Верой и Правдой

- -
- 100%
- +

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
У возлюбленной очи озёрные,
ясным днем, что есть мочи, лазурные.
Среди ночи – туманно-костёрные.
И немного шальные, Бог весть…
.
А. Ольшанский. Тайна. Млечный круг,1997
Глава 1
Туман над Невой в тот день рассеялся к полудню, уступив место редкому для конца сентября солнцу, которое светило с бледного, высокого неба, не грея, но играя на золотом шпиле Петропавловской крепости и в бесчисленных лужах многих дорог новой столицы, разбитых частой ездой.
Летний сад, любимое детище государя, встречал гостей неестественной, почти театральной тишиной, нарушаемой лишь шелестом опадающей листвы, далекой дробью барабана с Адмиралтейского луга и приглушенным гомоном, струившимся из-за ограды. Сюда, по личному указу, сошлись на первую в этом сезоне ассамблею все избранные – те, кому дозволено было видеть государя не только на параде или в кабинетах, но и в часы досуга.
Атмосфера в саду, несмотря на позднюю пору, была оживленной. Дорожки усыпали свежим желтым песком, подстриженные липы и клёны стояли в строгих шпалерах, а в крытых аллеях-берсо пылали жаровни, отгоняя сырость и распространяя тонкий аромат жженой можжевеловой щепы. Запахи смешивались: пряный дым, влажная земля, увядающая зелень и тяжелые, чувственные духи – амбра, мускус, жасминное масло, – которые источали нарядные дамы, чьи фигуры мелькали среди зелени, подобно экзотическим птицам.
Общество действительно представляло собой пеструю смесь, немыслимую ещё десять лет назад. Здесь, рядом с потомственным боярином в длиннополом, хоть и нового образца, кафтане из венецианского бархата, стоял, раскуривая глиняную трубку, немец-инженер в простом суконном камзоле, залихватски заломленном картузе и грубых сапогах. Молодой щеголь, «петровский птенец» в обтягивающих ноги чулках и узких башмаках с эффектными пряжками оживленно спорил о преимуществах голландского такелажа с загорелым, обветренным капитаном бомбардирской роты. Царь ценил не родословную, а пользу. И в этом был ужас для одних и величайшая милость для других.
Дамы, стараясь превзойти друг друга в следовании парижским модам, всё же не могли скрыть некоторой скованности: корсеты были перетянуты слишком туго, фижмы сидели неловко, а высокие, напудренные парики с шиньонами и локонами выглядели вычурными на фоне незамысловатой северной природы.
В центре всеобщего, хотя и сдержанного внимания, медленно прохаживался сам государь. Петр Алексеевич был, как всегда, в простом темно-зеленом мундире лейб-гвардии Преображенского полка, без каких-либо орденов, лишь с офицерским серебряным горжетом на груди. Парика он не носил, и его собственные, густые светло-каштановые волосы, коротко остриженные, были слегка взъерошены. Лицо со следами усталости и недавней лихорадки, в этот момент было оживлено интересом. Он что-то объяснял небольшой группе, состоящей из корабельного мастера Федосея Скляева, архитектора Доменико Трезини и своего старого соратника, графа Федора Апраксина, широко размахивая руками, привыкшими держать и топор, перо и штурвал. Его громкий, ироничный голос, пересыпанный голландскими и немецкими словечками, время от времени покрывал общий гул.
Рядом с государем, подобно тени, если тень способна быть ослепительной, двигался Александр Данилович. Светлейший князь Меншиков был облачен в кафтан из золотой парчи, шитый серебряными нитями и усаженный мелкими, но чистейшей воды бриллиантами. Парик его был самым высоким и пышным в саду, напудренным до эталонной белизны. Его лицо, с живыми, быстрыми глазами и хищным, тонким носом, выражало полнейшую, почти собачью преданность, но в каждом жесте, в каждом повороте головы сквозила полная уверенность в своем праве находиться рядом с государем. Он ловил каждое слово Петра, кивал, вставлял вовремя почтительные реплики, а взгляд его постоянно скользил по толпе, оценивая, вычисляя, отмечая.
И взгляд этот, как и взгляд многих присутствующих, время от времени с легкой усмешкой останавливался на одной особе. Она стояла несколько в стороне от основной группы, у мраморной копии античной Венеры, недавно привезенной из Италии. Княжна Мария Дмитриевна Кантемир. Двадцатилетняя дочь молдавского господаря, бежавшего в Россию, сестра юноши Антиоха, уже славившегося своими стихами. Её называли при дворе «заносчивой гречанкой» – и в этом прозвище звучала и насмешка над происхождением, и скрытое уважение к необычной образованности, и тонкий яд зависти. Она не была красавицей в принятом смысле: лицо её было смугловатым, черты – крупными, решительными, не по-девичьи. Но в больших, темных, как спелые маслины, глазах светился редкий для женщин высшего круга ум – острый, насмешливый, начитанный. Она была одета сравнительно скромно, по последней константинопольской моде: платье из тяжелого лилового шелка без обилия кружев, с высоким, закрывающим шею воротником, и легкая, парчовая накидка-ферязь. Её тёмные волосы не были убраны в сложную башню из локонов, а гладко зачесаны назад и собраны на затылке, что лишь подчеркивало благородную линию лба и шеи. Она слушала, как её брат что-то оживленно рассказывал небольшому кружку молодежи, и улыбалась сдержанной, немного отстраненной улыбкой.
Именно в этот момент Меншиков, уловив некоторую паузу в разговоре государя, сделал легкий, почти танцующий шаг вперед и возвысил голос, обращаясь, казалось, ко всем сразу:
– Ах, государь! Совсем запамятовал в суете! Зришь на творения рук твоих, на сей рай земной, и голова идет кругом! Позволь представить взору твоему и всей честной компании диво дивное, одну редкость древнюю!
Петр обернулся, нахмурив густые брови от неожиданности, но в глазах его зажегся знакомый всем огонек любопытства к любой диковинке, технической или природной.
– Что еще там, Алексашка? Опять какую-нибудь двухголовую зверушку из своей мызы привез?
– Куда там, батюшка! – Меншиков рассмеялся подобострастным, заливистым смехом. – Сия вещица посерьезнее будет! Из самой глубины древности! От фараонов, можно сказать!
Театральным, отработанным жестом он извлек из глубокого кармана своего блистательного кафтана небольшой футляр, обитый дорогим бархатом цвета старого вина. Раскрыв его, он поднес к государю. На тёмном фоне лежал браслет.
«Девять глаз Ибиса». Он казался тёмно-зелёным, почти чёрным в тени, но когда луч бледного солнца упал на него, в глубине камней проснулись золотистые, огненные прожилки, и сам металл оправы – не светлое серебро, а какое-то тусклое, матовое, покрытое тончайшей патиной веков – засветился изнутри холодным, мертвенным светом. Работа была удивительно тонкой и странной: замысловатый узор, вплетался в девять овальных гнезд, в которых покоились камни. От него веяло не просто древностью, а чем-то глубоко чуждым, нездешним.
– Что за штуковина? – Петр, забыв на мгновение обо всех, взял браслет в свою большую, покрытую мозолями и шрамами руку. Его пальцы, привыкшие чувствовать вес ядра или резьбу по дереву, оценивающе сжали металл. – Тяжелый. Не наше литье. Чужеземное. Старое, очень старое. Откуда?
– Презент. Подношение тебе, государь! – Меншиков расцвел, видя интерес. – От некоего владетеля из земель африканских, что лежат за морем Средиземным. Через выдающихся аглицких учёных. Мол, наслышаны о величии и учёности, Петра Алексеевича, императора Всероссийского! И преподносят сей древний талисман в знак почтения, в надежде на милость и покровительство твое в будущем. Доставлен с оказией через Архангельск, от тамошнего… морского чина.
Петр покрутил браслет, поднес близко к глазам, разглядывая работу.
– Любопытно. Форма не нубийская… скорее египетская, … Ибис, говоришь? Птица священная. Но зачем мне сей талисман? У нас своих святынь достаточно. Однако работа достойная. Музеуму в Кунсткамере бы подошла.
– Позволь, батюшка, не в музей! – живо воскликнул Меншиков, ловя момент. – Сия вещь создана украшать, а не пылиться на полке! Осчастливь кого-либо из присутствующих красавиц сим древним сокровищем! Пусть видят иноземные посланцы и свои вельможи, какие дары несут к стопам твоим от самых краев света!
Пётр задумался на мгновение, его взгляд, прямой и тяжелый, скользнул по женским лицам. Многие дамы замерли в надежде, потупив взоры или, наоборот, смело глядя на него. Взгляд его прошел мимо пышных, румяных щеголих, мимо юных девиц, трепещущих от волнения, и остановился на смуглом лице с большими, умными глазами, которые смотрели на него без подобострастия, но с тихим, внутренним светом.

– Кантемировна! Подойди-ка сюда, гречанка наша гордая! – крикнул он, и в его голосе прозвучала не грубость, а некая фамильярная теплота.
Мария Дмитриевна не смутилась, не засуетилась. Она сделала несколько спокойных, плавных шагов, и её темное платье выгодно оттенило бледные, вычурные наряды других дам. Она сделала неглубокий, но изящный реверанс.
– Государь.
– Нравится тебе сия безделушка? – Петр протянул ей браслет.
Она взяла его. Тяжесть металла заставила её руку чуть дрогнуть. Она рассмотрела браслет, и в глазах мелькнуло не восхищение, а интерес ко всему новому и необычному, который так ценил в ней Петр.
– Работа удивительная, Ваше Величество. Чувствуется рука древнего мастера, вдохновленного иной культурой, иными богами. Это не украшение, это… символ. Или инструмент.
– Инструмент? Для чего? – сразу оживился Пётр.
– Не могу знать. Лишь предположение. Возможно, для ритуалов, давно забытых. Камни подобраны не для красоты – они темны, они вбирают свет, а не излучают его. – Она на мгновение прикоснулась подушечкой пальца к гладкой, холодной поверхности одного из «глаз». – Он странный. И прекрасный в своей странности…
– Ну, так носи на здоровье, – Пётр махнул рукой, как бы отгоняя мистические флюиды. – Пусть щеголяет наша ученая гречанка перед всем светом. Да напоминает, что и России есть, что перенять у древних, кроме руин.
Он надел браслет ей на тонкое запястье сам. Застежка щелкнула с тихим, сухим звуком. Металл, холодный как лед, обхватил её кожу. Мария снова присела в реверанс, но чувство легкой, непонятной тревоги не оставляло её. Браслет был не просто тяжел. Он был… неудобен. Чужд.
Весь остаток дня браслет «Девять глаз Ибиса» был в центре внимания. Его рассматривали, его обсуждали. Многие дамы подходили к Марии с лицемерными поздравлениями, но в глазах горела неприкрытая зависть. Этой гордячке, «гречанке» повезло – сам государь публично оказал ей милость. Некоторые суеверные дамы шептались, мол, вещь, наверное, с могилы, что она несет проклятие фараонов, и такие дары не приносят добра. А сам Пётр, вскоре увлеченный спором о новом типе галер, уже забыл о подарке.
Меншиков же, наблюдая за Марией, носившей браслет, потирал руки с довольным видом: его маленький спектакль удался, диковинка отвлекла государя, а подарок достался от царя нейтральной, ни с кем не связанной особе, что снимало с него возможные подозрения в интригах среди знатных русских фамилий.
Мария Кантемир носила браслет всю ассамблею. Сначала холод металла был неприятен, потом тело согрело его, но ощущение странности не проходило. Ей казалось, что тяжесть на запястье тянет её вниз, что тёмные камни следят за ней.
Поздно вечером, вернувшись в скромные покои, которые ей с братом выделили во дворце князя Меншикова, она с облегчением расстегнула хитрую застежку. Браслет со звоном упал на туалетный столик из орехового дерева, рядом с серебряным зеркальцем и шкатулкой для украшений. Она хотела убрать его, но усталость взяла свое. Оставив его лежать на месте, она села за столик и быстрым, уверенным почерком, достойным писца, набросала несколько строк – ответ на письмо отца, который интересовался её жизнью при дворе. Закончив, она сложила листок, но, не найдя под рукой песочницы, чтобы просушить чернила, на мгновение придавила его тяжелым презентом царя. Потом, позвав горничную и отдав письмо для отправки, на время забыла о браслете.
***
Прошла неделя. Неделя, в течение которой слух о диковинном браслете и милости государя к «гречанке», к этой заносчивой гордячке уже облетел весь Петербург. Мария чувствовала себя неважно: легкое недомогание, головная боль, непривычная слабость. Она списывала это на сырую погоду и напряжение жизни при дворе. Браслет она больше не надевала. Он лежал на том же столике, и служанка, убирающая комнаты, боязливо обходила его стороной, шепча, что вещь «с глазищами» недобро смотрит на неё.
На восьмой день, рано утром, горничная, войдя в опочивальню с кувшином теплой воды для умывания, замерла на пороге. Княжна обычно вставала с первыми лучами, чтобы почитать или заняться переводами. Сейчас она лежала рядом с кроватью неподвижно, лицом к потолку. И эта неподвижность была слишком совершенной, окаменевшей. Подойдя ближе, горничная вскрикнула и выронила кувшин. Фарфор разбился с оглушительным звоном. Осколки разлетелись по полу вдоль лужицы воды, похожей на звезду с девятью лучами.
Лицо Марии Дмитриевны Кантемир было искажено не выражением боли, а гримасой безмолвного, леденящего ужаса. Глаза были широко открытыми и остекленевшими. А её рот полуоткрыт, как будто она пыталась вдохнуть или крикнуть в последний миг. Пальцы одной руки судорожно впились в складки шелкового покрывала, другая рука была безвольно откинута. На её бледном, почти синем запястье, словно приросший к коже, тускло сиял браслет «Девять глаз Ибиса». Зелёные камни казались теперь еще темнее, поглощая утренний свет. А из-под запястья выглядывал уголок бумаги или письма.
В комнате стоял странный, сладковато-горький запах, напоминавший миндаль и испорченные яблоки, – запах, которого здесь раньше не бывало. Горничная, обезумев от страха, выбежала из комнаты с воплями.
В покои, ещё хранившие следы недавней жизни, государь вошел спустя два часа. Он был без мундира, в простой одежде и плаще, накинутом на плечи, лицо его было серо от бессонной ночи, проведенной над чертежами, и внезапного известия о трагедии. Он молча подошел к ложу, долго смотрел на мёртвое лицо молодой женщины, в котором всё еще читался отпечаток ума и силы. В его глазах не было ни горя, ни нежности – лишь холодная, сосредоточенная ярость и вопрос. Потом его взгляд упал на браслет. Он наклонился и снял его с запястья. Кожа под ним была бледной, с легким, странным красноватым отливом. Из-под руки девушки выпал сложенный листок. Петр поднял его, развернул. Он ожидал увидеть признание, угрозу, любовную записку. Но перед ним были лишь аккуратные строчки – обычное, почти деловое письмо отцу, без единого намека на тайну.

Однако уголок листа, тот, что ранее был придавлен браслетом, был испещрен странными, абсолютно нечитаемыми значками: не буквами, не цифрами, а мелкими геометрическими символами, точками и черточками, расположенными в строгом порядке, в виде квадрата.
Тишина в опочивальне стала густой и давящей. Пётр медленно поднял глаза и уставился на Меншикова, который уже стоял у порога, бледный как полотно, с лицом, на котором застыл неподдельный, животный страх – страх не только за девушку, но и за себя.
– Александр Данилыч, – прозвучал голос государя, тихий, ровный и оттого в тысячу раз страшнее обычного гнева. – Где тот, кто принес сей браслет? Где человек, с чьих рук ты принял эту… штуковину?
Меншиков попытался что-то сказать, но лишь беспомощно пошевелил губами. Пётр не спускал с него ледяного взгляда.
– Я жду ответа, светлейший. Сей негодяй должен быть найден и доставлен. Немедленно!
Глава 2
Ветер, пришедший с просторов Финского залива, гулял по пустынным улицам Кронштадта, свистя в такелаже стоящих на рейде кораблей и швыряя в лицо редким прохожим колючую крупу мартовского снега с дождем. Воздух был плотным, тяжелым от запахов, слагавших симфонию этого места: соленой морской сырости, сладковатого духа пакли и водорослей, едкой смолы от котлов конопатчиков, и острых нот угольного дыма из труб казенных зданий. Город-крепость, созданный волей Петра на отвоёванном у шведов острове, жил единым дыханием с флотом. Его ритм задавали церковные колокола, скрип лебёдок, глухие удары кузнечных молотов из Адмиралтейства и пронзительные свистки боцманов, выводивших команды на утренний развод.
На Графской пристани, у самой воды, под низким, словно свинцовая плита, небом стоял молодой парень, Михайло Ломоносов. Исполинская фигура в грубом, домотканом армяке, подпоясанном простой верёвкой, казалась инородным валуном среди суетливой, целеустремленной жизни порта. Он только что ступил с борта рыбацкой ладьи, доставившей его с материка, и теперь, прижимая к груди узел с пожитками, наблюдал непривычную картину. Его глаза, голубые и ясные, несмотря на усталость, жадно впитывали всё вокруг: невероятное скопление кораблей, точнее строгий, почти математический порядок. Линейные корабли с высокими, желтыми от свежей смолы бортами и пушечными портами, похожими на строгие ряды слепых глаз; легкие, верткие фрегаты; пахнущие лесом и дегтем галиоты. Матросы в широких холщовых штанах и тесных камзолах, с косичками, убранными под черные шляпы, сновали по вантам, как проворные пауки, травили снасти, мыли палубы песком и бастрогом. От них веяло не крестьянской покорностью, а особой, морской выправкой и удалью.
Михайло вздохнул, и пар густой белой пеленой вырвался из его губ. Путь из холмогорской деревни был долог и труден. Ноги, обутые в поскрипывающие сыромятью сапоги, ныли от усталости; за пазухой лежали завернутые в тряпицу последние медные гроши, а в котомке – самое ценное: «Грамматика» Смотрицкого и «Арифметика» Магницкого.
Путь из Холмогор в Москву, который он задумал как паломничество к знаниям, обернулся неожиданной милостью судьбы уже на третьи сутки. Усталые ноги, стёртые в кровь грубой, негнущейся обувкой, едва волочились по проселочной дороге, когда до его слуха донёсся скрип тележных колёс и хриплые окрики возниц. Он обернулся и увидел долгожданное спасение – растянувшийся на версту рыбный обоз, гружённый бочками с солёной сёмгой и треской. Могучий, неторопливый, как сама северная природа. Приказчик, ехавший на передней телеге, мужик с обветренным, как морёный дуб, лицом, сперва покосился на гигантского оборванца с котомкой, но, услышав твёрдый, без униженного заискивания, голос и внятное объяснение: «В Москву, к наукам пробираюсь», – лишь хмыкнул. После минутного раздумья он махнул рукой в сторону груды пахучих рогож на одной из повозок.
– Садись, коли не брезгуешь. До Вологды довезём. А там – сам по себе.
Так вместо нескольких недель изнурительной ходьбы его странствие обрело ритм покачивания на колдобинах под мерный скрип телеги, под шепот и храп таких же, как он, простых людей, спавших рядом, уткнувшись в шубы. Дни сливались в дорожную пелену лесов, полей, просыпающихся рек и туманных рассветов. Он почти не тратил сил, сберегая их для будущего, копил впечатления и думал о своём, глядя, как уплывает назад знакомая с детства северная земля. Обоз доставил его до первых мостовых Твери, и оттуда уже другими попутками, водными и сухопутными, добрался он до устья Невы. В Кронштадт же заглянул не случайно: слух о том, что здесь, в сердце нового русского флота, можно найти работу на корабле, идущем к Ладоге, а оттуда – верный путь вверх по Волге, привел его сюда. Потому и стоял он теперь на краю пирса, ощущая смутную, копившуюся в дороге тревогу и нетерпение, всматриваясь в колдовское сплетение мачт и снастей.
Мысль о Москве, о Спасских школах, горела в нем неугасимым внутренним огнем, но здесь, на краю империи, среди этого царства воды, дерева и металла, он впервые почувствовал головокружение от масштаба замыслов Петровых. Это был иной мир, дышавший не привычной размеренностью пашен и лесов, а энергией преобразования, дерзкой и страшной.
Чтобы перевести дух и сообразить, куда двигаться дальше, Михайло присел на огромную, обледеневшую чугунную кнехту, у которой, словно покорный конь на коновязи, покачивалась на коротком канате портовая шаланда. Он вытащил из-за пазухи кусок чёрствого хлеба и принялся неспешно его разжёвывать, не отрывая глаз от паруса, который ставили на бригантине напротив. Парусник, ловя редкие порывы ветра, медленно разворачивался к выходу в залив. Его трапезу прервал оклик, резкий, отрывистый, привыкший повелевать.
– Эй, здоровяк! С дороги! Или ты здесь вмерз, как болван?
Ломоносов поднял голову. Перед ним стоял невысокий и коренастый, крепкий, словно морской узел, морской офицер. На нем был синий кафтан-камзол с медными пуговицами, потертый на локтях, но чистый, красный галстук и просторные кюлоты из грубого сукна. На голове – треуголка без изысков. Лицо – смуглое, скуластое, с упрямым подбородком и проседью в черных, как смоль, волосах, собранных в скромную очередь. Но главное – глаза. Небольшие, тёмные, они смотрели на мир с насмешливой, всепонимающей остротой, в которой читался и житейский опыт, и недюжинный ум. Его взгляд скользнул от стоптанных сапог парня к его лицу, задержался на умных, но усталых глазах, и жесткость в офицерских чертах смягчилась любопытством.
– Виноват, ваша милость, – глухо проговорил Михайло, тяжело поднимаясь. Он выпрямился во весь свой гигантский рост, и теперь офицеру пришлось запрокинуть голову, чтобы встретиться с ним взглядом.
– Ничего, ничего, – офицер махнул рукой в простой кожаной перчатке. – Место тут оживленное, каждую минуту груз везут. Не местный будешь? По одежде – помор.
– Так точно, ваша милость. Из-под Архангельска.
– В Кронштадте по делу?
– В Москву путь держу. В науках совершенствоваться, – сказал Ломоносов, и голос его, прежде глухой, зазвучал тверже.
Офицер ободряюще хмыкнул.
– В Москву? Далёко. А здесь, брат, тоже науки постигают. Вон видишь здание каменное, с флагом? – Он кивнул в сторону строгого двухэтажного строения с высокими окнами. – Морская академия. Навигации, артиллерии, фортификации обучают. Не хуже московских школ. Может, тут остаться решишь?
Ломоносов покачал головой, и его взгляд стал упрямым.
– Решение моё твердое. В Москву. Ищу, не найдется ль работёнка на попутный корабль до Осташкова, по Волге али по другим рекам.
– По рекам? – Офицер усмехнулся, и у него вокруг глаз собрались лучики морщин. – Да лед-то еще не сошел, голубчик. До полой воды недели две, а то и три ждать. Сухопутно придется, по Государевой дороге. А она нынче – грязь по колено. Жаль, что не к нам. На таких, как ты, силачей, смотреть – залюбуешься. Земля, кажись, должна дрожать. А ты с котомочкой, словно странник.
– Не в силе счастье, а в правде и в разуме, – неожиданно для себя возразил Михайло, вспомнив строки из какой-то книжицы.
Офицер оценивающе поднял брови, и насмешка в его глазах сменилась искренним интересом.
– Ого! Философ! Ну-ка, что же это у тебя в узле-то такого разумного, кроме смены портков?
Ломоносов бережно вынул две книги в потертых кожаных переплетах и протянул их.
– «Арифметика, сиречь наука числительная» Леонтия Магницкого. И «Грамматика» Мелетия Смотрицкого.
Офицер взял книги, не скрывая удивления. Он полистал «Арифметику», остановившись на странице со сложной геометрической задачей, кивнул про себя, затем посмотрел на «Грамматику».
– Смотрицкий… Это же старое издание. По ней, чай, и сам государь Петр Алексеевич учился. Редкость теперь. Ты откуда книги достал?
– Отец мой, Василий Дорофеевич Ломоносов, человек был грамотный, книги ценил, – с гордостью сказал Ломоносов. – Это его. Мне в наследство.
– Так, так… – Офицер закрыл книгу, передал её обратно. – А прадед твой, поди, носы ломал в кулачных боях и обзавёлся фамилией такой. – Улыбнулся он, и вздрогнул от порыва ледяного ветра.
– Сие мне неведомо. – Сдержанно ответил парень.
– Ишь, погодка, кости промораживает. – Сменил тему офицер. – А у меня самоварчик закипает. Тут недалече. Не желаешь отогреться, силач поморский? Заодно и расскажешь, как тебя на эту науку потянуло. Любопытно мне.
Предложение было столь неожиданным и шедшим вразрез со всей осторожностью, привитой северной жизнью, что Ломоносов на мгновение опешил. Он взглянул на морского офицера: в смуглом лице читалась не просто жалость или любопытство, а какое-то глубинное понимание, товарищество духа, нашедшего в нём родственную душу.





