Глава 1. "Профессор и мужик"
История любит генеральные уборки. Раз в поколение она сметает к чертям накопленные условности, смывает позолоту с фальшивых авторитетов, сбрасывает с пьедесталов тех, кто привык к поклонению. И тогда выясняется простая истина: профессор без кафедры – просто человек с больными ногами, а мужик без поля – философ поневоле.
Война – лучший социолог из всех, что знало человечество. Она не читает дипломы и не интересуется родословными. Просто берет людей и трясет, как кости в стакане, пока не выпадет та комбинация, которую никто не планировал.
Иван Артемьевич Соколов прожил полвека в мире Слов с большой буквы. Древнегреческие тексты были ему ближе соседей по коммуналке, а латинские изречения – понятнее разговоров с дворником. Он мог часами рассуждать о нюансах перевода одной строчки Эсхила, но терялся, когда тот же дворник спрашивал, во сколько убирать снег.
Тридцать лет кафедры классической филологии. Тридцать лет уважения, граничащего со страхом. Студенты боялись его экзаменов, коллеги – язвительности, деканат – принципиальности. Соколов принадлежал к тем людям, которые никогда не идут на компромиссы, ибо уверены: истина дороже комфорта.
– Невежество не порок, а несчастье, – любил повторять он, постукивая указкой по доске. – Но нежелание избавиться от невежества – уже порок.
Квартира на Арбате напоминала филологический музей: стеллажи до потолка, фолианты в кожаных переплетах, бюсты античных мыслителей. Жена Александра Петровна давно смирилась с тем, что мужа больше интересуют мертвые греки, чем живая супруга. Детей не было – Иван Артемьевич считал, что воспитание чужих детей в университете отнимает достаточно сил.
Когда началась война, профессор отнесся к ней как к досадному историческому эпизоду, нарушающему нормальное течение научной жизни. Он искренне верил, что мир вращается вокруг культуры, а все остальное – временные неприятности.
– Варвары приходят и уходят, – говорил он жене, – а Софокл остается.
Остался бы. Если бы осколок в октябре сорок первого не снес Ивану Артемьевичу полжизни вместе с обеими ногами.
Но война с профессором еще не закончила. Ранение оказалось лишь первым актом долгой трагедии. Врачи спасли жизнь, но борьба за то, что от нее осталось, растянулась на годы. Гангрена, сепсис, бесконечные операции – одну ногу ампутировали сразу, вторую пытались сохранить почти два года. Месяцы в реанимации сменялись неделями в хирургии, передышки – новыми кризисами.
Александра Петровна не выдержала. Не смерти мужа – к ней она была готова. Но не выдержала этого медленного умирания по частям, когда каждый день приносил либо ложную надежду, либо новое отчаяние. В сорок втором году она просто исчезла из госпиталя, оставив записку: «Прости. Не могу смотреть, как ты мучаешься.» Позже узнали – уехала к сестре в эвакуацию, там и сгинула в каком-то тифозном бараке.
Иван Артемьевич принял уход жены с философским спокойствием раненого зверя. Что такое предательство близкого человека для того, кому каждую ночь является смерть и каждое утро – новая боль? Просто еще одна потеря в длинном списке потерь.
К сорок четвертому году медицина наконец сдалась. Вторую ногу ампутировали в январе, когда стало понятно: либо это, либо полное поражение костей. Профессор встретил известие с облегчением человека, который слишком долго ждал приговора.
– Наконец-то, – сказал он хирургу. – А то я уже думал, что буду умирать вечно.
Петр Андреевич Глушков о смысле жизни не думал – некогда было. В сорок лет за плечами простая биография: родился в деревне Красный Яр, женился на Марьюшке в семнадцать ее лет, растил сына Кольку. Пахал, сеял, жил.
Пётр принадлежал к тем, кого называют солью земли – не потому, что особенно хорош или плох, а потому что без таких земля перестает быть землей, превращается в грязь под ногами. Он знал, когда сеять рожь и как лечить коров, умел руками делать все необходимое для жизни и ничего лишнего.
Читать выучился в тридцать, когда в деревню приехала учительница и открыла ликбез. Ходил не от жажды знаний – жена настояла: «Стыдоба какая, Петенька, председатель колхоза неграмотный!»
Председателем стал не по своей воле, а по воле партии и народа. Хозяйство вел честно, людей не обижал, планы сдавал без приписок. В районе уважали за справедливость, в деревне – за то, что всегда можно было прийти поговорить по душам.
– Петр Андреич наш, не зазнался, – говорили мужики.
Не зазнался бы. Если бы война не забрала сначала сына, потом жену, а затем саму деревню вместе с верой в справедливость.
Сын погиб под Москвой в первые месяцы. Восемнадцать лет, срочная служба, ставшая последней. Похоронка пришла в декабре, коротко и ясно: «Красноармеец Глушков Николай Петрович геройски погиб в боях за Родину».
Жена не пережила. Не умерла – просто ушла в себя и не вернулась. Перестала говорить, есть, смотреть на мир. В марте сорок второго Пётр хоронил и ее.
А весной немцы дошли до их района. Деревню жгли дважды: сначала наши отступая, потом немцы закрепляясь. Пётр прятался в лесу с остатками стада и думал, что жизнь – штука несправедливая. Не злая и не добрая. Просто несправедливая, как погода.
Когда наши вернули деревню, от нее остались печные трубы да колодец. Людей – человек двадцать из двухсот. Пётр смотрел на пепелище и понимал: тот мир, в котором он жил, кончился навсегда.
Партизанил до сорок третьего. Не от героизма – от злости. Зло брало, когда видел, что творят с землей, с людьми, с тем, что строили деды. Воевал умело, безжалостно, без иллюзий. Знал: победим или не победим, а прежней жизни все равно не будет.
Подорвался на мине в августе сорок третьего. Левую ногу оторвало выше колена начисто – хирурги только культю зашили. Правая была раздроблена до кости, но врачи упорно боролись за нее почти полгода. Операция за операцией, осколок за осколком, попытка за попыткой собрать воедино то, что взрыв разбросал в мелкую крошку. К январю сорок четвёртого стало ясно: ногу сохранили, но какой ценой. Ступить на нее нельзя, согнуть в колене – с болью, а боль эта никогда не проходит. Железо так и осталось в костях, врачи руками разводили: достать нельзя, задели бы нерв.
«Живой останется, – утешали, – и на том спасибо».
Пётр не видел причин для благодарности. Лучше бы обе сразу отрезали – легче было бы смириться. А так каждый день надежда и каждый день разочарование. Нога есть, но не нога. Ходить можно, но не ходьба. Не калека, но и не человек.
В госпиталь попал без сознания, очнулся с одной ногой и пониманием, что вторая никогда не будет прежней. Желание жить дальше исчезло вместе с кровью, которую не успели остановить.
Госпиталь в подмосковных Химках был одним из тех мест, где война показывала истинное лицо – не героическое с плакатов, а человеческое. Уставшее, искалеченное, но упрямо цепляющееся за жизнь.
Палата номер семь рассчитывалась на четверых, но лежало двое: профессор Соколов и председатель Глушков. Остальные койки пустовали – не хватало больных такой тяжести, чтобы держать их здесь долго. Обычно люди либо выздоравливали и уходили, либо умирали.
Эти двое застряли между жизнью и смертью.
Первую неделю молчали. Пётр лежал лицом к стене с тем упорством, с каким раньше пахал. Иван Артемьевич читал – медсестра Клава приносила книги, и он читал все подряд: от «Войны и мира» до брошюр о картофелеводстве.
«Читаю – значит, живой», – думал профессор.
Но чтение не спасало от мыслей. Что дальше? Инвалидность, пенсия, жалость окружающих? Кафедра место сохранит, коллеги будут сочувствовать, студенты – жалеть. Но кто захочет слушать о красоте античной поэзии от человека в коляске?
«Жалкое зрелище – калека, рассуждающий о гармонии».
За три года борьбы со смертью Иван Артемьевич успел передумать многое. Античные герои, о которых он рассказывал студентам, казались теперь не литературными персонажами, а товарищами по несчастью. Эдип, потерявший зрение. Филоктет с гноящейся раной. Они тоже были калеками, но это не лишало их величия. Может быть, наоборот – придавало?
Пётр думал проще и страшнее: зачем жить, если некому? Сын мертв, жена мертва, деревня сожжена. Дом стерт с лица земли, друзья погибли или разбросаны. Кому нужен калека без семьи и корней? Да еще и не просто калека – урод какой-то. Одной ноги совсем нет, другая есть, но мучит день и ночь. Не сидеть толком, не лежать, не стоять. Что это за жизнь?
«Пора покончить с этим», – думал он, засыпая с этой мыслью.
Но утром просыпался снова. Сердце стучало, легкие дышали, желудок требовал еды. Организм жил своей жизнью, не спрашивая разрешения.
Первый разговор случился из-за каши.
Пётр третий день не ел. Не голодовал – просто не было сил поднести ложку ко рту. Медсестра забеспокоилась, врач пригрозил принудительным кормлением, но Пётр лишь отворачивался к стене.
А Иван Артемьевич наблюдал. Тридцать лет он изучал человеческую природу по книгам, а тут она была рядом – живая и умирающая.
«Интересно – это он смерти ищет или смерть его? И есть ли разница?»
На четвертый день, когда медсестра оставила нетронутую миску на тумбочке, профессор не выдержал:
– Слушайте, если решили покончить с собой, делайте это менее демонстративно. Иначе получается, что я соучастник самоубийства.
Пётр повернул голову. Впервые за две недели посмотрел на соседа не мельком, а внимательно. Увидел худое интеллигентное лицо, очки в тонкой оправе, седые аккуратно зачесанные волосы. И глаза – умные, язвительные, но не злые.
– А вы кто? – спросил хрипло. Голос отвык от разговоров.
– Профессор Соколов. А вы?
– Глушков. Председатель колхоза. Был.
– А я был профессором. Теперь мы оба – были.
Пётр усмехнулся впервые за месяц:
– Небось думаете – мужик темный, чего с ним говорить?
– Думаю, – честно признался Иван Артемьевич. – Но не потому, что мужик. Потому что умираете. А с умирающими разговаривать бессмысленно – все равно не слышат.
– Слышу. Просто не хочу.
– Не хотите жить или слышать?
– А разве это разные вещи?
Профессор задумался. Тридцать лет он объяснял студентам разность между жизнью и существованием, опираясь на античных философов. А тут неграмотный мужик одной фразой сформулировал проблему, над которой бились мудрецы.
– Знаете, что, – сказал он, – давайте есть кашу. А то медсестра замучает обоих.
Пётр помолчал, потом медленно повернулся и взял ложку:
– Каша дрянь.
– Дрянь, – согласился Иван Артемьевич. – Но единственная, которая у нас есть.
Пётр съел половину и отложил ложку:
– Сыт.
– Завтра доедите.
– А завтра будет?
– Будет. Каша у них неисчерпаемая.
Пётр впервые улыбнулся:
– Не каша. Завтра.
– А, – понял профессор. – Завтра тоже будет. Куда денется?
Разговоры начались с мелочей. Пётр спрашивал, что читает профессор, тот объяснял. Иван Артемьевич интересовался колхозной жизнью, Пётр рассказывал – неохотно, но обстоятельно.
Выяснилось – общего больше, чем казалось. Оба привыкли быть главными: один в аудитории, другой в деревне. Оба умели говорить так, чтобы слушались. Оба никогда не врали ради выгоды и не унижались ради карьеры.
И оба потеряли не только способность ходить, но и смысл существования.
– Скажите честно, – спросил Пётр, – зачем меня разговорить пытаетесь? Жалко?
Иван Артемьевич подумал. Зачем? От человеколюбия? От скуки? По привычке учить?
– Не знаю. Может, потому что самому есть с кем поговорить. А может, интересно.
– Что интересно?
– Вы. Как человек живет без книг, без знаний, без всего того, что я считал необходимым. И при этом живет по-человечески.
Пётр нахмурился:
– А как не по-человечески? Скотом?
– Многие живут скотом. Даже с дипломами.
– А я не скот?
– Нет.
– Откуда знаете?
– Скот не умеет мучиться совестью. А вы мучитесь.
Пётр задумался:
– Мучаюсь. Думаю – может, мог что-то по-другому? Сына уберечь, жену… деревню.
– И что думаете?
– Что не мог. Но легче не становится.
– А мне легче оттого, что знаю: античные герои тоже ничего изменить не могли. Судьба сильнее человека – греки это поняли.
– Какие греки?
– Древние. Писали пьесы о том, как люди с судьбой бьются.
– И побеждали?
– Никогда. Но это делало их героями.
Пётр усмехнулся:
– Странные ваши греки. У нас герой – кто врага побил, а не кто судьбе поддался.
– А если враг – это судьба?
Пётр замолчал. Потом сказал:
– Тогда мы все герои. Все, кто здесь лежит.
Дни текли медленно. Врачи говорили о протезах, о восстановлении, о том, что жизнь продолжается. Петру объясняли, что с одним протезом и палочкой он сможет ходить, что правая нога, хоть и болит, но держит вес, что многие живут и не с таким. Но оба пациента седьмой палаты знали: прежняя жизнь кончилась безвозвратно. Вопрос – что делать с новой.
Иван Артемьевич мучился мыслью о возвращении в университет. Представлял, как коллеги будут изображать, что ничего не изменилось, как студенты станут его жалеть, как декан из деликатности поручит только теоретические курсы.
«Музейный экспонат. Живая иллюстрация к теме "Война и интеллигенция"».
Три года борьбы за жизнь научили его многому. В основном – тому, что большинство вещей, которые он считал важными, на самом деле важными не были. Диссертации, защиты, кафедральные интриги – все это казалось теперь игрой в песочнице. А вот что казалось важным: способность утром подняться с постели без посторонней помощи. Право выбирать, что есть на завтрак. Возможность дойти до туалета на своих ногах.
Простые вещи. Которых у него больше не было.
Пётр терзался проще и глубже: что делать человеку без дома? Не жилища – его можно построить. А дома в смысле места, где ждут, где нужен, где твоя смерть станет для кого-то трагедией. И как жить, когда каждый шаг причиняет боль? Врачи говорили – привыкнете, организм приспособится. Но Пётр знал: боль не та, к которой привыкают. Она напоминает о себе с утра до вечера, ноет в костях, стреляет в суставах, не дает покоя ни днем, ни ночью.
«Перекати-поле. Катись куда ветер понесет. Только медленно катись, на одной ноге».
Но разговоры продолжались, и постепенно оба поняли: они нужны друг другу. Не из жалости или скуки, а потому что каждый давал другому недостающее.
Иван Артемьевич получал от Петра понимание того, как жить без книг, но с совестью. Как быть мудрым, не зная мудрецов. Как служить людям, не рассуждая о служении.
Пётр получал от профессора то, чего сам сформулировать не мог. Не знания – они ему были не нужны. А взгляд. Способность видеть в происходящем не только боль, но и смысл. Не только разрушение, но и возможность начать заново.
– Слушайте, Петр Андреевич, – сказал как-то профессор, – а что, если не возвращаться к прежней жизни?
– Куда денемся? Мне в деревню, вам в университет.
– А что, если нет? Что если придумаем что-то другое?
– Что такое?
Иван Артемьевич помолчал. Идея, зревшая последние дни, казалась безумной. Но безумие иногда разумнее разума.
– Не знаю пока. Но думаю… нужно найти место, где мы будем нужны. Не из жалости, а по-настоящему.
– И где такое место?
– Там, где люди хотят учиться, но не знают как. Где нужны не ученые степени, а знания. И не книжные, а жизненные.
Пётр задумался:
– Про деревню говорите?
– Может быть. А может, не только про деревню. Про любое место, где люди живут просто и честно.
– И что там делать будем?
– То, что умеем. Я – учить, вы – организовывать. Только не для отчетов, а для людей.
Пётр долго молчал. Потом сказал:
– А знаете что? Может, и правда. Чего в прошлое возвращаться, если его нет?
– Значит, подумаем?
– Подумаем. Время есть.
Время действительно было. Врачи не торопили – оба больных шли на поправку медленно, осложнения следовали одно за другим. Петру предстояло еще учиться ходить с протезом, привыкать к постоянной боли в правой ноге, искать баланс между тем, что осталось целым, и тем, что пришлось заменить железом. Но души заживали быстрее тел.
Они говорили обо всем: о войне и мире, справедливости и власти, о том, что такое счастье и зачем человек живет. Разговоры не походили на лекции – это был диалог равных, где каждый учился у другого.
Иван Артемьевич открывал народную мудрость – не ту, что описывали этнографы, а живую, выстраданную. Пётр постигал мудрость книжную – не как набор знаний, а как способ понимания мира.
– Знаете, – сказал как-то профессор, – тридцать лет учил людей понимать древних греков. А понял их только сейчас, разговаривая с вами.
– Что поняли?
– Что мудрость – не знание правильных ответов. Это умение правильно жить с неправильными вопросами.
Пётр кивнул:
– У нас проще говорили: не знаешь как – делай, по совести. Не подведет.
– А если совесть молчит?
– Значит, не дозрел до вопроса. Подожди – скажет.
Такие беседы длились до глубокой ночи. Медсестры сначала делали замечания, потом привыкли. Главврач сказал как-то:
– Философы у нас завелись! Лучше всяких лекарств действуют.
А в конце марта, когда за окном запахло весной, Иван Артемьевич сказал:
– Петр Андреевич, а что, если попробуем? Найдем место, где примут нас такими, какие есть, и будем делать то, что умеем?
– А вдруг не получится?
– А вдруг получится? Хуже уже не будет.
Пётр подумал и согласился:
– Хуже не будет. Давайте попробуем.
Так родилась дружба, оказавшаяся сильнее войны, сильнее увечий, сильнее социальных различий. Дружба двух людей, потерявших прежнюю жизнь и вместе искавших новую.
Они еще не знали, что поиски приведут к открытию школы в забытой богом деревне, где городской профессор станет народным учителем, а бывший председатель – его лучшим помощником. Не знали, что их история станет легендой.
Знали одно: впервые за долгие месяцы им не было скучно жить.
А это уже было началом.
Глава 2. "Протезы и планы"
Весна сорок четвертого вошла в госпиталь со звуками оттепели – капелью за окнами, скрипом подтаивающего наста во дворе, гулом стройки за больничной оградой. Где-то рядом восстанавливали жилой дом: с рассвета до сумерек слышались удары молотков, визг пил, команды прорабов. Жизнь настойчиво заявляла о своих правах, несмотря на то что в палате номер семь лежали двое людей, все еще сомневавшихся в целесообразности собственного существования.
Но сомнения притупились. За два месяца разговоров Иван Артемьевич и Петр Андреевич превратились из случайных соседей по несчастью в союзников против безнадежности. У каждого появился свидетель размышлений, собеседник для открытий, соучастник планов.
А планы зрели.
– Знаете, – сказал как-то утром профессор, откладывая газету, – я всю ночь думал о нашем разговоре про школу.
– И что надумали?
– Что это не фантазия. Это необходимость.
Пётр поднял бровь:
– Объясните.
Иван Артемьевич приподнялся в постели, поправил очки – жест, сохранившийся с кафедральных времен:
– Смотрите. Война кончится – это уже ясно. Победим. Но что дальше? Миллионы искалеченных, осиротевших, сбитых с толку. Дети без родителей, взрослые без профессий, старики без кормильцев. Государство будет строить заводы, восстанавливать города. А кто займется душами?
– Партия займется, – усмехнулся Пётр. – Агитпроп.
– Агитпроп души не лечит. Он лозунги клеит. А нужно другое. Нужны места, где человек может начать сначала. Не по указке сверху, а по внутренней потребности.
Пётр задумался. За месяцы госпиталя он много размышлял о послевоенной жизни. Возвращаться в родные места не хотелось – там все напоминало о потерях. Сидеть на пенсии в городе казалось невыносимым. А тут профессор предлагал третий путь.
– И что конкретно предлагаете?
– Школу, – просто сказал Иван Артемьевич. – Но не обычную. Такую, где учат не только грамоте, но и жизни. Где дети получают не только знания, но и дом. Где взрослые тоже могут чему-то научиться.
– Интернат, значит?
– Больше, чем интернат. Общину. Место, где люди живут, работают, учатся вместе. Где нет чужих детей – есть наши дети.