ХОЛОДНАЯ ВЕЧНОСТЬ.Осколок льда

- -
- 100%
- +

ХОЛОДНАЯ ВЕЧНОСТЬ
Осколок льда
роман
Ганев Александр
«Богыне древней; нага с сыном на стуле сидяща;
а хто принесет жалеючи к ней, тот пред ней пад умрет…»
>
Богданъ Брязга. Есаулъ. Сибирская летопись.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. МОСКВА
ПРОЛОГ. ПОСЛЕДНИЙ ПОЛЁТ
Ленинград. Васильевский остров. Ноябрь 1974 года.
Холод в квартире был не климатическим – он был архитектурным. Казалось, сами стены дома, построенного ещё до революции, источали могильную сырость, которую не могли перебить ни чугунные рёбра батарей, ни шерстяной плед.
Алексей Петрович сидел в кресле. Ему было восемьдесят два года, но возраст здесь был ни при чём. Он начал умирать полвека назад, в тот день, когда выжил.
На полированной поверхности дубового стола, в круге света зелёной лампы, лежало перо. Оно было абсолютно чёрным. Чернее, чем сажа, чернее, чем ленинградская ночь за окном. Свет лампы не отражался от него – он в него проваливался.
Осколок льда в сердце, который он носил пятьдесят лет, начал расти. Но ему не было страшно. Ему стало… легко.
Тук-тук.
Стук в окно. Четвёртый этаж.
Алексей с трудом поднялся. Шаг, другой. Он распахнул шпингалеты. В комнату ворвался не сырой ветер с Невы – а чистая, звенящая вьюга Урала. Та самая. Он узнал её за секунду.
На подоконнике возник силуэт. Два глаза, горящих как угли, смотрели на него с властной нежностью.
– Долго же ты шёл, – прошелестел её голос, похожий на шум ветра в кедровых кронах.
– Я заблудился, – ответил старик.
– Твоё тепло иссякло. Теперь ты готов.
Алексей шагнул на подоконник. Ветер подхватил его, чёрные крылья выросли за спиной, разрывая ветхую ткань человеческой старости. Он оттолкнулся и рухнул в небо, издавая торжествующий крик, который потонул в вое метели.
Комната опустела. Только зелёная лампа продолжала гореть над пустым столом. Потом перегорела лампочка.
На карнизе напротив ещё долго сидел ворон. Потом и он ушёл.
ГЛАВА ПЕРВАЯ. КРАСНЫЙ КИРПИЧ
Москва. Боровицкий холм. Март 1923 года.
Москва пахла гнилью и новой властью.
Варенцов шёл по Знаменке, поддёргивая воротник шинели – не от холода, а от привычки прятать лицо. Март выдался злым: днём таяло, ночью схватывало, и весь город стоял в серой каше из снега, конского навоза и листовок, которые никто не читал. На углу у бывшей церкви Святого Антипы двое в кожанках прибивали к доске объявление. Варенцов не смотрел. Смотреть на людей в кожанках было нездоровой привычкой.
Он свернул к холму в шесть утра, когда Москва ещё не проснулась.
Три дня назад здесь сошёл оползень. Паводковые воды Черторыя – старого ручья, давно загнанного в трубы – нашли слабое место и подмыли склон изнутри. Осыпался кусок холма размером с хороший погреб, обнажив срез земли: слои глины, битого известняка, истлевшего дерева. И в самом низу, на глубине примерно шести метров – красный кирпич.
Семёнов рассказал ему это вчера, жуя варёную свёклу прямо руками и вытирая пальцы о казённый журнал. Варенцов смотрел на фиолетовые пятна на страницах и думал: в Праге сейчас март. В Праге кофе и булочки. В Праге люди вытирают руки салфетками.
Он шёл к холму с одной мыслью – успеть до того, как комиссия Моссовета огородит место. Геологический интерес. Профессиональная привычка смотреть на то, что вылезло из земли. Ничего больше. О карте он не думал. Он не знал, что такое бывает.
На карнизе напротив оползня сидел ворон. Крупный – размером с хорошую кошку. Варенцов мельком посмотрел на него. Ворон не улетел. Проводил взглядом – спокойно, как смотрят на что-то знакомое.
Варенцов работал лопатой двадцать минут. Глина была тяжёлой, жирной, липла к стальному полотну с чвакающим неохотным звуком – будто земля не хотела отдавать то, что заглотила три века назад.
Когда лопата звякнула о пустоту, он отбросил её и полез в пролом.
Края битого кирпича были острыми как зубы. Протискиваясь внутрь, он почувствовал, как ткань шинели треснула, а следом по коже полоснуло горячим. Секундная вспышка боли – и под шинелью потекло тёплое, густое. Кровь. В сыром, пахнущем плесенью и старым известняком подземелье этот запах живой крови казался неуместным, почти кричащим.
Он упал внутрь некрасиво, на четвереньки. Фонарь качнулся, и тени рванули по стенам как живые. Он замер и просто дышал. Воздух был как земля. Как кладбище изнутри. Лёгкие не хотели его брать.
Варенцов заставил себя встать. Поднял фонарь. Увидел стол. Кружку. Подсвечник. Полку с книгами.
Выдохни. Это просто комната. Просто старая комната.
Он сделал шаг к полке – и периферийным зрением, самым краем – увидел его.
Человек стоял у стены.
Варенцов отпрыгнул назад. Плечо врезалось в кирпич, боль полыхнула заново. Фонарь чуть не выпал – поймал, сжал до белых костяшек.
Стоящий не двигался.
Варенцов попятился к пролому. Одна мысль, ясная и простая как удар: уходи. Засыпь. Забудь. Никто не знает, что ты здесь. Ты просто шёл мимо и увидел кирпич.
Его нога нашла пролом. Он мог уйти прямо сейчас.
Он не ушёл.
Он заставил себя сделать шаг вперёд. Потом ещё. Поднял фонарь.
– Господи, – выдохнул он.
Слово вырвалось само, по-старому, по-дореволюционному. Странно было слышать его здесь. Странно, что оно всё ещё было в нём.
Кинжал вошёл под левое ребро и вышел сквозь шинель в стену – глубоко, по самую рукоять. Пригвоздил намертво. Человек умер стоя и стоя остался. Высокий, широкоплечий – казачья стать угадывалась даже сейчас, через четыреста лет. Пистоль в правой руке, пустые ножны в левой. На плечах остатки дорогой шубы, изъеденной временем.
Своим же кинжалом. Кто-то выдернул клинок из ножен и всадил ему под сердце. Вплотную. Лицом к лицу.
Беглец победил охотника. Но проиграл подземелью.
Варенцов смотрел на него и чувствовал, как внутри что-то сдвигается. Не страх уже – что-то другое. Это был человек. Живой человек, который сюда пришёл, что-то знал, за что-то боролся – и умер стоя, не упал. Это требовало уважения.
Он огляделся и увидел второго.
Тот лежал скрючившись на боку, подтянув колени. Поза человека, которого настигли на бегу. Он полз к выходу и не добрался. Пуля вошла в спину. Руки он не разжал. Даже умирая – не разжал.
Варенцов присел рядом. Долго смотрел на мёртвые пальцы. Потом разжал их – медленно, с усилием.
Стеклянный цилиндр. Толстое пузырчатое стекло. Горлышко в несколько слоёв тёмно-красного сургуча. Даже сквозь стекло видны линии. Реки. Горы. И на севере – город, маленький красный крест.
Один знал, куда ведёт карта, и не хотел, чтобы она ушла. Второй знал – и хотел унести её любой ценой. Оба заплатили одну цену.
Варенцов держал цилиндр и не двигался. Умом он понимал, что нужно уходить. Умом понимал, что это опасно. Но руки не отдавали цилиндр.
Он поднял взгляд на пригвождённого. Тот смотрел пустыми глазницами прямо на него.
– Кто из вас был прав? – спросил Варенцов вслух.
Он задал этот вопрос – и сразу понял, что уже принял решение. Не тогда, когда взял цилиндр. Раньше – когда не ушёл через пролом.
Тетрадь лежала у ног пригвождённого – кожаный переплёт, почерневший, но целый. Варенцов поднял её осторожно. Страницы слиплись, большинство рассыпались при первом касании. Но в середине несколько листов держались.
Почерк старый, скорописью, буквы церковнославянские. Он читал медленно, шевеля губами:
«Богыне древней; нага с сыном на стуле сидяща; приемлюще дары от своих, и дающе ей остатки во всяком промысле, а еже кто по обету не даст, мучит и томит; а хто принесет жалеючи к ней, тот пред ней пад умрет…»
Варенцов остановился. Перечитал. Медленнее.
Хто принесет жалеючи – пад умрет.
Он поднял глаза на пригвождённого к стене. Казачья стать. Дорогая шуба беглеца. Кинжал под ребром. Он знал, куда шёл. И всё равно пошёл.
Варенцов посмотрел на подпись внизу страницы:
Богданъ Брязга. Есаулъ.
Варенцов медленно выдохнул. Брязга. Есаул Ермака. Которого летописи похоронили под Чувашевым мысом в 1582 году – а он, выходит, умер здесь, в Москве, пригвождённый к стене собственным кинжалом.
– Богдан, – сказал Варенцов вслух. Просто чтобы имя прозвучало в этой комнате хоть один раз за четыреста лет. – Ты дошёл?
Фонарь качнулся. Тень на стене шевельнулась.
Варенцов решил считать это ответом.
Он убрал тетрадь и цилиндр за пазуху. Встал. Посмотрел на Брязгу последний раз.
– Я дойду, – сказал он. – За нас обоих.
Он выбрался из пролома. Засыпал следы. Пошёл на службу.
В кармане шинели лежала карта дороги к тому, чего официально не существовало.
На карнизе напротив сидел ворон – тот самый, крупный. Наклонил голову. Не улетел.
Варенцов не оглянулся.
ГЛАВА ВТОРАЯ. ГОРСКИЙ
Москва. Март 1923 года.
Горский зашёл без стука.
Так теперь было принято – стучать означало признавать, что у человека есть право не открыть. А такого права больше не было ни у кого.
– Варенцов, – сказал он с порога. – Талоны получил, а махорки нигде. Одолжишь?
Варенцов сидел за столом. Карта лежала перед ним – развёрнутая, придавленная по углам кружкой и чернильницей. Он не успел убрать.
Горский подошёл. Посмотрел.
– Что это?
– Работа, – сказал Варенцов. – Геологическая съёмка.
Горский смотрел на карту. Потом на Варенцова. Потом снова на карту. Он был не дурак – этого Варенцов никогда не отрицал. Из рабочих, самоучка, но голова работала быстро.
– Север, – сказал Горский. – Урал.
– Да.
– Зачем тебе Урал?
Варенцов помолчал секунду. Одну секунду – которая потом будет стоить всего.
– Там есть кое-что интересное, – сказал он. – Старое. Забытое. Если найти – можно уехать. В Прагу. В Берлин. Там люди живут по-человечески. Салфетки, Горский. Люди вытирают руки салфетками.
Горский смотрел на него.
Варенцов ожидал насмешки. Или равнодушия. Но Горский смотрел серьёзно – с тем особым выражением, которое бывает у людей, когда они слышат что-то важное и сортируют это по нужным ящикам.
– Салфетки, – повторил Горский медленно. – Значит, тебе салфетки важнее.
– Горский—
– Нет, послушай. – Он сел на стул напротив, без приглашения, по-хозяйски. – Ты умный человек. Образованный. А говоришь как последний обыватель. Там люди живут по-человечески. А здесь что – не люди?
– Здесь люди справляют нужду на лестнице, – сказал Варенцов.
– Потому что их держали в скотских условиях сто лет! – Горский не повысил голос – он никогда не повышал голос, это было страшнее крика. – Потому что такие как ты жили в своих квартирах с салфетками, пока рабочий человек—
– Горский. Ты за махоркой пришёл или за дискуссией?
Горский замолчал. Посмотрел на карту ещё раз.
– Это достояние, – сказал он тихо. – Что бы там ни было на севере – это достояние советской власти. Не твоё личное.
– Это моя работа.
– Всё твоё – это наше, – сказал Горский просто. Без злобы. Как говорят очевидное. – Ты ещё не понял? Скоро поймёшь.
Он взял со стола кисет с махоркой – Варенцов не предлагал, он просто взял. Потом достал из кармана портсигар. Серебряный, тяжёлый, с монограммой – буквы крупные, уверенные, явно гравировались не в спешке. Открыл, достал папиросу, закрыл. Движение привычное, бережное – так обращаются с вещами, которые дороже денег.
Варенцов смотрел на портсигар.
– Батин, – сказал Горский. Без вопроса – почувствовал взгляд. – Котовский вручил. Лично. За Одессу, в девятнадцатом. – Он прикурил, выпустил дым в сторону окна. – Батя говорил – Котовский каждому руку жал. Каждому. Не как начальник – как товарищ.
Варенцов кивнул. Смотрел на монограмму.
– Хорошая вещь, – сказал он.
– Не вещь, – сказал Горский спокойно. – Память.
Он пошёл к двери. Обернулся.
– Ты буржуй, Варенцов, – сказал он без злобы, почти дружески. – Всё про своё думаешь. Поэтому ты и проиграл. Просто ещё не знаешь.
Он ушёл.
Варенцов сидел и смотрел на карту.
Потом встал. Взял её двумя руками. Изучал долго – каждую линию, каждый изгиб реки, каждую отметку. Красный крест на севере.
Потом поднёс к свече.
Бумага занялась быстро. Он держал её над блюдцем, пока не догорела до пальцев. Пепел растёр. Высыпал в кружку с остывшим чаем. Размешал.
Выпил.
Пепел скрипел на зубах. Горчил. Пах горелой бумагой и чем-то ещё – озоном, смолой, тайгой, которой он ещё не видел.
Теперь карта была только здесь – за веками, выжженная в памяти. Каждая линия. Каждый изгиб реки. Красный крест на севере.
На следующий день Варенцов пошёл к Рябову.
Рябов сидел за столом как сидят люди, которым давно не нужно ничего изображать. Развалился. Косуха расстёгнута на верхних пуговицах, маузер в кобуре лежит прямо на столе рядом с бумагами – небрежно, как карандаш. Круглое лицо, большой нос с прожилками, толстые губы, которые двигались даже когда он молчал. Лет сорока. Не деревенский – московский, из подворотни, из тех, кто знает все дворы Замоскворечья и умеет разговаривать с нужными людьми.
Революция дала таким кабинет и печать. Они приняли это как должное.
За стеклянной перегородкой уборщица мыла пол. Молодая. Юбка при каждом движении натягивалась на бедре.
Рябов смотрел на неё не скрываясь.
Варенцов положил командировочное предписание на стол.
– Прошу подписать, товарищ Рябов. Геологическая разведка, Северный Урал. Медные залежи, перспективный—
– Медь, – повторил Рябов.
Он взял бумагу. Не посмотрел в неё. Уборщица нагнулась над ведром.
Рябов причмокнул губами. Медленно, с удовольствием – как причмокивают над чем-то вкусным.
Варенцов смотрел в стену над его головой. На портрет Ленина. На трещину в штукатурке рядом с портретом.
– Урал, говоришь, – сказал Рябов. Уборщица переставила ведро, выпрямилась. Рябов проследил взглядом – от ног вверх, без спешки, по-хозяйски. – Холодно там.
– Холодно, – согласился Варенцов.
– Ну и езжай. – Рябов взял перо. Не глядя в бумагу черкнул подпись. Шлёпнул печать. Подтолкнул через стол. – Отчёт через месяц.
– Обязательно.
Варенцов взял бумагу. Повернулся уйти.
– Слышь, – сказал Рябов.
Варенцов остановился.
Рябов смотрел не на него – в перегородку. Уборщица ушла за угол коридора.
– Сосед твой заходил давеча. Горский. – Рябов побарабанил толстыми пальцами по столу. – Говорит, крепкая у тебя махорка. Дух вышибает.
Варенцов стоял спиной к нему. Не оборачивался.
– Да, – сказал он. – Крепкая.
– Ну и езжай.
Варенцов вышел.
В коридоре он остановился у стены. Прислонился плечом. Горский заходил к нему за махоркой. Потом – прямо сюда. С докладом. Рябов даже не скрывал что знает. Зачем скрывать – Варенцов никуда не денется. Предписание подписано. Поезд в шесть утра.
Он меня сам в этот поезд посадил*, – понял Варенцов. – *И Горский свою работу сделал.
Он оторвался от стены. Пошёл к выходу.
На лестнице – как обычно – в углу. Варенцов переступил. Не посмотрел.
За спиной, в кабинете с портретом Ленина и печатью с гербом, Рябов снова причмокивал губами. Ждал, когда уборщица вернётся.
Они пришли не к нему. Это было почти хуже.
Варенцов стоял у окна своей комнаты и смотрел, как внизу у парадного стоит чёрный автомобиль. Двое в кожанках вошли в подъезд. Шаги на лестнице – мимо его этажа, выше. Потом стук, потом голоса, потом тишина, которая хуже голосов.
Сосед сверху, Эйдельман. Бухгалтер. Тихий человек. Варенцов однажды видел у него на полке дореволюционную энциклопедию в кожаных переплётах. Больше ничего не знал о нём. Этого оказалось достаточно.
Варенцов отошёл от окна. Сел на кровать. Думал спокойно, почти клинически.
У меня два дня. Если они идут по этажам – два дня максимум. Командировочное предписание подписано. Рябов поставил печать.
Сверху в коридоре хлопнула дверь. Шаги вниз по лестнице. Мимо его двери – и дальше, на улицу.
Варенцов выдохнул. Потом разозлился на себя за то, что выдохнул.
Он взял чемодан – уже собранный, стоял под кроватью неделю – и вышел.
– В командировку? – спросила соседка Клавдия с кухни.
– По работе. На Урал. Геологическая разведка.
– Далеко, – сказала она без интереса.
Варенцов вышел на улицу. Поднял воротник. Пошёл на вокзал.
По дороге срезал через двор на Лубянском переулке.
Споткнулся.
Сначала он увидел валенок. Одинокий, серый, лежал в грязном снегу подошвой вверх. Этот валенок Горский сушил на батарее в коридоре ещё вчера утром.
Горский лежал на боку, подтянув колени. Правая рука вытянута вперёд – словно тянулся к тому самому слетевшему валенку. Лицо, вечно возбуждённое спорами о мировой революции, стало пустым и белым как мел. Вторая нога – в одном дырявом носке.
Варенцов присел. Руки дрожали – он спрятал их в карманы шинели.
Он смотрел на лицо Горского. В глазах того застыло не торжество идеи, а абсолютное, детское недоумение. Машина, которую он смазывал своими доносами, просто проехала по нему.
Рябова работа.Горский указал на меня. А дальше был лишний.
Он встал. Пошёл прочь, чувствуя, как на затылке фокусируется воображаемый прицел.
На вокзал.
Поезд на Свердловск уходил в шесть утра.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ЛЫКОВ
Поезд Москва – Свердловск. Март 1923 года.
На каждой станции, пока поезд стоял, на проводах сидели вороны.
Варенцов заметил это на второй день. Считал – семь, девять, двенадцать. На следующей станции снова семь, снова девять, снова двенадцать. Как будто те же самые летели следом. Он перестал считать.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



