- -
- 100%
- +
— Даже если ты заберёшь. Даже если ты увезёшь. Даже если ты научишь её быть мужчиной. Она моя навсегда, — уже со слезами на глазах ответила мать, вот-вот готовая сорваться в истерику на крик.
Что было написано в моей крови задолго до моего рождения, я не могла изменить. Да и, честно, у меня даже не возникло мыслей по этому поводу. И это я осознала в тот час, когда собирала свои скромные вещи в небольшую дорожную сумку.
Уходя из родного дома, где я пережила много боли и страданий, я впервые почувствовала непреодолимую тоску расставания с матерью и то, как дорога мне эта женщина. Непроста говорят, что аргентинские дочери никогда не предают своих аргентинских матерей, даже ценой своей собственной жизни. Я обернулась на мать, стараясь не показывать своих слёз и боли. Мать стояла в проёме парадной двери, отвернув печальное лицо в сторону, так что за её ухом я вновь увидела ту самую ласточку, отчаянно трепыхавшуюся в тщетной попытке сорваться на волю все те годы, что я вижу и знаю её. Ласточка, с образом которой связана вся моя жизнь в этом доме. «Мама, ты прости меня», — сорвалось с моих губ, и я заплакала. Заплакала так, как весенний кордовский дождь, падающий тёплыми тяжёлыми каплями на молодую поросль нашего сада.
Мать повернула своё лицо ко мне, и в её складочках вокруг губ, немножко вытянутых в трубочку, как у девочки, обиженной на подружку, появилась едва заметная улыбка. Если бы я не знала свою мать, то навряд ли бы это заметила. И она в ответ мне ответила таким же тихим шёпотом:
— Доченька, прости меня за всё, что я тебе сделала плохого. Ты лучшая и лучшее, что было и есть навсегда в моей грешной жизни. Прости, что я не дала тебе счастья. И сейчас, в этот миг расставания, в эту минуту моего осознания всего, что было между нами, прошу тебя: не возвращайся больше никогда. Потому что твоё счастье — быть как можно дальше от меня, как можно дальше. И пусть наша любовь на расстоянии станет флагом твоего счастья, которого ты заслуживаешь.
Затем мать молча развернулась, не дав мне даже сказать слова в ответ. И так же безмолвно и тихо закрыла за собой входную дверь.
Эту дверь, закрытую с лязгнувшим изнутри ржавым засовом, я оставила в своём сердце навсегда.
С моим приездом в усадьбу Аренас отец ежедневно обучал меня стрельбе из пистолета: сначала по банкам, затем мы перешли на мишень. А затем отец достал из картонной коробки молодого белоснежного кролика и, дав его мне в руки, сказал: «Смотри, какого прекрасного друга я тебе привёз, чтобы ты не скучала!» И я с восторгом взяла на руки этого кролика. Он был таким прекрасным, его оранжево-красные глаза смотрели на меня глупым взглядом, и я, дав ему капустный лист, с умилением гладила его, восхищаясь его удивительной шерстью и длинными ушами, торчащими в разные стороны, на ощупь похожими на тёплые бархатные лоскутки одеяла, которыми я укрывала свою любимую куклу Марилу.
Спустя полчаса отец, прервав мою игру с ушастым, приказал мне принести этого кролика на лужайку, чтобы он мог поесть свежей травки. Я с радостью и готовностью побежала за ним и принесла трепыхающегося и немного сопротивляющегося кролика, посадив его тут же на садовую лужайку, покрытую сочной травой, которую он без промедления принялся поедать, смешно шевеля длинными ушами, с шумом поедая травинки. Из-под своего подола рубахи отец достал пистолет марки Ballester-Molina, уверенным жестом передёрнул затвор и, вручив мне этот тяжёлый кусок металла, ещё хранящий тепло его спины, спокойным голосом, полным равнодушия, спросил:
— Ты помнишь марку этого пистолета?
— Да, отец! — с улыбкой ответила я.
— Назови, — так же вторил мне отец.
— HAFDASA, Hispano Argentina Fábrica de Automotores Sociedad Anónima! — по-армейски чётко и громко ответила я.
— Молодец, дочка. А сколько в магазине патронов?
— Семь! — ответила я.
— Калибр?
— Сорок пять дюймов! А в миллиметрах — одиннадцать и сорок три! Длина двести шестнадцать, длина ствола сто двадцать семь!
— А вес в снаряжённом состоянии?
— Один килограмм ноль семьдесят пять грамм!
Отец довольным взглядом посмотрел внимательно мне в глаза, и я впервые почувствовала в них отцовское тепло. Но это было лишь мгновением. Мгновением, которое так же исчезло.
— Видишь этого кролика, Мими?
— Да, папа! Он прекрасен!
— Застрели его! Сейчас же!
— Папа, но это же кролик, он никому ничего плохого не сделал!
— Стреляй!
— Нет, отец!
— Тогда я дам тебе выбор!
— Папа, я не буду в него стрелять!
— Хорошо. Сейчас я тебе дам выбор. Ты вместо кролика выстрелишь или в свою ногу, или в меня. И это моё окончательное решение, — добавил отец. — Твоё право решить, кто тебе дорог. И ещё, вспомни, сколько мяса ты съела за все годы жизни. А смерть этого кролика ничего не изменит, но закалит тебя. Потому что ты моя кровь и тебе придётся решать те задачи, которые под силу только тебе. А ещё аргентинец без мяса, сама знаешь, жить не может. Потому что он хищник, а не жертва.
Кролик мирно продолжал щипать травку, забавно подбрасывая свои задние лапы при каждом небольшом подскоке по траве, взмахивая в такт своему телу пушистым хвостиком, таким же белоснежным, как он сам.
— Папа, помоги мне! — И я посмотрела на отца глазами, полными слёз, понимая, что этого требует сама жизнь, которая мне даёт уроки для чего-то, только ей известного.
Отец присел рядом со мной на своё колено, чуть правее за моей спиной, и, взяв мою руку, держащую пистолет, направил ствол в тело кролика. И затем шёпотом, едва слышно, произнёс:
— Медленно, очень медленно нажимай на курок. Смерть так же сладостна, как и жизнь. Забери её у того, кто встанет на твоём пути. Забери, не раздумывая, ради нашей семьи и себя. Ты Аренас. Ты единое целое с нами.
Я медленно, как в тумане, потянула указательным пальцем за курок, и раздался оглушительный выстрел. Не такой, как я стреляла по банкам или мишени. Это был звук оборванной жизни существа, убитого мной впервые в жизни.
Кролик был ранен и напуган. Из него брызгала кровь по траве, и я, шокированная этой картиной, стояла в ужасе, не понимая, что мне делать дальше! И снова в ухе раздался спокойный шёпот отца:
— Не мучай его, стреляй! Добей его сейчас же, — всё так же продолжая поддерживать мою руку с направленным в кролика дулом пистолета.
И я вдруг почувствовала странный вкус крови и власти, так что без промедления тут же нажала ещё и ещё, пока не раздался сухой, почти беззвучный щелчок спускового механизма, прекративший выстрелы.
Я училась убивать. Училась убивать спокойно, как это делал мой отец и все мужчины нашей семьи, если и когда это было нужно. После смерти, а точнее убийства кролика, спустя годы моего закаливания внутреннего стержня, последовали убийства уже настоящих людей. Преимущественно я убивала мужчин — тех, кто был юн, и тех, кто был более старшим, и даже преклонный возраст не вызывал во мне жалости. Ведь и они готовы были меня убить, как они это делали раньше с другими, такими же, как я.
Но я любила и продолжаю любить колибри, аргентинские лазурные рассветы и закаты над Сьеррас. Я люблю лежать в сочной траве, как это делают птицы, кошки, или просто, взобравшись на дерево, сидеть в окружении вечно смеющихся попугаев, уже привыкших ко мне и обнаглевших до такой степени, что могут бесцеремонно взобраться мне на голову, чтобы порыться в моих волосах, как в своём собственном гнезде. Как же удивителен мир природы! О, моя Аргентина! Моя Родина и моя душа, летающая с голубиными стаями над площадью Пласа Сан-Мартин, над головами старых женщин, продающих цветы у церквей и соборов, изливающих серебряный перелив колоколов. А этот божественный запах кофе, самого прекрасного в мире кофе в «Эль Хасмин», испитый мной под смех бегающей детворы и музыку! Музыку улицы, льющуюся из окон и ресторанов, и не важно, что это — задорная чакарера, чувственная самба или милонга с неповторимой аргентинской гитарой! Это моя жизнь и моя судьба.
Мне двадцать семь.
Я стою на балконе удалённого поместья Аренас в тех самых горах Сьеррас-де-Кордова. На рассвете горы имеют самые разные розовые и коралловые оттенки, меняющиеся с палитрой бирюзы и переходящие в оранжево-золотой перед самым восходом солнца. И встреча рассвета с чашкой горячего кофе в руках — это моя традиция с того дня, как отец привёз меня в этот дом. И я сделала себе в честь моего совершеннолетия надрез на своём запястье лезвием из бритвенного станка моего отца. Я сделала его в виде молнии. И так ровно, так искусно, что я даже любовалась этим шрамом. Странно, наверное. Но правда, мне нравится то, что не нравится большинству. Как, к примеру, убийство людей — теперь мне нравится тоже.
Я мечтала о любви. И дала себе слово: имя моего первого мужчины будет находиться в татуировке на моём лобке. Я останусь ему верной до конца своей жизни. Потому что я не хочу менять мужчин, как делала моя мать. Как делали все мои одноклассницы и соседки, когда их мужья уходили на работу. Я хочу с гордостью смотреть в своё отражение и знать, что я честна себе и честна перед тем, кто войдёт в меня первым, единственным, как буква в алфавите «А». Клянусь!
И это будет единственная татуировка на моём теле. А шрамы — а шрамы это летопись моего детства и юности, а теперь и совершеннолетия. И это моя тайна, о которой знаю лишь я, и только я.
Из глубины комнат, сквозь колышущиеся шторы раздался голос моего отца:
— Мими!
И, поставив чашку ещё с тёплым кофе на перила террасы, я направилась на зов отца.
— Иду! — крикнула я ему, спускаясь вниз по широкой каменной лестнице с мраморными ступенями, приятно холодящими ступни моих босых ног.
Отец, увидев меня босой и в длинном шёлковом халате, сидя в глубоком кресле у камина с газетой в руках, сказал:
— Сегодня ты отправишься в Кордову, в кафе «Эль Хасмин». Дальнейшие инструкции получишь позже, по ходу пьесы. Собирайся сейчас же, Джу, — добавил отец.
Он редко меня называл Джу. А если это происходило, то только тогда, когда он переживал за меня. А обычно — или Мими, или просто Ми.
Меня зовут Миа Джульетта Аренас. Дома меня звали Мими, а на войне меня будут звать Джуджу. А он — тот, кто позовёт меня Джули, шёпотом, таким, как меня ещё никто не звал и чего я никогда другому не позволю. Потому что это станет началом того, что я боялась, отвергала, но страстно желала, боясь в этом признаться себе, краснея от своей же безоружности перед своим желанием.
Я иду.
ГЛАВА 4. КАФЕ «ЭЛЬ ХАСМИН»
Отец никогда не повышал голос. В клане Аренас кричали только женщины. Моя мать кричала. И не вписалась.
Это не плохо и не хорошо. Это как есть. Но моя мать с её эксцентричным характером навряд ли долго прожила бы под одной крышей с Аренас. Здесь сильные говорили шёпотом. Иногда — просто взглядом. И этого было достаточно. Их слушали всегда.
Я сидела напротив отца в его кабинете на втором этаже поместья. Окно было открыто. Ветер с Сьеррас приносил запах жасмина и пыли. Над алыми розами сновали стайки пёстрых бабочек. Дорожки извивались жёлтыми змеями в тенистый сад.
На столе между нами стоял бокал красного. Густого, как запёкшаяся рубиновая кровь. Итальянского. Стол был массивный, из красного дерева, на тяжёлых ногах, вырезанных в виде переплетённых виноградных лоз. Отец предпочитал красное итальянское. И всегда говорил:
— Белое аргентинское — это как любовь к женщине. А красное итальянское — это как любовь к врагу.
Отец подвинул ко мне фотографию. Чёрно-белую. Снятую издалека телеобъективом. На ней — зрелый мужчина, выходящий из церкви. Высокий. Тёмный пиджак. Светлые лёгкие брюки свободного кроя, на итальянский манер. Качество снимка было не очень. Лицо объекта — в тени. Дальняя съёмка не дала того, что нужно.
Отец посмотрел мне в глаза. Внимательно. И сказал:
— Это Данте Моретти.
Имя прозвучало как выстрел. Как в тот роковой день, когда расстреляли несчастного кролика. Глава клана Моретти. Чистокровный сицилиец. На этой фотографии ему тридцать восемь лет.
Я смотрела на лицо в тени. Как будто вырезанное из камня. И наученное дышать.
Отец не заметил моего волнения. Сделал маленький глоток вина. Продолжил:
— Двадцать три года назад он убил моего младшего брата. Твоего дядю Томаса. Не в бою. В спину. Как быка, который ничего не ожидает. Вопреки кодексу чести. И в тот день, который был свят для нас. На свадьбе его собственной сестры.
Я молчала. Слушала. Не сводила глаз с фотографии.
— Завтра. Пласа Сан-Мартин. Семь вечера. Кафе «Эль Хасмин». Он будет там один. Без охраны. Информация проверенная. Из близкого окружения Данте.
Отец сделал ещё глоток. Усмехнулся.
— Предатели за деньги были во все времена. Ни хорошо. Ни плохо. Но замечательно, когда они у врагов. А не у нас.
Я подняла глаза.
— Глава клана Моретти будет один? Здесь? В Кордове? Неужели он думает, что в Аргентине может появляться вот так. Без охраны. Без сопровождения. Не опасаясь ничего.
В голосе — лёгкая ирония. Отец медленно отпил вина. Не для храбрости. Для удовольствия.
— Ты в чём-то сомневаешься, Мими?
— Отец, я думаю так, как ты учил. Не верить даже самой себе.
Он усмехнулся. Многозначительно. Понимая: его оружие работает лучше, чем он предполагал.
— Хорошо, Ми. Думай. К нему на встречу придёт кто-то из наших. Тот, кто вышел на покой. По состоянию здоровья. Тот, кто продаёт ему наши поставки. Наши дела. Наши латиноамериканские страны. И Моретти идёт без охраны. Потому что верит ему. А значит, они давно вместе. Или здесь не только сотрудничество. Здесь близкие отношения.
— Приезжего итальянца в Кордове легко отличить от местного, — добавила я.
— Возможно, — сухо ответил отец. — Или здесь стратегия, которую мы не понимаем. Или Данте выжил из ума. Увлечённый властью и вседозволенностью. Если он заявляется сюда так свободно — он считает нас слабыми. Думает, мы не готовы.
Он поставил бокал. Звук стекла о дерево. Тихий. Окончательный.
— Но он ошибается. Мы готовы к войне. Всегда. Ты убьёшь его, Мими. Это решено. И мы закроем этот чёртов двадцатитрёхлетний долг.
Я смотрела на фотографию. На лицо в тени. И думала не о дяде Томасе. Не о мести. Не о крови. Я думала о том, что этот человек выглядел одиноким. Даже среди своих. Одиноким так же, как бываю одинокой я.
— Отец. Я могу спросить. Почему я должна ликвидировать этого должника? У тебя есть люди. Те, кто знает его в лицо. Те, кто сделает это за деньги. Почему я?
Отец долго молчал. Непривычно долго. Затягивал паузу. А потом ответил. И слова стали для меня неожиданностью.
— Потому что он должен увидеть наши глаза. Не глаза наёмника. Глаза Аренас. Он должен понять, кого убил двадцать три года назад. Должен увидеть это в лице того, кто нажимает курок.
Я поняла сразу: отец лжёт. Он никогда не говорил правду, если она сильнее лжи. Не плохо. Не хорошо. Просто есть. Но я не стала спорить.
— Да, отец, — сказала я.
Где-то в глубине дома вновь зазвучала та мелодия. Спасшая меня много раз. Вдохновляющая на жизнь. Я услышала её сквозь стены. Сквозь расстояния. Даже порывистый тёплый ветер, гудящий в дымоходе камина, не смог заглушить её. Из сада повеяло жасмином. Лавандой. Чабрецом. И что-то внутри меня сжалось. Неуёмное предчувствие. Вытеснившее страх. Вытеснившее сомнения.
Я ещё не знала, что завтра в семь вечера я не убью Данте Моретти. Я сделаю кое-что ещё более страшное.
Я ему поверю.
Вечером, вопреки настоянию матери не приходить, я всё-таки пошла в её дом.
Роза сидела у окна. Курила. Дым струился из её губ. Поднимался густыми клубами к деревянному потолку. Растворялся. Как её прошлые годы. Как её прошлые связи. Оставляя лишь запах. И боль.
Меня встретила всё та же роза на запястье. Всё та же ласточка за ухом.
— Ты идёшь завтра, — сказала Роза, не оборачиваясь. — В «Эль Хасмин».
Не вопрос. Утверждение. На грани вопрошения.
Я замерла в дверях. Роза не обернулась. Продолжала смотреть на горы. На потрясающие розовые закаты. Те, которыми ни один аргентинец не устанет любоваться.
— Откуда ты знаешь?
— Я знаю всё, что происходит в вашем доме, Мими.
Она затянулась. Выдохнула. Дым пополз к потолку.
— Я родила тебя. И я знаю, когда и чем ты дышишь. Когда чего хочешь. Когда впервые раздвинешь ноги. Я это не только узнаю. Я это почувствую. А завтра ты можешь сделать то, от чего тебе не захочется возвращаться домой. Никогда.
Я робко вошла. Присела на стул. Тот самый. На котором когда-то учила уроки. Играла с куклой Марил.
— Роса, — сказала я. Я редко называла её матерью. Чаще — Роса. Это было честнее. — Зачем ты меня родила?
Она медленно обернулась. Посмотрела на меня. Пристально. В её глазах — буря. Шторм. При всей внешней тишине.
— По сути, дочь, я не родила тебя по доброй воле. Меня заставили. У меня отрицательная группа крови. У отца и у тебя — положительная. Те муки, которые я испытала, нельзя назвать тем, что я носила тебя под сердцем латиноамериканской женщины. Ты была для меня ножом. Внутри. Болью. Проклятьем. Я искренне хотела тебя убить. Потому что физически не хотела тебя. Не могла. И всё складывалось так, чтобы ты не родилась. Ты родилась как плевок. Пятимесячная. Несуразная. Уродливая. И я не так хотела.
Жестоко. Но честно. А честность Росы была дороже любой лжи. Ложь в нашем доме убивала. Честность — только ранила. Моя мать была честней отца. Она учила меня боли и мукам. И я ей благодарна. Потому что понимаю её боль. Потому что сама через неё прошла. И потому мне дорога моя мать.
— Но я не утопила тебя, — продолжила она. Тихо. Почти шёпотом. — Четыре раза я могла. Четыре раза держала твою голову под водой. И четыре раза что-то останавливало мою руку. Не знаю, что. Но, видимо, Бог, в которого я верю, каждый раз останавливал меня.
Она затушила сигарету. Медленно. Прижала окурок к пепельнице. Посмотрела на свои руки. Те самые. Которые топили меня. И обнимали после того, как не утопили.
— Завтра ты пойдёшь убивать. И я не скажу тебе не ходить. Не имею права. Я пыталась убить тебя четыре раза. Кто я такая, чтобы учить тебя не убивать.
Она встала. Не спеша подошла ко мне. Положила горячую ладонь мне на голову. С особенной бережностью. Так касаются того, что боятся сломать. В этом прикосновении было всё от той пятнадцатилетней девочки. Которая так трудно родила меня. Не сломалась. Не погибла в водовороте событий. Не по силам ей в те хрупкие хрустальные годы.
— Но я скажу тебе одно, Мими. Пой. Что бы ни случилось. Пой сердцем и душой. Всегда пой. Как поёт в трудные годы наша аргентинская земля.
— Что?
— Пой, когда станет страшно. И темно. Когда будешь стоять над тем, кого должна убить, и не сможешь. Пой ту песню, которую пела тебе я. Ту, что звучала в дни, когда я топила тебя. И ты хотела убить себя.
Я стояла. Ошарашенная. С вопросом:
— Ты тоже слышала? Ты слышала ту песню? Почему ты мне ничего не говорила?
Роза надолго замолчала. Не сводила с меня глаз. В них я не видела ничего. Ни чувств. Ни сострадания. Лишь тихую бездну. Без дна.
— Потому что эта песня старше меня. И нас всех вместе. Старше твоего отца. Этого дома. Клана от самого его зарождения. Я боялась слышать. Боялась петь. Потому что она шла изнутри. Я думала, что сошла с ума.
Она помолчала. Посмотрела в окно. На закат.
— Ты услышишь конец. И поймёшь, кто ты. А я не хотела, чтобы ты знала. Не тогда. В пятнадцать. Не в том мире, где я могла тебя утопить.
Она убрала руку. Отвернулась. К окну. К закатным горам.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




