монгол, или кого он там выбрал для тела, переходил дорогу, покачиваясь от объёмности свёртка. Я продолжал лежать. Пахло влажной асфальтовой пылью, намокшей пылью на траве и травой в воде. Ещё никаких шагов, голосов и других людских звуков…
* * *
Я знаю точно, что я сотворён.
Я знаю, кем, когда, где, как и из чего.
Я знаю, что по образу создавшего,
ведь у него не то чтоб нет других,
но просто свой привычней и, к тому же,
по многим нужным показателям всех лучше
(по остальным – достаточен для нужд его и целей).
Я знаю, для чего я и зачем.
Он рассказал мне. Он по вечерам
приходит к нам и позволяет задавать вопросы.
И часто умиляется тому,
у кого много их. Изредка спросит сам,
запишет всё в гроссбух, всегда один и тот же.
Но, в основном, вопросы к нам –
дело его сотрудников. Нам утром
должны диагностировать нормальность,
чтоб мы могли пойти и выполнять
свой каждодневный кусок предназначения,
и вечером, когда вернёмся,
тоже нужно хоть приблизительно
сканировать, как там у нас внутри.
Я знаю, что в конце, мне показали –
на мне же, так как больше всех допытывался.
Я шёл по коридору, вроде ночью,
со смутным ощущением пожара
или чего-то в этом роде, отчего
из зданья надо выбираться, но при том
меня осталось где-то на процент
внутри, всё остальное обесточили
и выключили, этим трудно думать
и двигаться, я весь теперь
одно желание, чтоб стало всё как было,
либо остановиться, замереть, не думать,
не двигаться совсем. И ничего плохого
в таком существовании не будет,
я это знаю в своём осколке ума,
нащупываю свёрнутыми, как
огонь плиты, чувствами: нет
испуга, или бунта, или безысходности
(не потому, что отключили, правда нет).
Иду, пока не решено ещё. И мой
остаток тоже может тихо схлопнуться,
болотной искрой, от любого микросдвига,
наверняка… Везде вокруг
мои ровесники, кто тоже
бежит, идёт, ползёт на выход,
кто в странном состоянии – том самом –
анабиоз на месте? кататонический ступор?
ресурсный паралич? – они застыли,
где и как были, но понятно почему-то,
что их ноль целых, две десятых
процента живы, они, может, слышат
и видят, если не закрыли глаз,
но… Я кому-то помогаю двигаться,
кого-то уговариваю, что-то
там делаю, не думая об этом
(почти как в жизни было) (и о том, как это я ещё могу,
как надо бы, насколько хватит)
(наверно, так заложено программой).
А наше зданье тот ещё лабиринт, за стенкой
стенка (где пора быть двери),
за дверью – лифт (где в плане коридор),
туалеты, закоулки, ширмы, кабинеты,
линолеум и кафель обволакивают, вот
лишь кафель без дверей и окон,
серьёзно, как бесконечный туалет, построенный лабиринтом.
И тут-то я замедляюсь… Другие на выход, другие в причудливых позах в «кабинках».
И, кажется… нет, не кажется, я среди них.
Теперь я пульсирую в толще себя чем-то микроскопическим,
я действительно вижу и слышу, я почувствую, когда
нас придут убирать и меня понесут куда-нибудь,
но формат изменён, изменено разрешение,
я не знаю, банально не знаю, как передать.
Вон сотрудники, тех, кто замер, уже огораживают.
И, когда появляются доски перед лицом,
я, как будто с кем-то в контакте, должен подумать: «Так это – …?
Ясно…». И всё – воздух, время, пространство – твердеют вокруг в сплошной толстый слой.
Я живу, как прежде, на мир не повлияли знания.
У меня друзья, работа и распорядок дня.
Только вечером иногда накрывает, и уже специально
я изобретаю вопросы такие, чтоб он запомнил меня.
Может, такие, чтобы не мне, а ему интересно
(есть ли такие, конечно, вопрос, но я ж люблю искать).
Может, такие, чтоб помогали его работе
(но все для этого созданы, это норма, наверно, уж точно не маркер тебя).
Может, такие, чтобы задеть его чувства
(но это дёшево – раз, и, после моих других, лишь раскроет, что я хитрю –
два, и неясно же, что вообще там с чувствами –
три). А про то, что хитрить унизительно, сделаем вид, что я не говорю.
И чего я такого пытаюсь добиться, если запомнит,
лучше даже не думать… Вечная жизнь скучна
и становится вечной депрессией, это общее место.
Только к вечеру начинает бурлить голова всё равно, с разрешения и без разрешения…
Всё, чего я добился, он как-то обмолвился, что я ему кого-то напоминаю,
что он даже завидует нам
(если то не кокетство). Я понимаю поводы для ответной, но не завидую.
Он говорит, всё дело в том, что ты робот,
а я человек, и друг друга нам до конца всё равно не понять никогда…
Лифт
Нельзя заходить в лифт. Это закон № раз и № сотня. Лифты почти никогда не привозят туда, куда ты им задал, куда тебе, видите ли, нужно, почти никогда не привозят туда.
Если лифт сообщается с другим подъездом, будь уверен, ты выйдешь в этом другом, иногда через стену от нужного места. В любом случае надо будет спускаться, выходить из подъезда – а для этого ты, возможно, захочешь воспользоваться лифтом – в общем – замкнутый круг. Если сообщается с другим домом – о, разумеется, ты вскоре почувствуешь качку, как на корабле, услышишь скрип тросов не вертикальный, а горизонтальный, если можно так выразиться, и улицу, в щели начнёт поддувать. Иногда они делают стены стеклянными в тот момент, когда дом переходит в улицу – видимо, чтоб насыщать тебя зрительно – очень полезно, если дом сообщения на другом конце города. Отменить «заказ», перестроить маршрут и вообще нажать на любую кнопку можно будет не раньше, чем лифт довезёт, остановится и раскроет двери.
Иногда то же самое – под землёй, но там скоростное движение и там ты почувствуешь, что качнуло, как в метро, и поехали, как в метро.
Если лифт сообщается с другим городом – это коварно, ты заходишь в обычный лифт, едешь сколько в обычном лифте, а двери раскроются где-то в Воронеже. (О чём ты узнаёшь, ясен пень, не сразу, и даже поймать тот самый гадский лифт, чтоб заняться там вандализмом с обиды, ты вряд ли сможешь: это тебе не поезд, он не по расписанию, бывает здесь раз в месяц, в два, в три, завозит такого же, как ты, случайного и поминай как (нехорошим словом) звали).
Говорят, бывают ещё лифты, везущие в другие страны – но, мол, большая редкость. Говорят – но это уже совсем слухи и городские легенды – есть лифты, везущие в другое время – хорошо, если на полгода назад или вперёд, ты просто выйдешь в летних сандалиях в самый мороз, под снегопад, на лёд; просто поплачешь о том, что полгода жизни у тебя – забрали, или пойдёшь разбираться с эффектом бабочки, с тем, что тебя теперь – двое, и который из вас умрёт в тот день, когда ты сел в лифт, или ты – один, но должен ли что-то менять или прожить те полгода максимально идентично тому, как было, что а) та ещё пытка б) всё равно не получится; а если в другую эпоху? Аня всегда говорила, что я зануда… А моя дочь, как все дети, в восторге от этих баек и перспектив. И мне стоило большого труда, как выяснилось, объяснить ей, что это не фэнтези, не приключения, не что-то просто интересное, где финал запрограмированно добрый – что она – не вернётся. Не увидит меня и маму, друзей и привычных вещей. И вообще, возможно, умрёт, переступив порог лифта. Распадётся на атомы, на электроны – потому что её в этой эпохе – ещё, или уже – нет. Возможно, вышло как-то жёстко… Аня повторила бы, что я зануда. И Кэп.
Но даже если он и повезёт вас, куда вы просили, он сделает это так, что вы сотню раз перепросите о другом в пути. Одни из них развивают скорость такую, что вас вдует в стену, впечатает в пол, потом в потолок, когда лифт остановится – это в небоскрёбах. При этом стены могут опять-таки стать стеклянными, а ездить вы будете по диагонали, с резкими сменами направленья, зигзагом, спиралью, змеёй и ещё по-всякому, захватывая новых пассажиров, но не давая выйти старым – это в торговых центрах (и домах, где они – на нижних этажах). От лифта может отлететь дно или одна стена, или верх, или всё, кроме тонких железок, очерчивающих грани, и вам нужно будет стоять на одной из них, вцепившись в другую, или, может, в канат, провалившийся с крыши в кабину. Лучшее, что может сделаться, – лифт просто раскроется между двух этажей, и вам только нужно будет решить: подтягиваться на руках и заползать по-пластунски на верхний или подныривать и прыгать вниз, рискуя отбить то, на что приземлитесь, или вовсе попасть в шахту, а не на этаж.
В общем – если вам действительно нужно куда-то добраться, выбирайте лестницу. Она сулит труд в пути, но честно приводит, куда обещала. Тут бывают лишь небольшие казусы: одного или двух пролётов может просто не быть; просто пропасть, дыра, пустое пространство посреди лестницы – и вожделенное продолжение над головой, возможно, жильцы уже вбили в стену колья или пустили канат, или остались хотя бы перила от недостающего – короче, если придумать, как преодолеть препятствие, то дальше – можете не сомневаться – вы на той же лестнице, в том же доме и идёте туда же, куда направлялись. Только лифты коварны и негостеприимны.
Раньше я даже подумывал о работе механика или электрика – именно с лифтами, разумеется. Почему-то казалось, что это возможно. В студенчестве подкурьеривал, доносил пиццу до двери квартиры – то была адова работа, угадайте, из-за кого. Мне всегда хотелось их называть «кто», а не «что».
Сейчас стало лучше. Лифты в подъездах как-то «распознают» «своих» и третируют лишь незнакомцев. А к незнакомцу всегда можно выйти, встретить его у подъезда и обеспечить сопровождение (относительные комфорт и безопасность). Лифты в офисах – лишь чуть похуже. Лифты в общественных местах… в общем, быть незнакомцем опасно. Как у людей, так и у техники.
В тот день я должен был забрать маму с работы, свозить к стоматологу, и мы все вместе, я, мама, дочка, забранная из детсада раньше, поехали бы на дачу на выходные. Куда завтра утром приехала бы и Аня. В общем, план как план, ничего необычного, воображаемые друзья.
Мы с Мо – на четвёртом году она затеяла что-то вроде игры: говорить «о» там, где слышно «а» – самыми частыми были, естественно, «мо́мо» на месте «мамы» и «Мо́ша» на месте её «Маши» – с тех пор она Мо – вылезли из машины и зашли в холл этого несуразного здания, где работала ма: первые девять этажей были сталинской девятиэтажкой, следующие – современной надстройкой из, по большей части, стекла.
Я подумал: в конце года у них, как обычно, двигают шкафы и носят папки с делами целыми ящиками, а ма в своём кабинете одна и никого, как всегда, не попросит о помощи. Я решил подняться, благо лестницу здешнюю знал: тиха, смирна и заброшена, – кроме уборщиков, кажется, никого не видит.
Нам с Мо надо было на первый стеклянный этаж. Часть пути она провела на моих плечах, шее, спине, груди, если считать постукивавшие в неё крохотные ножки в ярких ботинках, но переходов пять (не подряд, вразбивку) вполне сносно проделала сама, успев даже проверить такие способы преодоленья ступеньки, как прыжок зайцем (двумя ногами) и по перилам, не касаясь ступеньки собственно (ступеньки там были – лестницы это про то, что чем старше, тем лучше).
Расчёты мои подтвердились: меня тут же приспособили для переброски шкафа с одного конца этажа на другой. Чудом договорившись с Мо, что играть в принцессу в карете (шкафу) и папу-лошадь мы не будем, чудом отговорившись от другого шкафа из соседнего кабинета и, судя по взгляду из ещё одного кабинета, – не последнего (возможно, это и не вежливо: помогать лишь своей матери), мы, наконец, собрались – точней, мать собралась – и пошли к лифту.
У неё болели колени и пользоваться лестницей она не любила. А я усмирял свою лёгкую – вибрирующую где-то в рёбрах и вокруг глаз, в глазницах – тревогу тем, что иду со «своей» (на одну свою – два незнакомца, Мо тоже как будто почувствовала и прижалась ко мне поближе, сильно (для неё – сильно) сжав мне ладонь и притихнув) и народу в здании ещё уйма, так что терять пол и стены или предпринимать времязатратный манёвр вроде перевозки в другую часть города лифту просто не выгодно. Вот опять: спасибо, родные лифты, теперь у меня до седых волос, видимо, будет магическое мышление.
Люди куда-то пропали.
И звуки их – тоже.
До лестнично-лифтовой клетки мы дошли в полном безлюдье и тишине.
На самой этой клетке было так же пусто и тихо, кроме…
Сперва появился мальчик. Верней, мы его заметили. Он лежал у лестничного проёма, закинув туда удочку, и сосредоточенно глядел вниз.
– Простудишься на полу, – выронила мать как-то тихо и неуверенно.
Потом появилась девчонка. Вот она-то точно выскочила из-за стены, как чёрт, как говорится, из табакерки. Увидев нас – улыбнулась какой-то странненькой – не то механической: когда растянуты только губы, а глаза не участвуют, – не то безумной – не идиотической и бессмысленной, а с каким-то своим, не логичным и не человеческим смыслом – улыбкой. И принялась скакать по клетке кругами, потом хаотично, высоко задирая коленки, острые и почти уже подростковые, и отмахивая руками ритм – я почти слышал свист.
– Дети, вы чьи? – спросила мать рядом как-то (на сей раз) обескураженно.
Я отвернулся и вызвал лифт. Мо ткнулась в меня личиком… Я чувствовал её сопение, слышал сопенье девчонки за спиной, в голове мелькнуло: оставить записку, где-нибудь здесь, да хоть даже на полу, «такого-то числа, такого-то года, во столько-то, в лифт вошли такие-то»… Обозвал себя паникёром и маразматиком и покосился на незнакомых детей.
Мальчишка, в ответ на вопрос, посмотрел на нас, но ничего не сказал. Девчонка не то усмехнулась, не то фыркнула, не то просто выдохнула быстро и слышно. Но она издавала этот звук постоянно при своей скачке, так что считать его реакцией на вопрос можно было лишь глубоко внутри себя – потому что там ровно, именно, сильно и безвариантно – так и казалось. Она, похоже, была всё-таки не совсем здоровой психически.
Подошёл лифт, я почти поспешно втолкнул туда Мо, осторожно придерживая одной рукой, прикрывая второй, заходя вместе, мои руки держались над ней как насторожённые птицы. Мать нерешительно – оглядываясь на детей и соображая, не должна ли всё-таки чем-то помочь – переступила грань «лифт внутри – мир вне лифта». В последнюю секунду перед тем, как двери бы склеились, – в лифт внесло – ветром, вырвавшим из мамы: «Ой!» – девчонку.
Мне показалось также, что мальчик теперь лежал перед лифтом и рыбачил (каким-то образом) в шахте, несмотря на лифт, нас и нашу плотность. Наверное, ветер галлюцинаций. (И неожиданности).
Девчонка стояла в другом краю лифта, он был грузовым, и смотрела на нас всё так же кринжово: с одной стороны открыто рассматривала – и выраженье её при этом было – или казалось – наглым, с другой – непонятно было, действительно ли она на вас смотрит и видит или просто глаза её бродят по вам, как недумающий прожектор, как насекомое по безразличной поверхности…
– Твои родители здесь работают? – мать тоже беспокоилась, но, похоже, считала, что это из-за чужих детей без надзора. – Они тебя не потеряют, ты так уехала?
Девчонка хранила тишину, свежей и консервированной в ней или из-за неё: лифт ехал долго – уже точно дольше, чем нужно – уже этажей двадцать, похоже – что-то в нём еле слышно гудело, как тихий, неостановимый процесс – вроде медицинского. Лифт ехал медленно. Девчонка продолжала фыркать, или усмехаться, или сопеть, или чем это было. Мо жалась к нам с матерью и совсем стихла. Другой девчонке было по виду лет девять, может, десять или восемь, у неё был растрёпанный неопрятный хвост с петухами и выцветшее, или линялое, или чтоб я в этом разбирался, несовременного вида платье. Грязные гольфы, морщинящие на одной ноге. Светлые волосы и, возможно, летом – веснушки.
По ощущениям, мы проехали половину пути. К тому, к чему ехал лифт, разумеется, не к чему мы просили.
Потом перевалили за половину…
Когда оставалась четверть пути, девчонка сменила возраст. Это был ребёнок лет четырёх – такой же грязный и неухоженный, но тихий, потупившийся, без странноватой улыбки, без её постоянного звука, уже не производящий впечатление нездорового психически.
Мать ошарашенно и заботливо изучала её глазами, и руки её порывались присоединиться. Я не знал, куда деть свои, в пустом пространстве вокруг них, – ни руки, ни мысли – сейчас приедем, два взрослых, один очень грязный ребёнок, мне нужно будет опять подняться по лестнице, найти её родственников…
Первый этаж – или, по крайней мере, пункт назначения. Ребёнок шагнул к нам, и теперь это чистый, вполне домашний ребёнок, с другой причёской, в другой одежде, одновременно побаивается незнакомых взрослых и ищет их помощи. Двери разъехались – на пороге толпа; ну, не толпа, а группа, ждущая лифта. Мать порывается сразу спросить: «Вы не знаете, чей ребёнок?», но закрывает рот, сделав рыбье движение, посчитав вопрос странным.
Я выхожу. Болит голова. Под черепом загорелось. Иду сквозь людей, мне нужно приставить руки к стене, упереться и постоять, чтобы это прошло.
Оборачиваюсь: они не вышли, мать положила руки на плечи девочке, люди заходят в лифт, и они уезжают, не закрыв двери, – не вверх, а куда-то вглубь и вдаль, по коридору, облицованному чёрной плиткой, с чёткими белыми контурами (цемент? клей?..).
Голова отворачивает меня, резко и больно, вдавив в стену. Я тяжело дышу, набираю воздух ртом и задерживаю дыхание…
На какой-то момент отключаюсь.
А потом прихожу в себя на стене, осторожно отклеиваюсь и начинаю осматриваться. Холл тот же, здание то же, проход между лифтом и холлом, кажется, чуть длиннее… Двери лифта здесь. Но перпендикулярно есть дверь, её не было, и за ней ещё одна лестнично-лифтовая клетка. Я слышу, как лифт едет там.
…Приехал.
Выпускает толпу, то есть группу…
Перпендикулярная дверь распахивается, группа в ней, из неё, и что-то в группе уловимо-неуловимо-СССРовское. Зимняя одежда (из уловимого (у меня был май)), женщины, мужчины; и среди них – моя мать…
В чёрной шубе, какой я не помню, чёрной меховой шапке, какую я не обязан помнить, я же не запоминаю её шмотьё, но всё-таки, всё-таки… Своего возраста. Рядом – какой-то мужчина, её возраста – не факт, что муж, может, просто коллега, они разговаривают.
Подхожу, чувствуя себя обречённым, и идиотом, и несуществующим:
– Мам, – дурак… но что ещё оставалось? – Всё хорошо?
Запнулись об меня – слухом и взглядом. Теперь изучают слегка напряжённо. …Не знает. Впервые видит.
– Простите?
А ещё – не знаю, как, но я понимаю – у этой женщины никогда – не было – детей…
– Пойдём… – что-то в моём лице, видимо, заставляет его осторожно взять её под руку и настойчиво потянуть к выходу.
Во мне медленно, как сталактит, зреет внутренний вопль – он далеко, или близко, но отделён прозрачной непробиваемой, вообще не видимой перегородкой. Он был бы огромен и раскалён, как взрывной гриб, если б вырос, если вырастет, он убьёт меня так же: на атомы – изнутри. Но я пока не даю. Он будет бессмысленен и бесполезен, в нём нету смысла, во мне нету силы – в вибрирующем организме, стукнутом чем-то здоровым, твёрдым, тяжёлым, полным какой-то мутной и аллергенной пыльцы. Я незаметно ни для кого умру от внутреннего воплеизлияния… Я иду за ними, зная, что ничего больше не придумаю, никак не остановлю и ничего не скажу.
В холле я вновь обгоняю её. Меня покидают рациональные реакции. Я встаю на колени. Потом – сперва по лицам людей, а после внутри – понимаю, что превратился в мальчика. Я не на коленях, я уменьшился – хотя моё тело не чувствует изменений, мне кажется, покажи мне сейчас меня или посмотри я сам на себя, а не на неё, я б увидел того же, кого с утра в зеркале. И разум, вроде бы, остаётся как был… (кто поручится за это?). А изменения – изменения – дело времени. Может быть, пары секунд…


