Реставрация душ Агафья

- -
- 100%
- +

Дорогой мой читатель,
Прежде чем ты перевернешь эту страницу, я хочу сказать тебе главное: эта книга – живое доказательство того, что ни одна мечта не умирает просто так. Она может годами тлеть под грудой «надо», «должен» и «нельзя», но однажды прорвется на свет – тихо, но с невероятной силой.
Мой путь к этим страницам не был прямым и легким. Как и многим из нас, мне с детства твердили, что есть «правильный» путь, а всё остальное – блажь. Что нужно быть «реалистом», забыть о «глупостях» и заниматься чем-то серьезным. И я слушала. Я старалась. Я хоронила свою самую заветную мечту – писать – снова и снова, пока однажды не поняла, что живу чужой жизнью.
Наступил момент, когда тихий голос внутри, который я так усердно заглушала, стал настойчивым. Он шептал: «Попробуй. Хотя бы один раз. Только для себя». И я испугалась. Испугалась провала, осуждения, насмешек. Но еще сильнее я испугалась однажды оглянуться на свою жизнь и не найти в ней себя.
Я выросла, повзрослела и поняла одну простую вещь: самый главный человек, который должен поверить в твою мечту, – это ты сам. Неважно, что тебе говорили в школе или что диктуют условности. Твой внутренний огонёк единственный компас, которому стоит доверять.
Эта книга мой первый, самый робкий и самый смелый шаг навстречу себе настоящей. Она родилась не в юности, полной дерзких планов, а в зрелости, пришедшей с мудростью: лучше попробовать и жалеть о неудаче, чем жалеть всю жизнь о том, что так и не попробовал.
Я пишу это обращение не как автор к читателю, а как человек к человеку. Если в тебе тоже живет мечта, которая кажется слишком хрупкой или несбыточной лелей ее. Не позволяй никому и в первую очередь себе говорить тебе «ты не сможешь». Наши мечты – это не случайные фантазии. Это компас, ведущий нас к тому, кем мы должны стать.
Неважно, сколько тебе лет и что ты делал вчера. Важно, что ты решишь сделать завтра. Начни. Сделай тот самый первый, маленький шаг. Он важнее, чем кажется.
И если моя история, мое преодоление страха и сомнений хоть немного вдохновят тебя сделать свой шаг значит, я справилась с самым главным.
От всей души благодарю тебя за то, что ты даешь моей мечте шанс. Твоя поддержка любое твое слово, мысль или отзыв для меня сейчас бесценна.
Верь в свою мечту так же, как я, наконец, поверила в свою.
С бесконечной надеждой и верой в тебя,
Автор, который нашел в себе смелость.
Посвящается моему отцу
Я посвящаю её тебе, моему первому и самому главному Учителю, чьи мудрые руки направляли мою руку. Когда я только училась писать сочинения в школе ты учил меня видеть душу в каждом слове, слышать музыку в тишине между строк, чувствовать биение жизни в каждой истории.
Твои собственные рукописи, исписанные ровным почерком, все мое детство хранились в столе. В них была вся глубина твоего тонкого понимания человеческой души.
Мне так тебя не хватает, чтобы просто подойти и положить эту книгу в твои руки. Но я знаю, что ты видишь. И когда я перелистываю эти страницы, мне кажется, я чувствую твоё дыхание за спиной и твою ладонь на моей голове.
Эта книга – твоя, папа.
С вечной любовью и благодарностью.
Пролог
Декабрь 1905 года, Москва
Морозный воздух декабрьской Москвы был густым и колючим, словно стеклянная пыль, впивался в лёгкие, выжимая короткие, прерывистые глотки. С каждой струйкой пара он уносил крупицы тепла, жизни и надежды.
Город, обычно шумный и суетливый, замер в напряжённом оцепенении. Изредка его тишину разрывали отдалённые, приглушённые взрывы или треск винтовочных выстрелов. То там, то здесь на улицах вырастали баррикады – груды перевёрнутых телег, воротниковых досок и мебели, выброшенной из разгромленных магазинов. Горло щипало от горькой гари, печного дыма и странной, сладковатой примеси, которую Илларион никак не мог опознать и которая смутно тревожила его. Позже он понял, что это пахло горелым сахаром видимо где-то горел склад.
Он шёл по Остоженке, закутавшись в поношенный, но ещё добротный армейский полушубок, подарок покойного тестя. Под мышкой он нёс свёрток, от которого веяло холодом далёких гор. Внутри лежали не только бумаги для Верховного Хранителя о новой партии пигментов с Урала, но и нечто, куда более ценное. Образцы камня тяжёлые, молочно-переливчатые срезы. Краски на вес золота и горные артефакты, было слитком огромной важности, и доверять их доставку кому-то другому «Стражи» не могли. Да и он бы не согласился.
Штаб-квартира «Стражей» располагалась в неприметном трёхэтажном особняке кремового цвета, с высокими окнами и скромной, но изящной лепниной. Посторонний никогда бы не догадался, что за этими стенами скрывается нечто большее, чем просто жилище богатого купца или отставного чиновника. Илларион, как обычно, обошёл здание и свернул в узкий переулок, ведущий к чёрному ходу. Дверь открыл немой дворник Григорий, молча кивнувший ему. Его глаза, глубоко посаженные в морщинистом лице, всегда смотрели куда-то сквозь людей, словно он видел не их, а тени, которые они отбрасывали.
Внутри пахло по-другому – не городской гарью, а старой пылью, воском и чем-то неуловимо сладким, возможно, ладаном или высушенными травами. Воздух был тёплым и неподвижным, словно законсервированным. Свет газовых рожков, затянутых матовыми абажурами, отбрасывал на стены длинные, дрожащие тени, в которых мерещились очертания забытых символов и знаков.
Илларион привычно сбросил полушубок на дубовую вешалку и направился по коридору, выложенному тёмным деревом, к кабинету Верховного Хранителя. Его собственные сапоги, грубые и прочные, глухо стучали по полированному паркету, нарушая торжественную тишину. Он чувствовал себя здесь немного чужим, простым воином, а не учёным или аристократом. Его мир был миром ясных линий, физической силы и простых истин. Этот же мир, мир «Стражей», был соткан из намёков, тайных знаний и сложных ритуалов, которые он уважал, но до конца не понимал.
Подойдя к тяжёлой дубовой двери с матовой стеклянной вставкой, он замер. Из-за двери доносились приглушённые голоса. Сергей Александрович Волынский, Верховный Хранитель, был не один. Илларион уже собрался было отойти и подождать, но его внимание привлекли резкие, отрывистые интонации. Он узнал голос Николая Владимировича Ростовского этого молодого, но невероятно амбициозного члена совета, чьи идеи о «новом порядке» и «силе, которая должна служить избранным» всегда вызывали у Иллариона смутную тревогу.
«…дар её выходит из повиновения, Сергей Александрович!» – голос Ростовского звучал сдавленно, но в нём чувствовалась стальная напряжённость. – «Она видит не только то, о чём мы вопрошаем. В последних её откровениях сквозят странные, смутные намёки… Говорит о «неведомом, что исходит из самой толщи мироздания». И отчётности должной – нет! Отделывается общими словами, дескать, сие «не для слуха человеческого». Но я уверен она что-то провидит. Или, что опаснее, нечто провидит через неё. Сила столь значительная не может бродить без присмотра и руководства, Сергей Александрович! Особливо, когда она сама ведёт её, словно указующий перст, куда-то вовне, за пределы нашего разумения. Сие уже не просто своеволие сие есть угроза. Мы не можем более пребывать в неведении, какие ещё… силы… откликаются на её зов».
Илларион почувствовал, как у него похолодели руки. Они говорили об Агафье. О его жене. Послышался тихий, старческий голос, полный не силы, но невероятной, безжалостной власти. Голос Волынского: «Твоя обязанность, Николай, убедить её. Объяснить, что её дар – это не личная собственность, а инструмент общества. Инструмент, который может обеспечить стабильность и предвидение в эти смутные времена. «Стражи» должны знать всё, что она видит. Всё».
«Я пытался, Ваше Превосходительство!» – в голосе Ростовского прозвучала почти неуловимая дрожь нетерпения. – «Она упряма, как мул. Твердит, будто сила сия дарована ей для молитв да вспомоществования страждущим, а не для наших резонов и умножения власти. Именует сие… кощунством и попранием воли Божией».
Наступила короткая пауза, и Иллариону показалось, что он слышит, как тикают карманные часы Волынского где-то в глубине комнаты.
«Упрямство – это недостаток, который можно исправить, – наконец произнёс старик, и его слова повисли в воздухе, холодные и острые, как лезвие бритвы. – Страх… или необходимость. Если она не понимает языка разума, её нужно привести к покорности иными методами. Ради высшей цели общества. Если же она окажется несговорчивой… – он сделал едва заметную паузу, – …то её дар представляет собой угрозу. Неконтролируемый инструмент опасен…
Слово «опасен» прозвучало так же буднично, как если бы он говорил о замене перегоревшей лампы. Иллариону показалось, что пол ушёл у него из-под ног. Кровь отхлынула от лица, ударив в виски оглушительной волной. Он машинально отшатнулся от двери, и его плечо с глухим стуком задело стоявшую на резной консоли старинную китайскую вазу из молочно-белого фарфора.
Время замедлилось. Ваза, покачнувшись, полетела на пол и разбилась с оглушительным, хрустальным звоном, который в гробовой тишине коридора прозвучал как пушечный выстрел.
В кабинете мгновенно воцарилась мёртвая тишина. Затем послышались резкие, быстрые шаги.
Инстинкт, отточенный годами службы, взял верх над оцепенением. Илларион рванулся прочь от двери, сердце колотилось где-то в горле, сжимая дыхание. Он не думал, он бежал. По тёмным, запутанным коридорам, мимо портретов давно умерших Хранителей, чьи глаза, казалось, следили за ним с молчаливым укором.
«Опасен». Это слово жгло ему мозг, парализуя всё, кроме животного страха за неё, за свою Агафью, за ту тихую, хрупкую женщину с твёрдым, как булат, характером, которая сейчас сидела в своей мастерской и ничего не подозревала.
– Илларион! Сюда! Быстро!
Чья-то сильная рука рванула его в боковую арку, скрытую тяжёлым портьерой. Он едва не рухнул на бочку с солёными огурцами в тесной, тёмной кладовой. В свете одинокой газовой лампы, вкрученной в стену, он увидел бледное, испуганное лицо молодого человека в очках и медицинском сюртуке. Это был его друг Матвей Белов.
– Ты всё слышал? – выдохнул Илларион, опираясь о холодную стену. Его руки дрожали.
Матвей махнул рукой, отмахиваясь от деталей. – Да, я всё слышал. Они еще ранним утром отдали приказ охране. Тебя не выпустят живым из здания.
Матвей судорожно огляделся и сдернул с крючка чей-то потрёпанный офицерский плащ и поношенную фуражку.
– Надень. Чёрный ход через винный погреб в конце коридора. За дровяным складом. Беги. Предупреди её. Спрячьте свою семью. – Глаза друга были полны искреннего ужаса и решимости. Он, как и Илларион, был одним из немногих, кто видел в «Стражах» не машину власти, а братство защиты.
Илларион молча кивнул, натягивая плащ. Благодарность была лишней и неуместной сейчас. Он бросился вперёд, вглубь лабиринта служебных помещений, на ощупь находя знакомую дверь. Сзади уже слышались крики и тяжёлый, размеренный топот сапог охраны.
Винный погреб встретил его запахом влажного камня, дубовых бочек и кисловатого брожения. Он, не раздумывая, рванул тяжёлый засов на задней двери и выскочил в узкий, заснеженный переулок.
Улицы Москвы встретили его хаосом. Холод ударил в лицо, но он его почти не чувствовал. Вместо привычного гула города – грохот, выстрелы, отдалённые крики. Где-то в районе Пресни полыхали пожары, окрашивая низкое свинцовое небо в зловещие багровые тона. Воздух горько пах гарью, порохом и той самой сладковатой примесью горелого сахара.
Он пригнулся и побежал, не по главным улицам, а по дворам и переулкам, его вел инстинкт выживания. Его грубые сапоги вязли в рыхлом, подтаявшем снегу, но он почти не чувствовал усталости. Перед глазами стояло одно лица Агафьи и детей. Спокойные и мудрые глаза жены, её руки, её тихий голос, читающий молитвы…

Глава 1: Начало
Осень стоит тревожная, словно вся земля русская затаила дыхание в ожидании беды. Она пришла не с внезапными заморозками, а подкралась в обличье неестественного, затяжного тепла. Сентябрь стоял душный, медовый, пропитанный густым запахом перепревающей листвы, дымом от палов и далекой, невидимой грозы, что вечно копилась на горизонте. Леса вокруг деревни, обычно уже одетые в багрец и золото, стояли чахлые, будто уставшие от долгого лета. Листья на березах жухли, не успев пожелтеть, и опадали тихо, безрадостно, словно перья с больной птицы.
В народе шептались. Старики, сидя на завалинке у часовенки Николая Угодника, качали головами, посматривая на белесое, выцветшее небо.
«Не к добру это тепло, ворчал дед Архип, бывший пасечник, вытирая сухими, как веточки, пальцами набрякшие веки. Земля спать хочет, а ее не пущают. Озябнет она, зиму проспит злую, да весной и не проснется».
– Ты бы, Архип, помолчал, огрызалась на него Арина, солдатка, растившая одна троих внуков. И без твоих страхов тошно. Цены на хлеб опять поднялись, соль золотая. Слышала, в губернии опять бунт был? Мужики волю свою требовать вздумали, да казаков на них напустили…
– Воля… фыркал третий собеседник, дьячок местной церквушки, человек нестарый, но уже обрюзгший от безделья и плохого брага. Царь-батюшка манифест подписал, а они, неблагодарные, еще и недовольны. Умрут все, как мухи, без барина. Порядка не знают.
Эти разговоры долетали и до избы иконописца Семёна, что стояла на отшибе, у самого леса. Изба была крепкая, пятистенок, с резными наличниками, что сам хозяин вырезал в долгие зимние вечера. И хоть жили небогато, но жили своим трудом, с достоинством. От этого достоинства, от чистоты выскобленного до белизны пола, от запаха древесной смолы, льняного масла и сушеного чабреца в сенях от всего этого веяло таким покоем и миром, что тревожные сплетни будто разбивались о его стены, не в силах просочиться внутрь.
Но тревога была повсюду. Она витала в воздухе, густом и сладковатом, как перебродивший мед. Она читалась в глазах мужиков, возвращавшихся с барщины у нового помещика немца, человека жестокого и скупого. Она слышалась в надрывном звоне колокола, что звал к обедне, звоне слишком частом и тревожном для размеренной деревенской жизни.
В этой избушке, в низкой, приземистой горнице, за большой печью, устроилась своя вселенная. Здесь пахло иначе. Здесь воздух был густым, почти осязаемым, съедобным. Здесь пахло святостью и трудом. Пахло яичной темперой.
Семён, мужчина около пятидесяти с бородой и спокойными, мудрыми глазами, склонился над дубовой доской, загрунтованной левкасом. В его больших, мозолистых руках, казалось, не предназначенных для тонкой работы, курант гладкий речной камень двигался плавно, почти нежно, растирая на стеклянной плите кусочек лазурита в драгоценную, небесно-синюю пыль. Звук был мягкий, шелестящий словно песочек пересыпался. Это был звук терпения. Звук молитвы.
А у окна, на низкой дубовой скамье, сидела его дочь. Агафья.
Она была уже не девочкой, но еще и не вполне женщиной. В ее облике странно сочетались хрупкость и невероятная внутренняя сила. Невысокая, тонкокостная, она казалась хрупкой, как зимний узор на стекле. Густые волосы цвета воронова крыла были заплетены в одну тугую косу, лежавшую на плече. Лицо с мягкими, но четкими чертами, с высокими скулами и упрямым, маленьким подбородком. Кожа поразительной белизны, матовая, словно фарфоровая, на которой малейшее волнение проступало нежным румянцем с родинкой на щеке. Но главное были глаза. Глаза цвета василькового поля в самый ясный полдень. Глубокие, огромные, с длинными темными ресницами. В них светился то тихий, сосредоточенный свет, то вспыхивала упрямая искорка. Взгляд у нее был прямой, открытый, но в его глубине таилась какая-то древняя, недетская печаль.
На ней было простое домотканое платье серого цвета, поверх темный передник. На ногах грубые, но аккуратно сшитые башмаки. Никаких украшений. Лишь на безымянном пальце правой руки простое серебряное кольцо. Неброское, но удивительной работы. Васильки, выкованные из серебра, были переплетены стеблями. Оно казалось древним, будто вобрало в себя холод лунного света и тепло бесчисленных прикосновений.
Ей подарила его мать, которая в свою очередь, получила от игуменьи обители. Будучи беременной Агафьей, Мария тяжело заболела лекари разводили руками. В отчаянии она совершила паломничество к святому источнику. Исцелилась. Игуменья вручила ей тогда это кольцо: «Носи во здравие. Родится дитя передай». Агафья часто ловила себя на том, что в минуты задумчивости или волнения ее пальцы сами находят холодный металл, перебирают знакомые выпуклости цветков. Оно успокаивало.
Но сейчас ее руки были заняты другим. Она пряла. Прялка старинная, липовая, темная от времени, гудела под ее ладонью мерную, убаюкивающую песню. Пальцы Агафьи, ловкие и быстрые от работы с кистями, так же умело обращались с куделей и веретеном. Серая, дымчатая шерсть мягко ложилась в ровную, прочную нить. Это было ее отдохновение. Строгий канон иконописи, точность линий, яркость пигментов все это оставалось там, за спиной, у стола отца. Здесь же был простой, ясный ритм. Рождение нити. Из хаоса волокон в порядок и прочность.
Она любит это занятие, в нем была какая-то правда тепла, уюта, простой житейской необходимости.
– Отец, лазурит-то нынче какой ядреный, нарушила она тишину. Голос у нее был невысокий, грудной, удивительно мягкий для ее внешней строгости.
Семён оторвался от своей работы, посмотрел на дочь теплым взглядом.
–Купец Федот Игнатьич привез. Дорого берет, ох, дорого… Видишь, какой чистый цвет? Словно кусочек неба в руки взял.
– И небо нынче не такое ясное, тихо заметила Агафья, глядя в окно на блеклую, выцветшую синеву.
– Точно, дочка. Точно, вздохнул Семён. Мир помутнел. Смутное время настало. Слышишь, о чем на улице говорят?
– Слышу, кивнула она, не прекращая движения рук. Про волю, про бунты… Боюсь, отец, эта воля кровью умоется. Мужик барина свергнуть хочет, а как сам хозяйствовать будет не знает. Голод и мор настанут.
– Умница ты у меня, с гордостью сказал Семён. Все видишь, все понимаешь. Не в барской усадьбе дело, не во власти. А тут, он ткнул себя пальцем в грудь. В сердце человеческом порядок наводить надо. А оно, сердечко-то, куда как сложнее и иной раз куда темнее.
Из-за занавески, отделяющей горницу от спального угла, появилась женщина. Мария, мать Агафьи. Невысокая, полная, с добрым, усталым лицом и небесно-голубыми глазами, только притушенными годами и болезнью. Она опиралась на палку, но в ее движениях была привычная хозяйская уверенность.
– Опять мир на брань да на распрю обсуждаете? голос у нее был тихий, хрипловатый, но в нем звучала незыблемая твердость. Лучше бы за стол собирались. Уха из щуки сегодня, Мирон с утра на реке постарался. И хлеб из печи скоро пора вынимать.
– Сейчас, матушка, улыбнулся Семён. Краску добью.
– Агаша, ты бы хоть передник сняла, обратилась Мария к дочери. Вся в шерсти. Красавица моя, а не прибирается.
Агафья улыбнулась, но не двигалась с места. Ритм прялки был для нее важнее.
– Ничего, мама. Доделаю моток.
Мария покачала головой, но с любовью посмотрела на дочь. Она была ее главной гордостью и тайной тревогой. Слишком уж особенной она росла. Слишком много видела и чувствовала.
Агафья задумалась, в её взгляде появилась отстранённость, ушел куда-то вглубь в себя. Она всегда чувствовала больше, чем другие. Не только настроения людей, но и какую-то смутную боль самой земли, тревогу, что витала в воздухе. Иногда к ней приходили соседки не за советом, а просто посидеть рядом, поплакать в подушку. И им после этого становилось легче. Они говорили: «Возле Агаши так спокойно на душе». Она и сама не понимала, почему так выходит.
Однажды, прибежала соседская девчонка, вся в слезах малыша своего, полугодовалого, укачать не может, кричит, заходится. Агафья взяла его на руки, прижала к плечу, где обычно лежала ее коса, и тихо, почти беззвучно начала напевать старинную колыбельную, что пела ей мать. Младенец затих, уткнулся носиком в ее шею, и через мгновение уснул. А Агафья в тот миг ясно, до боли, ощутила его дискомфорт мокрые пеленки, режущийся зуб, страх от громкого звука, что раздался на улице. Она интуитивно уняла эту боль, просто будучи рядом. Она сама тогда испугалась этой странной остроты чувств.
Их уединение нарушил скрип калитки. Во двор вошел старший брат Агафьи, Мирон. Парень лет двадцати пяти, широкий в плечах, с открытым, простодушным лицом, теперь помрачневшим от забот.
– Батя, кивнул он отцу, скидывая шапку. Агаша. Мам. Опять немец зверем кидался. Из-за копны сена чуть до драки не дошло. Говорит, плохо работаем. А сам на нас, как на скотов, смотрит.
– Успокойся, сынок, Семён отложил курант. Гнев плохой советчик. Садись, поешь чего-нибудь. Мать уху сварила.
– Не до еды, Мирон тяжело опустился на лавку. По деревне говорят, из Москвы гости какие-то приехали. Не купцы, не чиновники… К помещику в усадьбу прямиком направились. Видные такие, в дорогих кафтанах, а глаза… Холодные глаза. Словно не люди, а идолы каменные.
Агафья вздрогнула. Прялка замерла. По ее спине пробежал холодок, не связанный с погодой. Она невольно потеребила кольцо на пальце. Оно вдруг показалось ледяным.
– Кому мы нужны? пожала она плечами, стараясь казаться равнодушной.
– То-то и оно, что никому, хмуро ответил Мирон. Тем и страшно.
Прошло может быть полчаса. Тревожное ожидание повисло в воздухе избы. Даже Семён перестал растирать краски, прислушиваясь к звукам с улицы. Агафья пыталась снова взяться за прядение, но нить рвалась, пальцы не слушались. Мария нервно перебирала складки своего передника.
И тогда они услышали. Четкий, мерный стук копыт по высохшей грязи деревенской улицы. Не разухабистый, как у местных, а с казенной, неумолимой ритмичностью. Стук замер у их калитки.
Сердце Агафьи екнуло и замерло.
В дверь постучали. Не по-деревенски не ладонью, а словно металлом о дерево. Три четких, отрывистых удара. В них не было просьбы. Был приказ.
Мирон вскочил, интуитивно приняв оборонительную позу. Семён медленно поднялся, отряхнул руки о передник. Мария сделала шаг к дочери, заслоняя ее собой.
– Открой, сын.
Мирон отодвинул тяжелую дубовую задвижку. Дверь распахнулась.
На пороге стояли двое. И вся уютная, наполненная мягким светом и знакомыми запахами вселенная Агафьи вдруг съежилась, померкла, отступила перед ними.
Первый мужчина лет сорока пяти. Высокий, сухощавый, в отличном сюртуке темно-серого цвета, не по-деревенски скроенном. Лицо длинное, аристократическое, бледное, с тонкими, плотно сжатыми губами и высоким лбом. Но главное – глаза. Светло-серые, почти бесцветные, холодные и пронзительные, как январский лед. Они медленным, оценивающим взглядом окинули горницу, скользнули по иконам в красном углу, по инструментам Семёна, задержались на его лице и, наконец, упали на Агафью. Взгляд был тяжелым, давящим, словно физическая гиря. В нем не было ни любопытства, ни доброжелательности лишь холодный, отстраненный анализ.
Второй помоложе, лет тридцати. Тоже хорошо одетый, но с лицом заурядным, сливающимся с толпой. Его руки были спрятаны в карманах, а взгляд блуждал где-то по углам, словно отмечая все выходы, все особенности помещения.
Воздух в избе мгновенно заледенел. Даже Мирон, обычно такой решительный, сжался под этим ледяным взглядом.
– Семён Васильевич? —произнес старший. Голос у него был ровный, тихий, но с металлическим оттенком, который резал слух. Он не представился.
– Я, Семён сделал шаг вперед, пытаясь заслонить собой жену и дочь. Чем обязан?
– Мы от Общества истории и древностей российских, сказал незнакомец, и в его голосе прозвучала слабая, почти издевательская усмешка. Слышали о вашем мастерстве. И о… необычных талантах вашей дочери.
Агафья почувствовала, как кровь отливает от ее лица. Она инстинктивно прижала руки к груди. Они знают. Но как?
– Не понимаю, о чем вы, твердо сказал Семён, но суставы его пальцев, резко побелевшие от того, как он сжал кулаки, выдавали его с головой.
– Не скромничайте, холодно парировал незнакомец. Его спутник тем временем незаметно сделал шаг в сторону, блокируя выход. Мир жесток к таким, как она. Мы предлагаем защиту. Покровительство.
В его устах слово «покровительство» прозвучало как угроза.
– Мы ни в чьем покровительстве не нуждаемся, голос Семёна зазвенел. Живем своим трудом, Бога молим. Никому не мешаем.





