Как нас учили умирать

- -
- 100%
- +
Вечером он попросил вернуть том Гёте. Лебедев принёс. Маттиас открыл форзац. Инициалы отца были на месте. На нескольких страницах карандашом стояли старые знаки вопроса, подчёркивания, короткие замечания.
— Ты читал пометки? — спросил он.
— Несколько.
— Это личное.
— Да. Извини.
Маттиас уже приготовился обвинить его в бесцеремонности, но простое извинение лишило спор энергии. Он провёл пальцем по одной из отцовских строк. «Кто говорит от имени народа — ещё не становится народом». Маттиас долго смотрел. Не помнил, чтобы отец когда-нибудь произносил это вслух. Впервые книга стала не памятником отцу, а разговором с человеком, которого Маттиас, возможно, при жизни слушал слишком мало. Он закрыл книгу и долго держал ладонь на обложке. Отец не отвечал и уже никогда не ответит. Это тоже приходилось принимать: никакой найденный лист не даст полного объяснения человеку.
Оставались обрывки, противоречия, чужие воспоминания — и обязанность не превращать их в удобный приговор. Маттиас ещё не был к этому готов. Но впервые понял, что готовность не обязательна для первого шага.
Глава 6. Последняя стена
Весной 1945 года пропаганда перестала обещать победу. Она стала обещать смысл смерти. Перемена произошла не в один день. Ещё зимой по радио говорили о новом оружии, о резервных армиях, о переломе, который будто бы наступит после очередного удара. В газетах стрелки на картах рисовали аккуратно и крупно, так что отступление иногда выглядело почти как манёвр. В школе учитель географии однажды снял настенную карту и больше не повесил: линии фронта устаревали быстрее, чем их успевали исправлять мелом. Потом исчезли обещания наступления. Остались другие слова: долг, верность, честь, крепость, жертва. Маттиас заметил это не сразу. Ему казалось, что язык остался прежним. Но раньше им объясняли, почему они победят. Теперь объясняли, почему поражение не должно означать, что можно остаться в живых.
Беккер собирал подростков всё чаще. Сначала занятия шли в школьном дворе, потом в спортзале, затем в подвале, когда начались налёты. Он говорил уверенно, как и прежде, но Маттиас стал замечать мелочи, которых раньше не видел: пот на висках, торопливость, раздражение, когда кто-то задавал слишком конкретный вопрос.
— Где наши новые танковые части? — спросил однажды Юрген Шольц, один из товарищей Маттиаса по группе.
Беккер посмотрел на него так, будто вопрос был почти неприличным.
— Они выполняют задачи, о которых вам знать не положено.
— Но русские уже близко.
— Поэтому тем более каждому надо знать своё место.
Ответ не отвечал ни на что. Но прозвучал достаточно твёрдо, чтобы все замолчали. Во дворе школы поставили длинный стол. На нём лежали винтовки, гранаты, несколько фаустпатронов. Их было двадцать три. Самым младшим — четырнадцать, старшим — шестнадцать. Основной призыв в Фольксштурм формально охватывал мужчин от шестнадцати до шестидесяти лет, но в последние месяцы войны к обороне всё чаще привлекали и более младших воспитанников Гитлерюгенда. На месте юридические границы быстро размывались. Винтовка не спрашивала дату рождения. Четырнадцатилетний Карл Вебер рассматривал фаустпатрон почти с восхищением.
— Этим действительно можно остановить танк?
Инструктор кивнул.
— Если не дрогнешь.
Фраза повисла над всей группой. Не «если правильно выстрелишь», не «если подойдёшь достаточно близко», а «если не дрогнешь». Технический навык превращался в испытание характера. Маттиас понял это только намного позже. Тогда ему нравилась ясность. Вот оружие. Вот враг. Вот расстояние. Вот правильное действие. После месяцев тревожных сводок и неопределённости это даже успокаивало.
— Каждый дом должен стать крепостью, — говорил Беккер. — Каждый квартал — рубежом. Каждый из вас — последняя стена.
Двадцать три мальчика выпрямлялись. Маттиас тоже. Страх пришёл вечером, когда он впервые остался один с фаустпатроном в школьном коридоре. Оружие стояло у стены рядом с шкафом, где раньше хранились географические карты. Маттиас протянул руку, коснулся холодной трубы и представил танк, который идёт прямо на него. Представил, как надо подпустить ближе. Как не отступить. Как выстрелить. В учебном объяснении после выстрела ничего не происходило. В реальности танк мог продолжать двигаться. Пехота могла открыть огонь. Можно было промахнуться. Можно было вообще не успеть поднять оружие. Эту часть инструкции никто не обсуждал. Когда Маттиас спросил, где после выстрела укрываться, инструктор показал на дверной проём.
— Если успеешь.
— А если нет?
Мужчина пожал плечами.
— Значит, выполнишь долг.
Маттиас кивнул, словно услышал исчерпывающий ответ. Ночью он долго не спал. Мать ходила по квартире и складывала вещи в сумку для убежища. Лотта сидела на полу и рисовала. Маттиас чистил винтовку, которую ему разрешили принести домой перед распределением.
— Убери это со стола, — сказала мать.
— Почему?
— Здесь едят.
— Это оружие.
— Я вижу.
Он услышал в её голосе не страх, а злость.
— Ты не понимаешь. Город надо защищать.
Мать долго смотрела на него.
— От кого?
— От русских.
— А тебя кто защитит?
Маттиас раздражённо отложил тряпку.
— Я сам могу.
— Тебе пятнадцать.
— И что?
— Ничего.
Она отвернулась. Это «ничего» задело сильнее спора. Маттиас хотел, чтобы мать гордилась. Ему хотелось услышать: ты стал мужчиной, отец бы тобой гордился. Но мать молчала. Лотта спросила:
— Ты будешь стрелять в людей?
— Если придётся.
— А они в тебя?
Маттиас замер.
— Не мешай.
Лотта больше ничего не сказала. На следующий день школу окончательно перестали использовать как школу. В спортзале сложили боеприпасы. Кабинет географии превратили в перевязочный пункт. На стенах всё ещё висели карты, но между партами стояли ящики с бинтами. В коридоре пахло мелом, машинным маслом и металлом. Маттиас шёл по знакомому зданию и испытывал гордость от того, что всё стало серьёзным. Никто больше не требовал учить латинские окончания. История ворвалась внутрь и отменила уроки. Только спустя годы он поймёт, насколько легко подростка соблазнить ощущением, что обычная жизнь закончилась и началась настоящая. Беккер распределял позиции.
Маттиасу достался дом на перекрёстке. С ним направили почтальона Рота, зачисленного в Фольксштурм, и местного партийного чиновника Фалька, которого Маттиас раньше видел на митингах. Фальк носил хороший плащ и говорил громче всех.
— Держаться будем до подхода подкрепления.
— Какого? — спросил Рот.
Фальк сердито посмотрел.
— Приказ есть приказ.
— Я спросил про подкрепление.
— Не вам знать оперативную обстановку.
Маттиас внутренне поддержал Фалька. Рот казался ему неприятным стариком, который всё время ищет причины сомневаться. Дом готовили несколько часов. Перетащили мебель. Нашли проходы между квартирами. Выбили часть стены, чтобы можно было менять позиции. Маттиас работал старательно, почти с удовольствием. Делать было легче, чем думать.
Вечером начался обстрел. Фальк говорил о стойкости, пока рядом были другие. Ночью исчез. Маттиас проснулся от тишины и сначала не понял, что изменилось. Потом увидел пустое место у стены, где лежало пальто Фалька. Исчез и небольшой чемодан, который тот всё время держал рядом.
— Где он? — спросил Маттиас.
Рот пожал плечами.
— Ушёл.
— Куда?
— Не оставил записки.
— Получил другое задание.
Рот посмотрел на него, но ничего не сказал.
— Что?
— Ничего.
Маттиас ненавидел это взрослое «ничего». Днём они почти не стреляли. Советские части двигались по другой улице. Иногда слышались моторы. Несколько раз над домом просвистели снаряды. Маттиас ждал атаки и чувствовал, как страх постепенно превращается в усталость. Рот сидел у стены и пытался закурить. Руки дрожали так сильно, что спичка гасла.
— Боишься? — спросил Маттиас.
Сразу пожалел о вопросе. Рот наконец прикурил.
— Да.
— Я тоже, — хотел сказать Маттиас.
Но не сказал. Рот затянулся.
— Моему сыну было семнадцать.
Маттиас посмотрел.
— Погиб под Кёнигсбергом.
Он знал готовую формулу.
— Пал героем?
Рот повернул голову. В его лице было что-то такое, отчего Маттиас сразу понял: ответ неправильный.
— Сыном, — сказал Рот. — Он пал моим сыном.
Маттиас не нашёл слов. Через некоторое время Рот рассказал, что сын мечтал стать столяром. Делал маленькие деревянные модели. Плохо учил математику. Боялся стоматолога. Маттиас слушал и испытывал неловкость. Всё это казалось неуместным рядом с погибшим героем. Герой должен был быть сильным, серьёзным, законченным. А Рот возвращал сыну какие-то мелочи, будто нарочно мешал красивой памяти.
— Он хотел жить, — сказал почтальон.
Маттиас возразил:
— Все хотят. Но долг важнее.
Рот посмотрел на него устало.
— Кто тебе это сказал?
Маттиас почувствовал знакомое раздражение.
— Все.
Рот усмехнулся без радости.
— Береги это слово.
Ночью он ушёл. Маттиас проснулся и увидел, что второй матрас пуст. На ящике лежал оставленный ремень. В доме стало совсем тихо.
— Трус, — сказал Маттиас вслух.
Произнёс громче. Потом ещё раз:
— Трус.
Слово должно было объяснить всё. Но не объяснило. Если Рот уже потерял сына и не хотел, чтобы жена получила второе извещение, почему это было трусостью? Если Фальк исчез первым, почему именно мальчики должны оставаться? Если город можно удержать только ценой смерти тех, кому четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать, что именно они защищают? Маттиас прогнал вопросы.
Утром на улице появились советские солдаты. И он начал стрелять. Первый раз руки тряслись. После выстрела стало легче. Он поменял окно, как учили. Второй выстрел прошёл мимо. Третий, кажется, попал. Один солдат у телеграфного столба сел на мостовую. Маттиас не почувствовал радости. Почувствовал спокойствие. Значит, всё не зря. Значит, он настоящий. Значит, Рот ушёл, потому что слабый, а он остался, потому что верный. После каждого выстрела эта мысль становилась нужнее. Он стрелял уже не только по советским солдатам. Он защищал от сомнений собственное решение остаться.
К вечеру патроны закончились. Взрыв обрушил часть перекрытия. Осколок ударил в спину. Балка придавила ноги. Маттиас на несколько минут потерял сознание. Когда очнулся, первое, что сделал, — проверил гранату. Она была на месте. Последняя стена. Так говорил Беккер. Теперь, в госпитале, память возвращалась иначе. Фальк ушёл. Рот ушёл. Беккер, вероятно, тоже понимал, что город не удержать. Взрослые видели карты. Слышали сводки. Знали, какие части отступили и какие дороги перерезаны. Они обладали всей той информацией, которой не было у пятнадцатилетнего Маттиаса. И всё же двадцати трём подросткам сказали стать последней стеной. Он долго лежал, глядя в потолок.
Сначала пришло желание оправдать Беккера. Может быть, тот верил. Может быть, приказ был действительно необходим. Может быть, существовало подкрепление, которое не пришло. Может быть, Фальк получил секретное задание. Может быть, Рот просто струсил. Маттиас перебирал версии, пока не почувствовал усталость. Слишком много «может быть» требовалось, чтобы сохранить прежнюю картину. Впервые он почувствовал не гордость за то, что остался. Ярость. Не на русских. На взрослых, которые знали больше и всё равно решили, что детская смерть может оказаться достойнее взрослой жизни. И эта ярость испугала его сильнее сомнений. Потому что если Беккер мог быть неправ, то неправым мог оказаться не один человек.
На следующий день ярость никуда не исчезла. Напротив, она стала тише и оттого тяжелее. Маттиас поймал себя на том, что ждёт прихода Лебедева только затем, чтобы высказать всё сразу: про Беккера, про Рота, про Фалька, про взрослых, которые знали больше. Но когда Андрей появился, привычно сел на подоконник и спросил, как ноги, Маттиас неожиданно промолчал.
— Что? — спросил Лебедев.
— Ничего.
— Тогда у тебя очень сердитое «ничего».
Маттиас отвернулся. Он боялся, что стоит произнести обвинение вслух — и оно станет новым удобным ответом. Вчера виноваты были русские. Сегодня — Беккер. Завтра можно будет найти ещё кого-нибудь. А собственное место в этой истории так и останется пустым.
— Если мне дали оружие, это ведь не значит, что я был обязан стрелять, — сказал он наконец.
Андрей не ответил сразу.
— Нет.
Маттиас раздражённо повернулся.
— Ты мог бы хоть раз сказать, что я ни в чём не виноват.
— Мог бы. Только это было бы неправдой.
Слова ударили сильнее, чем Маттиас ожидал. Он почувствовал, как горячая волна поднимается к лицу.
— Мне пятнадцать.
— Да.
— Меня учили.
— Да.
— Мне говорили, что это долг.
— Да.
— Тогда что ещё тебе надо?
Лебедев посмотрел на него без жалости, но и без обвинения.
— Ничего. Просто две вещи могут быть правдой одновременно. Взрослые отвечают за то, что поставили тебя туда. А ты всё равно был человеком, который нажимал на спуск.
Маттиас сжал одеяло.
— Удобно.
— Наоборот. Неудобно.
Это было верно, и именно поэтому хотелось спорить. Несколько минут они молчали. Потом Лебедев спросил:
— Когда ты впервые понял, что боишься?
Маттиас усмехнулся.
— Я не боялся.
Андрей ничего не сказал. Маттиас выдержал секунд десять.
— В школе, — буркнул он. — Когда дали фаустпатрон.
— И что сделал?
— Ничего.
— Кому-нибудь сказал?
— Конечно нет.
— Почему?
— Потому что остальные не боялись.
Он произнёс это и сразу понял, насколько глупо звучит. Карл спрашивал про танк слишком быстро. Юрген шутил громче обычного. Один мальчик перед построением дважды бегал в уборную. Руки у инструктора дрожали, когда тот курил. Может быть, боялись все. Просто каждый видел только чужую выпрямленную спину и прятал собственный страх. Эта мысль оказалась неприятнее обвинений. Если страх был общим, значит, Беккеру не требовалось создавать бесстрашных детей. Достаточно было научить их стыдиться того, что они чувствуют. Маттиас вспомнил мать, велевшую убрать винтовку со стола. Тогда её слова показались почти оскорблением оружия. Теперь он впервые услышал за ними другое: она хотела оставить хотя бы кухонный стол местом, где он остаётся сыном, а не солдатом.
Вечером Анна принесла таз с тёплой водой и велела самому попытаться умыться. Руки быстро устали, спина заболела, вода расплескалась на простыню. Маттиас разозлился так, что швырнул полотенце.
— Nicht! — резко сказала Анна.
Он ожидал выговора. Она просто подняла полотенце, положила обратно и показала на таз.
— Noch einmal, — сказала Анна, подкрепив слова жестом.
Смысл был ясен не из русской речи, а из жеста и единственной немецкой фразы. Снова взял полотенце. Ему вдруг стало стыдно не за слабые руки, а за то, насколько легко он привык представлять мужество только там, где есть оружие. Попытаться второй раз умыться после того, как тело не слушается, оказалось унизительно труднее, чем когда-то выпрямиться перед Беккером. Он закончил сам. Анна кивнула и унесла таз, не похвалив. Маттиас смотрел ей вслед и думал, что, возможно, взрослые слишком долго учили его только одному виду стойкости — той, которая хорошо выглядит на плакате. А жить, похоже, требовало совсем других навыков. Последняя ночь перед занятием позиции запомнилась Маттиасу запахом кофе, которого почти не было. Мать заварила суррогат и поставила перед ним кружку. Он сидел в форме, винтовка прислонена к стене. Лотту отправили спать, но она не спала — Маттиас видел полоску света под дверью. Мать не уговаривала остаться. Это злило.
— Тебе всё равно?
Она подняла глаза.
— Если скажу не идти, ты останешься?
Маттиас замолчал.
— Нет.
— Тогда зачем мне просить?
— Потому что ты мать.
— Именно поэтому я не хочу превращать последнюю ночь в спор, который ты потом будешь помнить вместо меня.
Эти слова он понял только после войны. Тогда решил, что мать сдалась. Она достала отцовский шарф.
— Возьми. Ночью холодно.
— Мне не нужен.
— Маттиас.
Он взял. Несколько минут они сидели молча.
— Отец пошёл, — сказал Маттиас.
Мать закрыла глаза.
— Да.
— Значит, я тоже должен.
— Нет.
Ответ прозвучал так резко, что он вздрогнул.
— Почему?
— Потому что твой отец — не инструкция.
Маттиас вскочил.
— Ты оскорбляешь его.
— Я жила с ним. Не ты один имеешь право его помнить.
Он ушёл, не попрощавшись нормально. Эта ссора стала одним из самых тяжёлых воспоминаний госпиталя. В разрушенном доме он был почти готов умереть, так и оставив матери последними словами обвинение в недостаточной верности отцу. Позже Маттиас поймёт: идеология умеет присваивать даже семейную память, заставляя ребёнка защищать умершего от человека, который любил его живым. Воспоминание о школьном дворе возвращалось теперь вместе с деталями, которые прежде казались незначительными. Карл, слишком быстро вытирающий ладони о брюки перед тем, как взять фаустпатрон. Юрген, шутящий про русские танки так громко, что Беккер велел ему замолчать. Мальчик по имени Фриц, попросившийся домой из-за больного живота и вернувшийся через час с красными глазами. Тогда Маттиас видел в каждом отдельную слабость. Теперь впервые допустил: возможно, это был один и тот же страх, только спрятанный разными способами. Если так, вся система работала удивительно экономно. Не нужно было делать детей бесстрашными. Нужно было лишь убедить каждого, что остальные не боятся.
За день до этого в палате появился ещё один немецкий раненый. На соседнюю койку привезли Вильгельма Хартмана, пехотинца лет сорока с простреленным плечом. Пуля прошла навылет, опасности для жизни не было, но руку он пока держал на перевязи. Хартман говорил мало, спал урывками и поначалу отвечал односложно. Маттиас обрадовался взрослому немецкому солдату сильнее, чем хотел показать. Ему казалось, что человек, прошедший фронт, наконец подтвердит: всё не так однозначно, как говорят русские, а прежний мир ещё можно объяснить без полного крушения. Но Хартман оказался слишком уставшим для удобных ответов. Маттиас рассказал об этом Хартману, когда тот уже мог сидеть.
— Так всегда в армии, — сказал тот.
— Что?
— Боятся почти все. Просто взрослому легче знать, что страх нормален. Хотя и нам не всегда легче.
— Тогда зачем говорят про бесстрашие?
Хартман усмехнулся.
— Потому что «умей действовать, когда страшно» слишком длинно для плаката.
Маттиас помолчал.
— Беккер говорил, что настоящий немецкий юноша не знает страха.
— Значит, он плохо знал юношей.
Фраза была смешной. Но Маттиас не улыбнулся. Он вдруг понял, сколько лет потратил на борьбу не со страхом, а со стыдом за страх. Это различие казалось маленьким и одновременно огромным. Война кончалась не только вокруг него. Она медленно переставала быть внутренним экзаменом, который он обязан сдавать каждую минуту.
Глава 7. Почему вы остались живы?
Маттиас долго не мог забыть Рота. Не потому, что почтальон был важной фигурой в его прежней жизни. Наоборот. Рот относился к тем взрослым, которых подростки почти не замечают: приносил письма, здоровался с соседями, зимой ворчал на скользкие улицы. Он не произносил речей и не носил красивой формы. Именно поэтому его уход тревожил. Если даже такой человек в последнюю ночь решил, что имеет право не умирать, что тогда происходило со всеми словами о долге? Маттиас несколько раз пытался восстановить события по минутам. Фальк исчез ночью. Рот остался дольше. Значит, не было общего приказа отступать. Рот сам решил уйти. Сам. Это слово снова оказалось опасным.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.


