- -
- 100%
- +
– Тош, а, Тош, – после двадцати минут осточертевшей геометрии, в неожиданном приступе томности и меланхолии тычет ручкой в толстую спину Надя.
– Чего тебе? – бурчит тихо Тошка, которого вырвали из вцепившихся клещей горя.
– Тош, ну будь лапочкой, напиши мне стишочек, ты обещал вчера, пожалуйста, напиши. Хочешь, я тебя за это чмокну?
– Ты же Надежда, то есть полностью?
Юный сочинитель, с сердцем, переполненным страдания и ужаса, за остаток урока, решая параллельно задачу, вытаскивает из себя пять строф. Ему таким богатым и оригинальным кажется технический прием, когда в каждой строфе он рифмует имя «Надежда» с другим словом. Заимствует он из школьной программы наивнейшие случайные обороты вроде лошадиного словечка «Чу!». Творит Тошка, однако, не о безразличной Наде, чьи лукавые ледяные губы в щеку вряд ли сколько-нибудь утешат.
Слепя прохожих шарфом снежным,
Кружится на коньках метель —
Кружит веселая Надежда
По синей улице своей.
Грустит небрежно иль безбрежно
Ее любовник у окна —
К нему прелестная Надежда
То горяча, то холодна.
Но чу! Торопится Надежда
К нему, к нему, скорей, скорей,
Среди толпы обняться нежно
В букете дальних фонарей!
Он счастлив с нею безмятежно —
Ступив с изведанной земли
На хрупкий лед, они с Надеждой,
Как боги, воды перешли.
В весенней кружевной одежде,
Быстра, стремительно легка,
Его покинула Надежда
Под треск капелей ручейка.
Скатывание в последней строфе в совсем скудную и очевидную рифму. Тошка не знает, чем закончить – не пишется дальше стихотворение. Он оглядывается на недоступную и далекую жизнь, сидящую рядом, а та сладко дремлет на парте, ничего не делая и не слушая. Льстит он себе строкой про изведанную землю – никогда какому-то Тошке с моей Марго земных наслаждений не изведать, за это ручаюсь. Хочется ему задать вопрос про вчерашний день, про красочную открытку с добрыми котятами и стихотворением, что так и валяется на заднем сидении моего «Аккорда». Тошка не спросит. Он робко, словно невзначай касается своей ногой ее нестерпимо притягательного колена под партой. Колено отдергивается вмиг, через касание на долю секунды переливается столько равнодушного отвращения. Если бы Тошка знал, как я вчера касался губами каждой клеточки этих коленей с капельками речной воды, его бы дернуло меня придушить на месте.
Немного оставалось дневниковой записи от 14 марта. Когда собирался уходить (добрый час провыписывал) – смотрю, в читальный зал входит девушка. Один-одинешенек я в зале, на обычном месте за дальним столиком. Девушка, спросив у библиотекарши, села за столик первый, центральный. Что-то в ее облике намекнуло: плохо дело, точно надо уходить. Встал, прохожу, сдаю книжки, одновременно та встала и получала свое – что-то сложное, теперь не вспоминается. И тут в глаза кинулись в сочетании небольшой рост, каре волос, а из воротничка коричневого, шею закрывающего, радостно торчат-выглядывают наушники! Два черных кружочка – очаровательная подробность. В черных кружочках на ниточках, в том, как они колеблются при ходьбе – она вся. Как только закрыл дверь читального зала, как за спиной та в дверь и вежливо, мягким голосом сказала: подождите, вас библиотекарша зовет – не помню точных слов – она из зала высунулась. Библиотекарша вернула требование: вдруг где пригодится еще? Не задерживаясь, выскочил в коридор.
Пока отрывочками и урывочками изучаю я последнюю повесть брата, тащится, истекая неторопливо, время урока моей благородной девы. Я в преимуществе, поскольку должность преподавателя не столь скучна и разрешает некоторые маневры. Она же на перемене валяется на парте, изображая леность, в действительности ощущая тоску и отвращение от поднятых рук, от электрического света, от сторожащего Тошки, и даже от товарок отмахивается в хандре рукой. По своей чудной и милой привычке, она теребит двумя пальцами волосок, глядит за окно, подперев щеку. Ей мерещится вчарашний день: она, плоско хлопающая по теплой воде ладонями; светлые небеса, редкие несущиеся моторные лодки, склоненные к воде деревья и пристани, целая турбаза на другом берегу; мы вдвоем на песчаной косе среди речки смеемся и перебрасываемся ласковыми каскадами брызг. Дай я тебя утоплю! – восклицает она, стоя передо мной, и хватается за плечи. Я позволяю утопить себя, опустить во влагу, где созерцаю ее тонкие грациозные ноги. После чего, натешившись, моя всадница садится на меня верхом, обхватывает шею худенькими разгоряченными руками, и мы отправляемся мы в плавание далеко-далеко, куда иначе заплывать девочка побаивается, предпочитая на моей спине оглядываться и самозабвенно созерцать, пока я своими лапищами разгребаю податливую воду – сначала неспешным брассом, потом стремительным кролем, поднимая волны брызг. А потом, в заваленном занавесками, игрушками, телевизорами деревянном домике, под низким потолком с лампочкой, мы, в конец утомившись, располагаемся на расшатанном диване. Любимая вытягивает ноги, я кладу их себе на волосатые колени и начинаю чесать ей пятки, как чесали в неопределенном забытом детстве. От этого дополнительного, но оттого особенно острого, последнего удовольствия жмурятся прекрасные очи с величайшею негой, и безмятежная улыбка означает последний предел утомленного счастья. Мы молчим, слыша лишь редкие голоса проходящих к реке. Из маленьких окон стелется оранжевый пыльный свет. Чему тут, в школе, заменить все это?
Последний отрывок: «А жаль, что слова не сказал девушке из библиотеки. Подумал уже на улице, великий мыслитель – хорошая мысля всегда приходит опосля. Вернуться? Да не судить же по колебанию наушников и прочим обаятельным деталям, что это – ключ, что разомкнет и растопит, что стану заключенным или свободным! Нет, в торчащих наушниках намек был! И в том, как показалась в дверях, как звучало. Не запомнил почти ничего. Прости, темная страсть природы, есть у тебя чему поучиться, да отброшу тебя. Не оказаться бы в смешной и жестокой истории не то героем, не то дурачком. Но все же, все же. В субботу? Может, один раз зашла, вообще в этот день не учится. Или еще после пара. Учится, не учится в субботу? Найду ее, попробую найти через неделю, если сама не зайдет. Зайдет – знак» – так заканчивалась запись.
Так проходят, бездонным ущельем отделяя меня от любимой, будни. Вместе ждем мы, пока по дороге из школы наметится зыбкий мостик телефонного разговора, брешь в запретах, что налагает пространство и время. Вечером завяжется переписка – впрочем, искусством речи письменной красавица моя владела лишь достаточно условно, отправляя в основном прекрасный неразборчивый хаос из ошибок и многоточий. Я стоял, справляя нужду, в тесной кабинке университетского туалета. Разлучи нас рок недели на две-три, я бы, пожалуй, спятил. Надеюсь, что и она спятила бы, иначе многого ли стоит ее любовь? С сожалением я глядел на свой, повторяя забавный эвфемизм Воронского, каташкопос, такой бессильный, сморщенный и бесполезный здесь. Только что сидели передо мной внимательно-унылые барышни, болтал с лупоглазенькой веселенькой кудрявой лаборанткой – нет, какой из меня лис в курятнике, тут мой каташкопос всегда в моих штанах, и нет причин его расчехлять. Увы, хранить в телефоне фотографии представлялось мне достаточно небезопасным. Я вспомнил одну. Еще весной озорная моя жрица растений откопала в шкафу древнюю елочную гирлянду. Вот она, перед моими измученными глазами, сдерживает смех и позирует, будто танцует, нагая, обмоталась только этой гирляндой, распяла ее на поднятых ввысь и в стороны руках. Живую белизну тонкой кожи лишь оттеняет, обвивая, электрическая белизна змеек-проводов, и украшают экзотические плоды – ультрамариновые, пурпурные, абрикосовые, изумрудные фонарики.
Глава 4
Нераннее пробуждение и неторопливый подъем с широкой кровати сопровождались приятной в болью в мускулах, от которой тяжестью наливалось тело. Наконец-то свободное утро, после трехдневного труда. Я, заставляя себя, разгоняя молочную кислоту, пробежался до кухни, где щедро положил в кастрюлю овсяной крупы. Вчера с отошедшим от праздничных мероприятий и причиндалов Воронским, мы после перерыва посетили атлетический зал. Не могу завидовать тем, кто отправляется наращивать мышцы в одиночку, размышлял я, пока надраивал как следует зубы, но в подходящей компании упражняться исключительно приятно. Невысокий, поджарый, рельефно-смуглый Костя Воронский гармонично оттенял меня, несколько мешковатого, но могучего, широкоплечего, рослого, с такой колоссальной спортивной сумкой фирмы Korax, что мы шутили даже, что Костя в нее поместится целиком.
Я нацеживал себе кислый сок и накладывал творог для атлетического завтрака. Обращала наша парочка на себя внимание: определенно не последние персонажи в зале, но при этом не двое молодых безмозглых спортсменов или крепких, но полноватых в талии хриплых бизнесменов за сорок, а два дерзких персонажа, которые ведут глубокомысленную беседу между упражнениями и даже в процессе: один пыхтит и трудится, другой говорит.
– Знаешь, Воронский, что приходит мне в голову, – рассуждал я, пока товарищ мой резковато приседал со штангой, и далее, нанизывая себе сверх его веса лишние килограммов тридцать. – Я высказывал уже точку зрения, что полноценный человек строится из двух составляющих: полноценный человек должен каждый день заниматься, во-первых, творчеством, во-вторых, любовью, причем лучше бы эти процессы взаимопроникали и взаимодополняли друг друга. Андрей Чарский, увы, в этом плане не ставит себя в образец, так как человек нетворческий, а робкая грешница моя частенько отделена непреодолимой стеной. Но я все-таки полагаю, что надо к этим двум составляющим добавлять третью: хотя бы пару вечеров в неделю с другом потягать железяки, убежать на часик-другой от вдохновения и женской ласки.
– Вроде как в античности, Андрей? – ехидно спросил, вытираясь полотенцем, Воронский, пока я размеренно приседал. – В здоровом теле здоровый дух?
– Несомненно, – выдохнул я со звоном опустившейся на место штанги. – Античные философы были правы, что чередовали физические упражнения с философскими спорами.
– А еще они параллельно с тем и другим передавали мудрость от старцев к молоденьким мальчикам, – Воронский захихикал язвительно. – Весьма специфическим способом.
– Воронский, – наставительно возразил я в ответ. – Соглашусь, нас могут принять за парочку влюбленных гомосексуалов, но ты же прекрасно знаешь, что мы таковыми не являемся.
– Не сомневаюсь, Андрей, не сомневаюсь, – иронически подмигнул мой приятель. Мы, отдыхая и прогуливаясь после базового упражнения, подошли к рингу, где немолодой татуированный тренер с серебристым ежиком и орлиным носом учил боксировать какого-то юнца. – Вот видишь, тоже мальчика тренируют, да-с.
– Слушай, Воронский, может нам с тобой боксом заняться? – почесал я потный затылок. – Сто лет перчаток не надевал.
– Хочешь меня использовать как грушу для передачи мудрости, Андрей? – полюбопытствовал Воронский. – Нет, я тебе не позволю нанести мудрость на мою мордашку, Ксюши и Анюши этого не поймут. Ты же, помнится, до вуза, в школе был боксер.
– Да, было дело. С восьми до одиннадцати лет борьба, с двенадцати до шестнадцати – бокс.
Я, возвращаясь мыслью к этому диалогу, пока готовился завтрак, принял стойку и нанес несколько ударов кухонной солнечной пустоте. Руки заныли сильнее прежнего. Жизнь, как ни поверни, штука весьма приятная, но и в свободный день поджидали необходимые, давно откладываемые дела.
Позавтракав и потягиваясь, разложил я на диване тетради брата и ноутбук, а сам распределил грузное, тугое тело в так называемую мою позу крабика – ведать не ведаю, как ее отчетливо описать. Предстояло все-таки, по крайней мере, систематизировать сегодня наследие, мне доставшееся. Бедный брат, Евгений Чарский, завещал мне свои труды и просил только прочесть и сохранить, а словом, как-то распорядиться теми разрозненными текстами, что остались от него.
Женя был тремя годами меня младше. Не могу сказать, что особенно любил своего брата либо был с ним близок, как в совместном детстве, так и потом, с началом моей учебы в другом, более крупном городе: я уехал туда от враждебности домашних отношений, к самостоятельности, поселился в освободившейся удачно теткиной квартире. Да, близки мы не были, но я наблюдал рядом этого застенчивого, загадочного мальчика, который рисует выдуманные стратегии и сочиняет немыслимые фэнтези-повести про гномов-косарей в шароварах и армяках, и осознавал как-то с ранних лет, что имею дело с субъектом гораздо более сложного устройства, а может, и более высокого порядка, чем я. Поэтому по мере возможностей старался я помогать брату. Так, если иногда – изредка, впрочем – в школе кто-то из одноклассников или других злодеев имел к беззащитному Жене претензии, на горизонте быстро появлялся я и мой приятель по секции бокса Диман, очень глупый и лысый садист, которому нравилось избивать других и которым я вполне управлял. При явлении двух таких представительных лиц претензии к брату обычно мигом испарялись (брат Димана, помнится, побаивался, подозревал в нем потенциального палача). А когда пилили Женю в семье за неосторожные прогулы, я успокаивал и как умел, отстаивал рыдающего прогульщика.
Разъехавшись, переписывались и звонили, а тем более попадались друг другу мы чрезвычайно редко. Наш отец, небедный бизнесмен, вечно надеялся купить за городом участок и построить коттедж, вследствие чего отличался большой экономностью – жил в хрущевской квартире на первом этаже, с тараканами и отвратительным отоплением, ездил на разбитых жигулях, скупо одаривал нас деньгами. В начале шестого десятка болезнь набросилась и со смаком пожрала отца снаружи внутрь, искалечила, истончила кожу и прожорливо накинулась на сладкие внутренности, а затем, неторопливо обсосав огрызок, лениво выплюнула его – на похоронах брошенного нам, людишкам, огрызка мы с братом встретились едва ли не в последний раз.
Оставил отец мне, однако, довольно значительные сбережения – младшему сыну он бы не доверил и копейки. Седьмая часть сбережений этих обернулась надежными толстыми стенками, мощным атмосферным двигателем и солидной белизной сидений «Аккорда», остальные же части жирели, набирая проценты. Брату я посылал ежемесячный пенсион, убеждался, что тот обеспечен всем необходимым, а в остальном не слишком вспоминал о его жизни.
Женя в свободное время, насколько я знаю, подрабатывал, одновременно ловя нечто вроде удовольствия, живыми интернет-трансляциями по компьютерным играм. Он комментировал турнирные партии в стратегиях, судя по моим недолгим наблюдениям, скучно и однообразно, хотя находились у брата постоянные поклонники. А уж когда принимался Женя пространно и запальчиво излагать собственные теоретические взгляды на видеоигры, тут он будто напяливал маску бесполезного и обреченного осла. Да еще перед кем. Безусловно, согласен я был со многими высказываниями брата, но не находил причины их глобально теоретизировать и просвещать безликих зрителей. Также полагал я, чего таить, что его развитая и ветвистая, противоречиво-художественная философия видеоигр происходила в основном от того, что Женя был плохой игрок и плохой стратег. Я-то, в ранние студенческие годы великолепно играл на деньги в третьих «Героев», в большинстве случаев побеждал местных мыслителей, вдумчивых ли, самоуверенных ли. Помнится, один такой чемпион проиграл десять тысяч рублей и отметил злобно, что мне за замок инферно помогает настоящая инфернальная удача. Тогда мы с Воронским были еще совсем молодые, следовательно, быстро же спустили выигрыш на форменную вальпургиеву ночь с двумя приготненными доступными красотками из общежития. Потом я, честно говоря, месяц искал признаки сифилиса, но, к счастью, легкомыслие двух студиозусов обошлось без последствий.
Какое ласковое, будто майское, утро. Я принялся таки каталогизировать рукописи брата, перекладывать просмотренные тетради справа налево.
Одиннадцать тетрадей первого курса. Почти ничего от Жени, одни учебные записи и коротенькие рисуночки на полях, квадратики, кружочки, неживописные штурмовые винтовки из видеоигр-боевиков.
Семь тетрадей второго курса. Они обильно иллюстрированы, особенно карикатурами, мало записей лекций и семинаров, да и те вперемешку с прочим содержимым, множество издевательских и даже грубых стихотворений и песенок.
Третьего курса – три тетради. Одна из них чисто дневниковая. Плюс еще несколько вариантов «Сказки», посвященной Виктории Некруловой. Я отчетливо помню черное отчаяние брата после третьего курса, так что его пытались – разумеется, напрасно и бессмысленно – исцелить, но чем мог помочь Жене самоуверенный деловитый мозгоправ женского пола, ливший на него поток неолиберальных докс и банальностей, дабы балаганными беседами сложно кем-то сочиненную душу брата в одну из душ общества? Нет уж, я сглотнул и пошевелился. В этот омут я, пожалуй, не желаю вовсе нырять.
«Стишок о дестком преступлении». Две светло-зеленые тетрадочки последующих полутора лет. Брат однажды говорил в то время, что ему, словно в детстве, снятся яркие и повторяющиеся сны. Из онейрических осколков он пробовал собрать роман, а получилось зыбящееся месиво описаний, по которым бесцельно бродит некий Тявка, борец с монстрами во главе со страшным Заразой за погибший город зверей Гардисстал.
Я взял в руки дневник о Нине. Да, кажется, настал этим солнечным раннесентябрьским утром неотвратимый момент, пора обозначить имя, которое я первого числа не решался произнести, боясь накликать тени, спугнуть нечастое счастье. Пусть брату слышалась в ее теплом имени чудная жизнь, знойно-зовущая, певуче-лучистая. Я слышу два искусственных, скрипучих металлических щелчка – Ни-на. «И Нину видим мы, и любим мы случайно» – восторженно брякал в нашей переписке брат. Дневник о Нине я потихоньку почитывал со второго сентября. Нет, не она на миг привиделась брату в уютной мартовской библиотеке: соотнести тающий призрак и единственную вещественную деталь – наушники в воротнике – с какой-либо человеческой идентичностью ни мне, ни ему не удалось. Кто знает, вдруг, материализуйся ответным словом и улыбкой, легчайшим ухаживанием это обаятельное привидение, Женя теперь обнимал бы невесту, а не лежал в четырех деревянных стенках.
Номинация «Нина» и ее носительница реминисцировали для восхищенного брата Зину Мерц: Нина-Зина-…. В ответ на его чрезмерные излияния я писал, недовольный этими словоохотливыми хвалами, довольно иронически: «Помни, главная заслуга Зиночки Мерц – в том, что она предпочитает главного героя, молодого творца, художника, мыслителя своему отчиму, мерзостному слащавому черносотенцу. Очевидно же, что этот упырь повествует о своем либидо под личиной „романа Достоевского“, что его, эту сочную старую собаку, сводит с ума походка вожделенной „Аиды“. Тебе, братец, тоже нужно разогнать чудовищ из прошлого твоей Музы. Смотрел фильм про мальчика, который ради девочки с зелеными, голубыми, розовыми волосами готов уничтожить семь таких чудовищ?». Женя, не зная, вероятно, чем парировать дружеский выпад, не ответил и обиделся. Да простит он меня, но не воспринимал я эту Нину всерьез, под сторонним взглядом казалась она переучившейся не по мозгам сельской дурнушкой из профессионально-технического колледжа, к тому же по-пионерски инициативной – кто мог представить ее белой, матово-черноглазой предвестницей гибели, в чьем дыхании, на чьих устах и перстах отравленная пыль, что разит распадом, судорогами тысячи бесконечных смертей? Внешняя непрезентабельность будущей горевестницы, впрочем, обещала некоторую надежность и, не исключаю, немало других удовольствий для наконец-то отыскавшего подругу брата. Да и что такое красота? Моя-то бывшая была, согласно очевидным критерям, практически модельной красавицей, что не мешало ее жестокому, неуравновешенному сердцу оставаться прохладным и скуповатым на взаимность, воспринимать любовь – при том, что я ее привлекал только как брутальное мускулистое животное – как нечто злокозненное, а не как миссию и нежное милосердие. Равно и образ этой красоты по мере обнажения отслаивался от тела бывшей, сохраняясь сугубо в области бесчисленных косметических процедур, бросая мне в лицо мрачную банальность.
От Нины, помимо подробнейшего, с топографически точными картами их прогулок дневника, сохранились два важных документа на флешке:
1) Папка с 37 отобранными братом фотографиями под заглавием «ZZ неведомая краса» – брат часто обозначал девушек латинскими буквами NN или ZZ.
2) Несколько довольно претенциозных длиннющих предложений, так называемых периодов, которые Женя незадолго до гибели писал Нине. Так, очевидно, невысоко оценила технику написания текста о себе посредством одних периодов. Это единственное, что осталось от их протяженных электронных бесед, прочее извлечь, повторюсь, у меня не получилось – если оно еще существует. Я листал немного оцепенело фотографии, пытался осознать, что же такого волшебно прекрасного обнаруживал в этой Нине брат.
Звонок вскинулся, я выпутался из позы крабика, перескочил через бумаги и ноутбук и к столу вытянул руку. Еще десяти утра не было. Звонила моя запыхавшаяся Харита.
– Дрюш, Дрюш! – глотала воздух она.
– Добро утро, ранняя пташка.
– Дрюш, я нашла брешь в системе! – торопливый, сбивчивый, но затаенно-радостный голос. – Прикинь, прикинь, нас тащат на эту обрыдлую физру на улице, ну и этот дедуля еще на меня подкатывает: чего ты без формы, где справка об освобождении и все такое, а сам меня еще по волосам полапать. Изврат, бабушек ему надо теребить, а не девушек! Ну а у меня одна сменка, я форму ваабще брать не хочу. Тут на крыльце заднем я раз – в сторону, соскочила и сбоку замаскировалась. Ты же знаешь, Дрюш, как свалить трудно, понавешали этих камер, какого-то дылду на выходе поставили. Ну а я под окнами школы по стеночке, по стеночке, пока дедуля на других блеял, раз – и у ограды. И под ограду пролезла кое-как, животиком вверх, чуть животик об эти железяки себе не распорола, а коленочки запачкала и выскочила! И от школы бежать просто с ультразвуковой скоростью!
– Девчонка, выскочка, гордячка, чей звук широк, а стан узок, как ручей, который пробивает камень, – проговорил я, когда она выпалила, выговорилась и усмехнулся, одобряя здоровую анархическую инициативу.
– Дрюш, а прикинь, Дрюш, Надька сказала – не полезу, она жирная очень.
– Оставь Надежду всяк из школы выходящий, – подмигнул я, пусть телефонный разговор не воспроизводил подмигивания.
– Чего? Короче, Дрюш, я хочу в киношку, там будет просто 10 из 10 фильм, который в нете супер отзывы собрал. И вообще, я скучаю, – с извилистыми повышениям и понижениями голоса протянула она.
– Натягиваю штаны, Харита, и я уже за рулем «Аккорда».
– Дрюш, а скажи, я вот так офигенски из школы свалила, я теперь секретная агентка?
– Секретней не бывает, мисс агентесса.
На секретных агентах девочка изредка полагала себя помешанной, даже пару раз настаивала, чтобы мы шифровали нашу сетевую переписку хитрейшим и невыполнимым методом. Я отшучивался, что при ее манере изложения любые другие шифры заведомо избыточны. Наряд моей разведчицы, когда подхватил я ее на немноголюдной улочке, отнюдь не совпадал с образом масскультурной скучно-сексуальной шпионки. Ее едва различимый свежий загар и взволнованный румянец оттеняла голубая футболка и что-то вроде легонького джинсового платьица до колен.
– А я сменку посеяла, – первым делом беспечно объявила она. – А ничего, Тошка или кто подберут. Дрюш, ты такой важнющий весь в пиджачке, прям правда суперагент на гоночном «Астон Мартине»! А я девушка из фильм про шпионов, которую ты должен защищать от суперзлодея. А суперзлодей – это противный дедуля-физрук-изврат!
– В таком случае, для большей конспирации предлагаю изобразить влюбленную парочку, которая посещает кино.
– Ой, давай, гони, Андрюш, нас преследуют! Гони, я буду остреливаться, – она вскарабкалась с ногами на кресло, развернулась назад, слегка стукнулась головой о потолок, прищурилась и сложила указательные пальцы в воображаемый пистолет. – Вон там бежит, дедуля-терминатор в трениках за сто рублей! Дави на газ, я стреляю. Чух! – она поднесла пальчики к губам и подула на гипотетический дым от выстрела. – Чух! Чух!
– Сиди смирно, Грётхен, ты, пока под забором пробиралась, спину запачкала, дай счищу, – сказал я.
Обладай я в действительности «Астоном Мартином» с прилагающимся к нему благосостоянием, давно увез бы годика на два-три, в кругосветное путешествие, на невиданные острова мою любовь от, в сущности, действительно следующих за нами по пятам пройдох. Полгода мы оставались чрезвычайно уязвимы, просвечивали теперь сквозь затемненные стекла автомобиля. Я лишь надеялся, что, когда разорвутся над нами покровы тайны, когда ценой несдержанной любви окажется скандал с примесью уголовщины, я успею, благодаря вероятной нерасторопности моих будущих обвинителей и тюремщиков, выхватить из-под них Маргариту и на оставшиеся от отца деньги вырваться, укатить с ней неважно куда, хоть на другую половину земного шара.




