Три ангела. Часть I. Ученик

- -
- 100%
- +

ТРИ АНГЕЛА
роман
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
УЧЕНИК
Аксель Панцер
СОДЕРЖАНИЕ
Глава 1. Свет 3
Глава 2. Москва 14
Глава 3. Лик 30
Глава 4. Рука Феофана 46
Глава 5. То, что остаётся после огня 65
Глава 6. Даниил 80
Глава 7. Возвращение 98
Глава 8. Чистая доска 113
Глава 9. Прохор с Городца 131
Глава 10. Образец 154
Глава 11. Две правды 171
Глава 12. Три мастера 189
ГЛАВА ПЕРВАЯ
СВЕТ
Снег выпал ночью.
Ещё вечером земля была чёрной и тяжёлой от поздней осенней воды. Дорога возле монастырской стены блестела под редким светом месяца, в колеях стояли длинные лужи, похожие на полосы тёмного железа, а со стороны леса тянуло сырой хвоей и прелыми листьями. Ветер весь вечер ходил вокруг построек, задевая ставни и поднимая с земли мелкий мусор, но ближе к полуночи вдруг стих. Тогда и пошёл снег — без метели, без шума, так тихо, словно небо решило ничего не менять, а только укрыть всё прежнее новой белизной.
К утру мир стал другим. Снег лёг на крыши келий, на поленницы, огородные гряды и старые пни возле стены. Даже колья частокола, ещё вчера грубые, серые, местами обросшие мхом, теперь стояли в белых шапках и казались не такими суровыми. На монастырском дворе уже виднелись первые следы: широкие сапоги брата, ходившего к скотному двору, тонкая цепочка птичьих лапок возле амбара, полукруглая борозда от ведра, которое кто-то тащил к колодцу.
Андрей увидел снег сразу, как только вышел из кельи, и остановился на крыльце.
Братия уже шла к утренней службе. Кто-то торопился, придерживая полы тёмной рясы, кто-то на ходу натягивал рукавицы, кто-то негромко кашлял в кулак. Мороз был ещё слабый, первый, но после сырой осени казался крепким. Дыхание становилось белым и на мгновение зависало перед лицом. Из трапезной тянуло вчерашним дымом и хлебом; у конюшни лошадь стукнула копытом о деревянную перегородку; на колокольне послышались шаги звонаря.
Андрей смотрел не на снег. Он смотрел на свет.
Солнце ещё не поднялось. За монастырской стеной небо только начинало светлеть, и оттого снег не был белым. На открытом месте он казался голубоватым, возле деревянных стен — серым, под крыльцом почти синим, а там, где из трапезной падала узкая полоса света, неожиданно становился тёплым, желтоватым. Андрей чуть повернул голову. Если смотреть прямо — одно. Если немного сбоку — совсем другое.
Он присел и коснулся пальцами снега. Тот оказался рыхлым, лёгким. На ладони быстро потемнел и превратился в прозрачную каплю.
— Замёрзнешь.
Андрей поднял глаза. На дорожке стоял старец Савватий — невысокий, сутулый, с редкой седой бородой и привычно недовольным выражением, которое исчезало лишь тогда, когда он действительно сердился. Когда-то он сам много писал, теперь чаще растирал краски, готовил доски, следил за молодыми и особенно не терпел, если кто-нибудь оставлял кисти непромытыми.
— Не замёрзну.
— Все так говорят, пока не замёрзнут.
Савватий посмотрел на его мокрую ладонь.
— Чего ты там нашёл?
— Свет.
Старец некоторое время молчал, потом перевёл взгляд на снег.
— Свет наверху.
Андрей тоже посмотрел вверх.
— А здесь отражается.
Савватий хмыкнул.
— Иди службу отражай, пока игумен не спросил, почему у него один инок снегу молится.
Он пошёл дальше, покачивая головой. Андрей улыбнулся и поспешил следом, но уже у самых дверей храма ещё раз обернулся. Солнце показалось над стеной — совсем немного, тонкой золотой полоской, — и снег сразу изменился. Там, где мгновение назад лежала холодная голубая тень, появилась тёплая искра.
Ему иногда казалось, что весь мир существует именно для таких превращений.
После службы братия шла в трапезную почти молча. Столы были длинные, потемневшие от времени. В мисках дымилась простая каша; хлеб резали толстыми ломтями, потому что зимой он быстро черствел. За чтением жития слышались только осторожный стук деревянных ложек и редкий кашель. Андрей ел быстро. Ему хотелось в мастерскую. Он ловил себя на том, что смотрит, как серый утренний свет ложится на лица сидящих напротив: у стариков западает под скулы, у молодых держится на лбу, на носу, на верхней губе. Даже здесь, где никто не думал о живописи, свет продолжал учить.
После трапезы он почти сразу пошёл в иконописную палату.
Так называли небольшое помещение возле одной из хозяйственных построек, хотя палатой оно было разве что по монастырским меркам. Два маленьких окна, низкий потолок, широкая печь. Возле стен стояли доски — некоторые ещё новые, пахнувшие липой, другие уже проклеенные и покрытые левкасом. На полках теснились горшочки, чашки, каменные плиты для растирания пигментов, связки кистей. Здесь пахло деревом, яичным желтком, сухими травами, чесноком, которым иногда протирали поверхность, мелом и клеем. И ещё чем-то, что Андрей не умел назвать, но всегда узнавал, едва переступив порог: запахом работы.
Савватий уже был там. Он сидел у стола и растирал киноварь. Каменный курант двигался по плите медленно, с негромким шорохом. Красный порошок сначала лежал россыпью, потом собирался в густую массу. Старец время от времени добавлял воду и снова принимался растирать.
— Опоздал, — сказал он, не поднимая головы.
— После службы заходил к отцу Никону. Просил помочь перенести книги.
— Книги сами ходить не умеют?
— Не умеют.
— То-то и беда. Люди тоже не всегда умеют, а их никто не переносит.
В другом углу молодой послушник Фома засмеялся. Савватий сразу обернулся.
— А ты чего зубы показываешь? У тебя архангел третий день без руки стоит.
Фома мгновенно уткнулся в доску.
— Я закончу сегодня.
— Вчера говорил то же.
— Сегодня точно закончу.
— Когда человек говорит «точно», чаще всего это значит, что сам не уверен.
Савватий снова занялся киноварью.
Андрей снял верхнюю одежду, сел возле окна и придвинул к себе небольшую доску. На ней был начат лик святого. Работа предназначалась не для большого храма: небольшую икону заказал состоятельный московский человек, имя которого Андрей не запомнил. Савватий позволил ему написать часть одежды и фон, а накануне неожиданно доверил начать лик.
Андрей долго смотрел на доску. Тёмный санкирь уже высох. Из этой темноты постепенно должно было появиться лицо. Он взял тонкую, почти невесомую кисть, размешал охру и провёл первую линию. Потом вторую. Работал медленно: лоб, нос, скула, подбородок. Он знал порядок, знал, куда должно лечь первое высветление и куда второе, как провести линию возле глаза и как положить движки на лоб.
Но сегодня ему мешало окно. Вернее, человек за окном.
На дворе брат Пахомий рубил дрова. Обычная работа, которую Андрей видел сотни раз. Пахомий поднимал топор, коротко задерживал его над головой и опускал. Полено раскалывалось. Он ставил следующее. Но свет падал на него сбоку. Одна половина лица была освещена, другая оставалась в тени. И каждый раз, когда Пахомий наклонялся, лицо менялось.
Андрей отложил кисть. Посмотрел. Пахомий выпрямился, провёл рукавом по лбу. На щеке появилась тень — совсем небольшая, но из-за неё щека сразу стала круглой, живой. Андрей перевёл взгляд на икону, потом опять на Пахомия. Что-то не давало ему покоя.
Он снова взял кисть. Добавил в охру немного светлого. Очень немного. Провёл по скуле. Остановился. Посмотрел. Ещё. Кисть едва коснулась доски.
Савватий поднял голову. Он ничего не сказал. Андрей этого не заметил.
Теперь существовал только лик. Если здесь сделать чуть светлее, а здесь, возле носа, оставить темнее, лицо словно начинало выходить из плоскости — не резко, почти незаметно. Андрей наклонился ближе. Глаз можно было углубить. Совсем немного. Так, как у человека.
Он приготовил более тёмную смесь.
— Андрей.
Кисть остановилась.
— Что?
— Отойди.
— Куда?
— От доски. На два шага.
Он послушался. Савватий тоже встал, подошёл и долго смотрел на икону. Фома перестал работать и незаметно повернул голову.
Савватий посмотрел на него.
— Архангел.
Фома поспешно отвернулся.
Старец снова приблизился к доске.
— Что ты делаешь?
— Пишу.
— Это я вижу. Почему здесь темнее?
Он указал ногтем возле глаза.
Андрей немного помедлил.
— Потому что глаз глубже.
— Чего?
— Глаз. Он не лежит на поверхности. Здесь кость, здесь впадина. Поэтому свет…
Савватий медленно выпрямился.
— Я знаю, где у человека глаз.
В голосе не было раздражения. Это было хуже. Старец говорил совершенно спокойно.
— Тогда почему мы не показываем этого?
В палате стало тихо. Даже Фома теперь не шевелился.
Савватий взял доску обеими руками и поставил ближе к окну. Свет лёг на лик. Некоторое время старец смотрел молча, потом спросил:
— Красиво?
Андрей не ожидал вопроса.
— Не знаю.
— Знаешь.
Он снова посмотрел. Да. Красиво. Лицо уже начинало жить. Едва заметно, но Андрей видел.
— Красиво, — сказал он.
Савватий кивнул.
— Вот потому и опасно.
Андрей нахмурился.
— Красота опасна?
— Иногда. Особенно для того, кто её создаёт.
Он поставил доску обратно, вернулся за стол, но киноварь больше не растирал. Сложил руки перед собой и некоторое время смотрел на красную краску.
— Был у меня когда-то учитель. Старый. Злой, как февральский волк. Если линию поведёшь не туда — молчал. Если краску испортишь — тоже молчал. А если кто-нибудь скажет, что хорошо написал, мог неделю с человеком не разговаривать.
Фома опять осторожно повернулся. Савватий сделал вид, что не заметил.
— Я думал тогда: глупый старик. Чего сердиться, если ученик сделал хорошо? Потом понял. Не хорошей работы он боялся. Радости нашей боялся.
Он поднял глаза на Андрея.
— Радоваться нельзя?
— Можно. Только надо знать, чему радуешься. Если радуешься тому, что образ получился, — одно. Если тому, что это ты его написал, — другое.
Андрей снова сел.
— Но разве мастер не должен стараться писать лучше?
— Должен.
— Тогда где остановиться?
Савватий посмотрел на него внимательнее. Этот вопрос, кажется, заинтересовал его больше остальных.
— Вот когда узнаешь, станешь мастером.
— А ты знаешь?
Старец неожиданно усмехнулся.
— Нет.
Фома не удержался и тихо фыркнул. На этот раз Савватий даже не сделал ему замечания.
— Никто не знает, Андрей. Потому и работаем всю жизнь. Только запомни одно. Икона — не окно, через которое ты подглядываешь за миром.
Андрей посмотрел на настоящее окно. Пахомий всё ещё рубил дрова.
— А что?
— Дверь.
— Куда?
Савватий пожал плечами.
— Если бы я знал, давно бросил бы кисти и только молился.
Он снова придвинул к себе киноварь. Разговор, по-видимому, закончился.
Но Андрей не брался за кисть.
— Отец Савватий.
— Что ещё?
— Если дверь написана плохо, её ведь никто не откроет.
Старец замер. Курант лежал у него в руке. Фома теперь смотрел уже открыто. Савватий медленно повернулся к Андрею. На лице его не было ни гнева, ни улыбки — только усталость.
— Вот за такие вопросы, Андрей, тебе когда-нибудь будет очень трудно.
— Почему?
— Потому что ты спрашиваешь не тогда, когда не знаешь ответа. Ты спрашиваешь, когда ответ тебе уже не нравится.
После обеда Андрей пошёл за водой. Снег начал таять. С крыш капало. На дорожках появилась грязь, а возле колодца снег был истоптан множеством ног и стал почти серым.
Он опустил ведро. Верёвка заскрипела. Снизу послышался плеск. Андрей медленно вытянул воду и поставил ведро на край. На поверхности дрожало отражение неба.
Он наклонился. В воде появилось его лицо — тёмное, искажённое. Ветер прошёл по поверхности, и лицо исчезло. Андрей дождался, пока вода успокоится. Лицо вернулось. Он коснулся воды пальцем. Круги разошлись от руки, разбили отражение на части.
Почему человек узнаёт себя даже в воде? Не потому ведь, что вода повторяет каждую черту. Она ничего не повторяет точно. И всё-таки он знал: это я.
Мысль показалась странной.
Он поднял ведро и пошёл к трапезной. Возле ворот стояли путники: старик, женщина и мальчик лет десяти. Одежда мокрая, сапоги в грязи. Мужчина разговаривал с привратником, женщина держала ребёнка за плечо. Андрей прошёл мимо, потом остановился.
Мальчик смотрел на него. Худое лицо, очень светлые глаза, на правой щеке — грязная полоса. Но Андрей опять заметил не это. Свет. Солнце вышло из-за облака всего на мгновение, и лицо мальчика словно разделилось надвое. Один глаз оказался в тени, второй блеснул. Точно так же, как утром у Пахомия.
Мальчик отвёл взгляд.
Андрей пошёл дальше. Позади раздался голос женщины:
— Сынок, потерпи. Сейчас пустят.
Через несколько шагов Андрей опять остановился.
«Потерпи».
Самое обычное слово. На Руси его говорили часто. Терпели холод, неурожай, княжеские усобицы, татарскую дань, пожары, болезни, смерть детей, долгие зимы и короткое лето. Терпели то, что нельзя было изменить, и то, что менять боялись. Иногда Андрею казалось, что вся земля держится на этом слове.
Потерпи.
Он оглянулся. Ворота открылись. Женщина перекрестилась. Мальчик вошёл первым.
Вечером Андрей снова вернулся в мастерскую. Никого уже не было. Только печь ещё хранила тепло. На столе стояла его доска.
Он зажёг лучину. Потом ещё одну. Свет был плохой для работы — неровный, красноватый. От каждого движения по стенам бежали тени. Андрей не собирался писать. Он только хотел посмотреть.
Сел. Поставил икону перед собой. Лик едва проступал из темноты. При дневном свете Андрей видел то, что сделал, иначе. Сейчас же лицо казалось почти плоским.
Он приблизил лучину. Появилась тень возле носа. Отодвинул — исчезла. Снова приблизил — опять появилась. Андрей медленно провёл ладонью перед огнём. Лик изменился.
Свет двигался — и вместе с ним менялось лицо.
Но святой не должен меняться.
Эта мысль пришла неожиданно. Андрей опустил руку.
Человеческое лицо менялось каждое мгновение: от света, от страха, от радости, от возраста, от болезни, от любви, от ненависти. Сегодня человек молод, завтра стар. Сегодня улыбается, завтра лежит в земле.
А образ? Он должен быть другим. Не таким, каким человек бывает сейчас. Таким, каким он остаётся.
Андрей вдруг понял, что именно пытался сказать Савватий. И всё же что-то внутри сопротивлялось.
Если Господь создал человеческое лицо объёмным — почему художник должен делать его плоским?
Он испугался собственной мысли. Быстро перекрестился. Посидел. Потом тихо сказал:
— Прости.
Сам не зная, кому: Богу, святому на доске, Савватию или самому себе.
Он поднялся, собираясь уйти. У двери остановился. Обернулся. Из темноты на него смотрел незаконченный лик.
Андрей подошёл обратно. Очень долго стоял. Потом взял кисть. Смешал краску. Коснулся доски один раз — едва заметно. Сделал переход возле скулы мягче. Отступил. Теперь лицо стало чуть полнее. Почти невозможно было понять почему.
Никто, возможно, и не заметил бы. Но Андрей видел.
Он смотрел несколько мгновений, потом вдруг быстро провёл пальцем по свежей краске и стёр написанное. Остался грязный след. Андрей вытер его влажной тканью. Снова посмотрел. Лицо вернулось к прежнему виду.
Так было правильно.
Наверное.
Он погасил одну лучину. Комната стала темнее. Потом вторую. И прежде чем закрыть дверь, ещё раз посмотрел туда, где на столе оставалась икона. В темноте уже ничего нельзя было различить: ни света, ни тени, ни лица. Только маленькое окно напротив отражало слабое зимнее небо.
Андрей вышел наружу. Снег снова начинался. Крупные хлопья медленно падали между монастырскими постройками. Один лёг ему на рукав, другой — на ладонь. Андрей поднял голову. Над монастырём небо было тёмным, но за облаками светила луна, и потому сами облака казались изнутри чуть светлее.
Свет был там, где его нельзя было видеть.
Но Андрей знал, что он есть.
Он стоял долго, пока с колокольни не ударили к вечернему правилу. Тогда очнулся, перекрестился и пошёл через двор.
Он ещё не знал ни Феофана Грека, ни великих московских храмов, ни владимирских стен, на которых когда-нибудь под его рукой возникнут лица Страшного суда. Не знал, сколько увидит человеческой жестокости, сколько раз спросит себя, имеет ли смысл писать свет там, где люди так упорно выбирают тьму. Не знал и того, что однажды перед ним окажется большая липовая доска и на ней будут стол, чаша, дом, дерево, гора и три ангела.
Но в тот первый снежный вечер всё это уже было где-то впереди — как луна за облаками: невидимое и всё-таки существующее.
ГЛАВА ВТОРАЯ
МОСКВА
Москва встретила их грязью.
Снег, ещё несколько дней назад лежавший на полях ровным белым полотном, здесь был истоптан копытами, санными полозьями и человеческими ногами. У городских ворот он превратился в тяжёлую серую кашу, в которой застревали сапоги. Телеги медленно ползли одна за другой, возчики кричали на лошадей, извозчики ругались, кто-то тащил связку хвороста, кто-то — мешок муки, а совсем рядом двое мальчишек делили найденный кусок замёрзшей репы и никак не могли решить, кому достанется большая половина.
Андрей остановился прежде, чем войти в ворота.
Перед ним была не та Москва, которую можно увидеть издали: не линия стен, не купола над дымом, не княжеский город из рассказов. Вблизи она была тесной, шумной, мокрой. Деревянные дома стояли близко друг к другу, над дворами тянулись жерди с сушившейся одеждой, у ворот валялась солома, возле лавок темнели лужи. Из труб и отверстий под крышами шёл дым. Он не поднимался прямо, а стелился между домами, смешиваясь с запахами дёгтя, рыбы, навоза, горячего хлеба и человеческого жилья.
— Ты чего? — спросил Савватий.
Старец шёл рядом, согнувшись под небольшой котомкой. В Москву их отправили по монастырским делам: нужно было привезти несколько досок, получить заказанные пигменты и передать письмо одному из духовных лиц.
Андрей смотрел на город.
Он бывал здесь прежде, но всякий раз Москва казалась ему другой. Город рос не вверх, а во все стороны, словно живое существо, которому становилось тесно в собственной коже. За деревянными стенами теснились дворы, церкви, амбары, кузницы, лавки. Над крышами поднимался дым. Иногда между постройками неожиданно появлялась колокольня, и тогда казалось, будто город, весь составленный из дерева, грязи, дыма и человеческого шума, вдруг вспоминает о небе.
— Ничего, — ответил Андрей.
— Тогда идём.
Савватий сделал несколько шагов, но, не услышав за собой ног, обернулся.
— Опять свет?
Андрей улыбнулся.
— Нет.
— Уже хорошо.
— Люди.
— Это хуже.
Савватий сказал так серьёзно, что Андрей не сразу понял, шутит ли тот.
Они вошли в город.
Москва шумела. В монастыре шум тоже был: колокол, топор, разговоры братии, собачий лай, скрип колодезного ворота. Но всё это существовало отдельно и никогда не сливалось в одно. Здесь звуки сталкивались. Кузнец бил молотом. Женщина торговалась из-за рыбы. Где-то плакал ребёнок. Из лавки доносился смех. По улице ехал всадник, и люди поспешно отходили к стенам домов.
Навстречу брела старуха с вязанкой дров, почти скрывавшей её целиком. Рядом семенил мальчик и придерживал рукой один конец верёвки, хотя было видно, что никакой помощи от него нет. У ворот пекарни мужчина выносил на доске круглые хлебы, и пар от них на миг смешивался с морозным воздухом. На перекрёстке стоял человек с клеткой, в которой метались куры. Чуть дальше сапожник, не прекращая работы, ругался с заказчиком из-за цены.
Андрей невольно замедлял шаг. Ему хотелось рассматривать лица.
Вот мясник — красный от холода, широколицый, с короткой бородой. Вот молодая женщина с длинным носом и усталым взглядом, несущая корзину яиц. Вот человек в дорогой шубе, который смотрит на всех так, будто улица принадлежит ему. Вот нищий, сидящий возле церковной стены. Андрей поймал себя на том, что мысленно раскладывает лица на свет и тень. У мясника широкие скулы — свет задерживается на них. У женщины глаза глубоко посажены — почти всё верхнее веко в тени. У богатого человека тяжёлые мешки под глазами. У нищего лицо настолько худое, что кожа будто натянута на кости.
Он вспомнил незаконченный лик в монастырской мастерской. И опять появилось неприятное ощущение: будто он знает нечто, чего знать не должен.
— Не пялься, — сказал Савватий.
— Я не пялюсь.
— Тогда чего головой вертишь?
— Смотрю.
— Это и называется пялиться, только по-монашески.
Они свернули на более узкую улицу. Здесь пахло дегтем, навозом и дымом. У одного дома стоял гончар. На земле перед ним были расставлены миски, крынки, небольшие кувшины. Некоторые совсем простые, другие покрыты несложным узором.
Андрей остановился возле одного сосуда.
Савватий вздохнул.
— Теперь что?
— Посмотри.
— На горшок?
— На свет.
— Андрей…
— Нет, правда.
Он взял небольшой кувшин и повернул его. С одной стороны глина была почти белой, с другой уходила в тёмно-серое.
— Видишь?
Савватий посмотрел.
— Вижу горшок.
— Он круглый потому, что здесь светлее, а здесь темнее.
— Он круглый потому, что гончар его круглым сделал.
Гончар, слышавший разговор, засмеялся.
— Правильно говорит, отец.
Андрей поставил кувшин обратно.
— А если написать его на доске?
— Зачем? — спросил Савватий.
— Просто.
— Ничего не бывает просто.
Старец взял Андрея за рукав и потянул дальше.
— Пошли. Мы за красками пришли, а не за богословием горшков.
Гончар всё ещё смеялся им вслед.
На торговой площади было теснее. Здесь продавали всё: рыбу, мёд, полотно, железо, воск, кожи, лук, сушёные грибы, иконы. Андрей заметил их сразу.
Под навесом стоял стол, а на нём были прислонены к стене небольшие образа. Работа была разная. Некоторые написаны уверенной рукой. Другие — поспешно. На одном святой имел странно длинную шею. На другом глаза были поставлены так близко, что лицо казалось детским.
Андрей остановился.
Продавец, пожилой мужчина в меховой шапке, сразу оживился.
— Посмотри, отец. Хорошая работа. Недорого.
Савватий приблизился.
— Чья?
— Мастера хорошие.
— Имя.
Торговец развёл руками.
— Зачем имя? Образ хороший.
— Вот я и спрашиваю, чей.
— Московских мастеров.
Савватий взял одну икону, посмотрел, вернул. Потом другую.
Андрей наблюдал за ним.
— Что? — спросил торговец.
— Ничего.
— Значит, хорошие?
— Значит, ничего.
Продавец обиделся.
— Ты сам-то пишешь?
— Писал.
— Тогда знаешь, сколько труда.
— Потому и говорю.
Савватий повернулся к Андрею.
— Идём.
Но Андрей продолжал смотреть на одну из икон. Там был написан Спас. Лик получился грубым, почти неподвижным. Но глаза были странные. Художник, кем бы он ни был, сделал их чуть неравными. Один казался мягче, другой — строже. Из-за этого выражение менялось, если смотреть с разных сторон.
Андрей наклонился ближе.
— Эту кто писал?
Торговец пожал плечами.
— Не знаю.
— Откуда она?
— Принесли.
— Кто?
— Отец, покупаешь?
— Я спросил.
Торговец уже потерял интерес.
— Много кто приносит.
Андрей ещё немного постоял. Потом ушёл. Но глаза Спаса остались с ним.
До мастерской, куда они направлялись за пигментами, добрались ближе к полудню. Хозяин, Семён, был человеком маленьким, быстрым и очень разговорчивым. Он торговал красками, золотом, кистями и всем тем, что могло понадобиться иконописцу.
— Савватий! — воскликнул он, увидев старца. — Думал, помер ты.
— И я рад тебя видеть.
— Нет, правда думал.
— Спасибо.
Семён засмеялся.
— Садитесь. Сейчас покажу, что пришло.
Помещение было тёмное, но тёплое. По стенам стояли мешочки и коробки. В углу висели связки кистей. На столе лежало несколько пластин сусального золота, каждая тоньше сухого листа.
Семён начал выкладывать товар.
— Охра хорошая. Из-за реки привезли. Киноварь тоже есть. Дорогая, правда.
— У тебя всё дорогое, — сказал Савватий.
— Потому что хорошее.
— В прошлый раз говорил то же самое.
— И что?
— Киноварь почернела.



