- -
- 100%
- +
Мой отчим вернулся. Он был инженер-монтажник, объехал весь Союз. Душа любой компании, он знал массу частушек, шуток, прибауток, карточных фокусов, гаданий, умел занять и одурачить всю компанию оптом. Но в тонких вопросах он был не силен.
Прежде всего, он очень ревновал маму ко мне и грубо рвал нашу связь. А связь была крепкая. После того, как я теряла маму во время войны, я очень тяжело переносила всякую, даже короткую разлуку с ней. В первых трех классах я чаще всего делала уроки у мамы в банке, стоя, на краешке ее стола. У меня это отнимало не более получаса, после чего я бежала на улицу к своим уличным друзьям. Если я была дома, я не ложилась в постель, пока не приходила мама, а она приходила очень поздно, а иногда даже не поздно, а рано (утром). Если я не могла ее дождаться, я засыпала на сундуке (о котором я уже писала) – все равно во всякое холодное время года в доме я была в пальто. Иногда проснувшись и обнаружив, что мамы дома нет, я натягивала шапку и шла к маме в банк. Времени я не знала, часов ни у кого не было: весь город поднимался по заводскому гудку, который будил всех в 7 часов утра. Я могла идти к ней в 11 часов вечера, в 1—2 часа ночи. Шла почти через весь город, не боялась идти через старое кладбище. Единственно, чего боялась, – волков, и все время смотрела по сторонам, не горит ли где пара зеленых глаз… Если мама продолжала работать (это всегда было во время отчетов —квартальных, полугодовых, годовых, – кроме мамы их никто не мог писать, и писала она их только ночами: днем надо было работать) я ложилась спать на стульях (в банке всегда было гораздо теплее, чем у нас в доме), а в 4—5 часов утра мы шли с мамой домой поспать до гудка.
Однажды мамочка отправила меня в пионерский лагерь. Это было в 1944 году, еще шла война, мне еще не исполнилось девяти лет. «Лагерь» наш был километрах в семи от нашего дома, среди развалин, в разбитом доме, где не было ничего, кроме осыпавшихся кирпичных стен: ни пола, ни крыши, ни окон, ни дверей. (Но в Донбассе лето обычно сухое и теплое). С собой каждый принес что-то похожее на одеяло и подушечку. Но с нами там занимались, а главное – кормили. Нас там было человек 15—20, так мне кажется. Днем мы с пионервожатой сидели под единственным сохранившимся среди развалин большим раскидистым деревом, во что-то играли, пели песни, она нам читала. Наверное, ели там же. А ночью шли в развалины спать. В первую же ночь, когда все уснули, я убежала – не потому, что мне было плохо: я не могла без мамы. Ночь была теплая, черная, звездная. Яркая луна серебрила грунтовую дорогу, по которой я бежала, как полагалось, в одних трусах, босая, прислушиваясь к тому, как шлепали мои ноги по выбитой, твердой, как гранит, дороге. Я прибежала домой около 5 часов утра. Мама, не мешкая, повела меня обратно – ей нужно было успеть на работу. На следующую ночь все повторилось, и снова мама повела меня обратно. Когда я убежала и в третью ночь, мама уже пошла забрать мои вещи и сухой паек.
Через 2 года мама снова отважилась отправить меня в лагерь. Мне уже было почти 11 лет, и лагерь был на расстоянии 18 километров от дома. Я продержалась 2 недели и все-таки сбежала. Больше таких экспериментов не было.
Вот такую связь мой отчим сразу, с первого дня начал рвать кроваво, грубо. У него была еще одна особенность: он чтил Сталина и старался ему подражать. Он носил «сталинку», делал «стальные» глаза и во всем был тверд, как сталь. Но меня – девчонку войны, улицы и полной самостоятельности такие фокусы раздражали, иногда смешили, иногда приводили в отчаяние. В общем, все благолепие нашей с мамой жизни вопреки голоду, холоду, разрухе, всей страшной неустроенности нашей жизни для меня рухнуло в одночасье.
Он прожил с мамой более 25 лет, очень изменился за эти годы и со мной, взрослой, он дружил, гордился мной, хвастался, но тогда, в детстве, все было ровно наоборот. И о своих сталинских симпатиях он однажды мне сказал: «Ой, Татьяна, не говори мне ничего, а то получается, что прожил я жизнь дурак-дураком».
Но беда ко мне пришла в ту пору не только дома, но и в школе. Правда, в школе несколько позже. Подробно писать о ней не буду – хочу только в определенном ракурсе посмотреть на эту историю. Когда я училась в 6 классе, к нам пришел новый учитель математики. Ему было около 30 лет, ходил он всегда только в военной форме, был членом партии, очень скоро он стал парторгом школы и нашим классным руководителем. И до моего окончания школы он оставался и тем, и другим. Он был маленького роста, рябой, очень некрасивый, чем-то он напоминал мне крокодила, особенно, когда улыбался.
Я любила математику, и скоро стала у него «звездой первой величины». У него вообще была система «звезд» и «пыли». «Звездам» математика была нужна, они соревновались в решении сложных задач, «пыль» должна была довольствоваться списыванием элементарных задач. Мне эта система казалась неприемлемой, глубоко оскорбительной, не только для «пыли», но и для «звезд» (тем более, что это привело к списыванию почти по всем предметам). Я сказала об этом в очень узком кругу учеников (нас было четверо), но ему донесли (и не ученик, а мать одного из четверых). Моя «звезда» мгновенно закатилась. Я оставалась отличницей – с этим он ничего не мог сделать, но до самого окончания школы я сделалась для него предметом изощренных издевательств, сплетен, карикатур в школьных газетах, наговоров, и все это делалось очень грубо. (Я была первой жертвой, но не последней – в каждом последующем выпуске он находил среди лучших учеников желанную новую жертву).
Когда я в 7 классе вступала в комсомол, я, конечно, писала в своей автобиографии о том, что отец осужден по 58-й статье. – «Ах, вот оно что!» – воскликнул он, прочитав это, плотоядно улыбаясь своей крокодильей улыбкой. (Это был 1949 год – разгар холодной войны и новых витков репрессий.)
В комсомол принимало общее комсомольское собрание школы. Потом прием утверждал райком. После того, как я рассказала свою биографию, я помню долгую зловещую тишину в зале, его желтое, застывшее в сдерживаемой улыбке лицо. Но встал наш директор и сказал: «Мы все хорошо знаем Таню и знаем, что она должна быть в комсомоле». – В зале раздался облегченный вздох – голосов против не было.
Не знаю, был ли он здоров психически (думаю, да), но он был, несомненно, человеком с тяжелыми комплексами неполноценности, и это было мое первое, – но, к сожалению, далеко не последнее, – столкновение с этими тяжелыми и небезопасными людьми.
Несмотря на все его ухищрения, я шла на золотую медаль. А этого он допустить не мог. Сколько удивительных фокусов он придумал, чтобы ставить мне двойки и тройки в четвертой четверти 10 класса. Этого я выдержать не могла, пошла к завучу школы и попросила создать комиссию и экзаменовать меня. На что она мне ответила: «Танечка, мы всё знаем, но мы ничего не можем сделать. Через пару месяцев Вы окончите школу. Вы поступите, куда захотите, и забудете об этом, как о страшном сне. А нам оставаться с ним жить…» – (Позже я поняла: он был не только парторгом, но и сотрудником «органов») Это была весна 1953 года. Сталин ушел в преисподнюю. Но свежие ветры повеяли позже.
Конечно, в такой ситуации нужно было сменить школу, но это было невозможно. В нашем городе было всего 2 десятилетки: одна русская, другая – украинская. Кончать десятилетку на украинском языке я не хотела, хотя очень любила украинский язык. Сейчас, когда украинские правители надругались над историей, родством народов, совестью и здравым смыслом, когда проклинают угнетателей-москалей, запрещают русский язык, а следовательно, русскую культуру, родственную, во многом общую, великую и обогащающую, я могу свидетельствовать: я жила в Донбассе, в русско-язычной части Украины. Но у нас было школ украинских почти столько же, сколько русских, хотя говорили все на русском языке, только шутили иногда по-украински и пели украинские песни. В школе у нас было одинаковое количество часов по русскому и украинскому языкам и литературе. А иногда шли русские фильмы, дублированные на украинский язык, что было уродливо, дорого и не нужно ни в одной области Украины.
(И Грузия, любимая Грузия, в которой я никогда не была, но любила ее культуру, ее дух, кровно связанную с Россией, – это тоже кровоточащая рана…)
Медали я не получила. Четверо ребят из двух десятых классов получили Серебряные медали (5 по сочинению была только у меня). Когда я вышла из актового зала после выпускного торжественного собрания, в коридоре, в стороне у окна, стояла группа учителей. Их было 5 человек. Они подозвали меня и тоже сказали: «Танечка, мы всё знаем, но помочь мы тебе не могли. Ты не расстраивайся. У тебя все впереди, все будет хорошо. Иди смело и не оглядывайся.»
На следующий день я уехала, из дома, из школы, где мне уже нечем было дышать. Уехала в Москву и поступила в медицинский институт.
Я поступила в институт имени Сталина. На выпускном экзамене я писала сочинение о нем, о его бессмертии, ибо бессмертны его дела. До 1956 года мое сочинение стояло за стеклом в кабинете завуча среди лучших работ учеников школы. Я почти одна, – расшевеливать массы трудно, особенно накануне выпускных экзаменов в 10 классе, – сделала фотоальбом, посвященный его жизни и смерти (благо, – материала для этого было в тот момент сверх всякой меры). Такой я покинула Лисичанск. Позади остались трудное детство и ранняя юность: теплые лунные, звездные украинские ночи с запахами цветущей сирени, вишни, душистого табака, украинские песни, бесконечная подготовка к экзаменам (с 4-го класса по 10-й мы сдавали каждый год экзамены практически по всем предметам) под жужжанье пчел и запах роз в нашем саду, когда знания смешивались с мечтами… Я ехала навстречу мечтам.
Переступив порог школы, я как будто перешла некий Рубикон. В Москву я уже приехала другая. Приехала – и стала задавать вопросы.
Об институте много писать не хочется. Я попала в медицинский институт случайно: провинциальная девочка, у которой не было возможности посещать дни открытых дверей вузов, некому было задать волновавшие вопросы, я пришла в медицинский институт с бредовыми идеями: мне хотелось изучать биохимические механизмы мозга, которые обеспечивают четкие законы логики и психологии – они изумляли меня своей строгостью и красотой. В МГУ ни на мехмате, ни на физфаке, ни на биолого-почвенном факультете (от одного слова «почвенный» меня бросало в дрожь – это были времена Лысенко), мне казалось, я не найду того, что ищу. Медицинский институт изучает человека – там это возможно. С первых же занятий в институте я поняла, что попала не туда. Но уйти из института неизвестно куда, напрячь маму и всю мою родню я не решилась и осталась в институте. Я вспоминаю о нем без восторга. Многие предметы читались серо, блекло, бесполезно. Биологию у нас читала возлюбленная и яростная поклонница Трофима Денисовича Лысенко… (Четыре факультативных лекции по генетике я прослушала только в конце 6-го курса – это был 1960 год!). У нас было обязательное посещение лекций, и я была в числе яростных поборников свободного посещения. На хороших лекциях аудитории были переполнены. На лекциях по патологической анатомии Академика Ипполита Васильевича Давыдовского студенты сидели на окнах, на ступенях – только не висели на люстре. На пустых лекциях, в записи которых мы никогда не заглядывали (все равно, надо было читать учебники, а после них лекции были бесполезны) – на таких лекциях аудитории выглядели подозрительно пустоватыми. На них мы готовились к занятиям, читали, играли в крестики-нолики или просто убегали в кино или буфет. Когда в ближайшем клубе шел новый хороший фильм, это весьма заметно сказывалось на заполненности аудитории, и у нас ввели проверку посещаемости лекций. В перерыве произвольно из 20 групп потока выбирались 4 для переклички. Старосты должны были мгновенно сориентироваться, кого из других групп поставить вместо отсутствующих своих: лекторы весь поток не знали в лицо, хотя, в качестве исключения, можно было нарваться на неприятности. А вот на экзаменах у экзаменаторов были списки посещаемости лекций, и это могло серьезно сказаться на отметке (а следовательно, на стипендии), независимо от содержательности ответа.
В одной из институтских стенгазет было такое стихотворение:
Староста – это один в поле воин,Староста вечно обеспокоен:Как сделать из двух человек десять,Иначе группа его повесит,Или как превратить стулья в студентов,Если последних лишь двадцать процентов.Слушайте, люди, жалейте старост,К ним рано приходят болезни и старость.В клиниках института все же еще оставался, наверное, дух земства, бескорыстия и благородства, гуманного отношения к человеку. Тогда не было сегодняшней техники, высоких технологий, огромных возможностей и огромных денег, которые теперь правят (явно и тайно) бал в нашей медицине. Там, в клиниках, я видела людей большого таланта и высоких моральных качеств: жизнь на своей суровой наковальне одних уродовала, других закаляла, создавала и «серых», и черных, и удивительно светлых.
Вот 2 эпизода из моих встреч, которые хотелось бы описать.
Гистологию у нас преподавала очень красивая, но скромная женщина, еврейка, имени-отчества ее я не помню, с сединой в прекрасных густых кудрявых волосах. Несколько лет спустя после окончания курса гистологии, когда в институтской газете, посвященной Дню Победы, прочла ее историю, поняла, что ей не было 35 лет. Выглядела она лет на 10 старше. С газетного портрета смотрела с улыбкой красивая девочка в солдатской ушанке с длинными толстыми косами. Из школы она ушла на фронт медсестрой. Попала в окружение, под массовый расстрел. Была недострелена, только ранена. Выползла из-под трупов из рва, стала пробираться к партизанам. Ее поймали, погрузили в поезд. Ее ждал Освенцим. Но она бежала. Первая попытка не удалась, со второй ей все-таки удалось спрыгнуть с поезда на ходу. В нее стреляли, но не попали. Она добралась до партизан и войну прошла в отряде.
А когда мы сидели у нее на занятиях, учили-не учили ее интересный предмет, дурили, отвечали хорошо или плохо, нам в голову не приходило, что за плечами у этой женщины такой жизненный опыт.
Вот еще одна незабываемая встреча. После 4-го курса (1957год) у нас была врачебная практика. Мы проходили ее в районной больнице Калининской области (ныне снова Тверской губернии). В хирургическом отделении 1 врач, 2 медсестры, 2 нянечки – весь персонал. Все районные аппендициты, грыжи, травмы поступают сюда. На полостные операции отправляют в областной центр. Электричество в больнице от движка – до 10 часов вечера. А больные чаще всего поступают ночью. Плановых операций мало, обычно – срочные. Хирург – женщина, Р.В., ей 31 год. После 9-го класса ушла на фронт медсестрой. Ленинградка. На фронте потеряла жениха. Вернувшись с войны, поступила в медицинский институт, по окончании отправлена по распределению в эту больницу. Не помню, на сколько коек было отделение, но не маленькое – несколько палат (в палатах от 6 до 12 человек, и дети, и старики). Когда она шла по отделению, казалось, идет тепло и улыбка. Каждому она находила доброе слово, шутку, ласку, утешение. Ночью она оперировала при керосиновой лампе, – ее, освещая операционное поле, держала нянечка Нюра, которая еще при необходимости подавала хирургические инструменты: «Нюрочка, лампу сюда… чуть выше… Нюрочка, корнцанг» – …и т.д.). Сестра ассистировала. Обстановка вполне «романтическая». Но никогда Р.В. не повысила голос, не вышла из равновесия, из доброжелательного состояния.
Только это позволяло ей успешно работать. Я не помню послеоперационных осложнений. Ее любили. Наверное, это скрашивало ее одиночество. Вряд ли в этой глуши она надеялась устроить свою личную жизнь.
Таких людей в тот период было много в нашей жизни. Но она врезалась мне в память, как солнце, которое в северном суровом неустроенном краю согревало, светило всем. Я в те времена, маленькая, худая, моложавая, выглядевшая совсем девчонкой, со своими студенческими знаниями, считала себя не в праве лечить людей. Она заставила меня оперировать (она мне ассистировала), заставила вести поликлинический прием – сломала во мне угнетавший меня внутренний барьер, с которым самой мне было бы справиться очень нелегко.
Светлое пятно моих институтских лет – наш драмкружок, который вела Елена Павловна Кононенко, впоследствии Заслуженная артистка РСФСР, прекрасная актриса, замечательный педагог и человек. Мы занимались по вечерам в классах, в которых днем шли занятия. Комнаты еще не были убраны, и мы стелили на пол газеты, потому что, когда Е.П. давала нам «краски», мы часто от смеха валились на пол (она была прекрасная комедийная актриса) и долго не могли прийти в себя. «Если вы будете так смеяться, – говорила Е.П., – вы провалите спектакль.» – Сцены из пьесы А. Островского «Не было ни гроша, да вдруг алтын» мы, действительно, чуть не провалили. Но, к счастью, все обошлось. Она как-то сказала: «Если бы вы знали, какое счастье играть такой текст. А что нам иногда приходится играть…»
Институт отнимал много времени и сил, но душа моя была вне его. Я попыталась найти себя в различных научных кружках, но стиль и уровень их работ меня привлечь не мог. Я всегда рвалась в теорию, в скрытые механизмы, а не внешние проявления, а теоретические предметы были намного слабее клинических.
Меня гораздо больше привлекал стол в довольно большой по тем временам комнате моего деда на Солянке под большим старинным абажуром, где по вечерам за чаем с какими-нибудь сушками, соломкой и вареньем велись весьма интересовавшие меня беседы.
(Россия – страна вечно не решенных проблем: их не хотело, не умело, не осмеливалось решать правительство, но ими «болела» интеллигенция и, не имея трибуны, прав и возможностей для их решения, вечно обсуждала их за чаем (и за рюмкой) в гостиных, клубах, дружеских беседах. Наверное, и во времена сталинского террора это продолжало существовать в придушенном, глубоко подпольном варианте. И малейшее ослабление репрессий активизировало, возвращало к жизни это особое российское явление.
Я приехала в Москву сразу после смерти Сталина. Настало время кремлевских переворотов, потом 20-й Съезд, начало «оттепели». Но сталинские секретные службы продолжали работать. В каждой квартире, в каждой самостоятельной производственной, научной, партийной и прочих ячейках несли свою службу «сексоты». Все это знали. Мы знали и сексотку нашей коммунальной квартиры. Это была почти безграмотная тетка, работавшая в разных организациях то уборщицей, то разносчицей. Ничего осмысленного она в свои высшие инстанции передать не могла, но нагадить могла изрядно, даже без причины. Она была настолько глупа, что иногда откровенно запугивала нас. В квартире из 5 комнат было две друживших семьи интеллигентов. Мы каждый вечер проводили вместе, и каждый вечер она торчала у нас под дверью. У одной из наших соседок, Елены, тогда модой женщины, был очень острый слух, и она часто слышала, как наша доброжелательница в своих мягких тапках подкрадывается к нашей двери. Среди беседы Лена вдруг внезапно срывалась с места, бесшумно подбегала к двери и резко ее открывала. Так наша «секретная» дама заработала несколько шишек на лбу, но жалобы вряд ли пошли бы ей на пользу, и работу бросить было невозможно. Но потом ее все-таки разжаловали и завербовали другую соседку, продавщицу. Мы об этом узнали, потому что вербовка прошла не очень аккуратно. Продавщица была умней: она обычно вертелась в нужные моменты под дверями, делая вид, что подметает пол. Но однажды произошел такой казус. У наших соседей (друзей) на дне рождения моего друга собралась большая и «сомнительная» компания: некоторые потом сидели и (или) были высланы из страны. Оставить без внимания такое собрание власти не могли. Сексотка была «под ружьем»: она стояла под дверью в длинном коридоре большой коммунальной квартиры. В коридоре было темно: лампочка перегорела, но никто не торопился ввернуть новую: коммуналка все же… Против двери на тумбочке стоял телефон с громким звонком, чтобы всем было слышно. «Сотрудница» напряженно слушала. Было, что слушать, но понять было трудно, тем более запомнить. Внезапно раздался резкий телефонный звонок. От напряжения и неожиданности она закричала. Все вскочили из-за стола и бросились в коридор. Она позорно бежала, бросив щетку…
Но вернемся к столу под абажуром. Тогда там собирались разные люди, но самыми дорогими для меня были мой дедушка и мой кумир (наш сосед по квартире), которого я полюбила, когда он был еще мальчиком 13 лет (мне было 11), однажды и на всю жизнь. (Моим мужем он стал, когда мне было 48, а ему 50, он был уже очень болен, и в 64 года он умер, но все равно все, что было с ним связано, – это счастье моей жизни).Во времена бесед под абажуром он был студентом, потом аспирантом мехмата МГУ.
Мой дедушка в свое время был довольно известным юристом. В Харькове (когда Харьков был столицей Украины) он был одно время председателем губернского суда, в Москве в 30-е годы попал в Прокуратуру Союза, но, к счастью, был изгнан оттуда после ареста сына. Несколько лет он каждую ночь ждал ареста, необходимый узелок был всегда наготове, но его, по-видимому, потеряли в суматохе мясорубки, как и нас с мамой. Я не могу и не смею давать ему характеристику. Для меня он был человек любимый и очень меня любивший (я была то единственное, что осталось от его единственного обожаемого и так трагически погибшего сына). Для меня он был очень интересным человеком, много знавшим и пережившим.
Он начинал с Бунда, потом был меньшевиком. В 1905 году, спасаясь от суда, бежал в Германию. Когда через несколько лет вернулся в Россию, на границе расцеловал жандарма: «И дым отечества…». В 1919 году стал большевиком. Мне он сказал: «Я поверил в «Апрельские тезисы» Ленина.» – Он люто ненавидел Сталина, но Ленин до конца его дней оставался для него авторитетом.
Ему я, приехав в Москву, стала задавать вопросы, которые накопились у меня уже в школе.
Первые вопросы касались роли Троцкого в революции, взаимоотношений Ленина и Троцкого, Сталина и Троцкого. Школьный учебник что-то недосказывал, лгал, а я привыкла верить.
От дедушки я узнала многое о Троцком, дискуссии, взаимоотношениях Сталина и Троцкого, «троцкизме», 58-й статье, Великом терроре. Это были первые штрихи к портрету эпохи – опыт относительно небольшого круга людей. Все узнавалось постепенно, по каплям. Когда он рассказывал мне о 1937-ом годе, моя бабушка (не родная) все время шикала, без надобности выбегала в коридор и в кухню посмотреть, не подслушивают ли наши сексоты.
(С моей родной бабушкой дедушка разошелся много лет назад, когда мой папа был еще мальчиком. Она умерла в 1944 году. У нее был рак, лечиться она не хотела. «Моего сына убили – мне незачем жить» – сказала она). Я дружила со своей неродной бабушкой. В свое время, так же, как и дедушка, она ждала ареста: она была близким сотрудником Скрыпника в Минюсте Украины.
Дедушка иногда тоже, вдруг схватившись за голову, бегал вокруг стола со словами: «Что я делаю?! Что я делаю?! – Я погубил одного, погублю и ее.» – Но я задавала вопросы, и он отвечал.
У него была приятельница, которая не могла запирать и отпирать ключом дверь… В 1937-ом арестовали ее мужа. Вскоре пришли за ней. У нее было двое маленьких детей – 2-х и 4-х лет. Дети спали. Она попросила разрешить ей отнести детей к соседям. Ей сказали: «Не будите детей. Вам зададут несколько вопросов, и Вы вернетесь домой, дети еще будут спать.» Когда она запирала ключом дверь, ей казалось, что она поворачивает ключ в сердце. Она вернулась через 19 лет. Она никогда больше не видела своих детей и ничего не смогла узнать об их судьбе.
У нас была интересная соседка. Ее отец был известным общественным деятелем, переписывался с Лениным (эти письма вошли в собрание сочинений Ленина). В 1936-ом или 37 году его арестовали. Ей тогда было 15 лет. Когда пришли за матерью, она уже знала, что это значит. Она мертвой хваткой вцепилась в мать и стала кричать: «Не отдам!». Ее с трудом оторвали от матери и с силой швырнули на пол. Ее разбил паралич. Мать увели. Родителей своих она больше никогда не видела. Я знала ее, когда ей было 30—37 лет, но выглядела она старухой. Одна рука у нее не работала, ногу она волочила, у нее был рассудок 15-летней девочки.
Бывала часто у нас жена дедушкиного друга, Ц.С.. Муж ее был генералом. Одно время он был главнокомандующим Западно-сибирского военного округа. В 1937-ом он стал членом Верховного Трибунала. Дедушка рассказывал мне, что он приходил к нему, бегал по комнате (комната была большая – 33 квадратных метра), схватившись за голову: «Ты не понимаешь, не представляешь, – говорил он, – что происходит. Мы каждый день подписываем смертные приговоры лучшим нашим людям. Подписываю и я. Я хотел бы выйти на площадь и крикнуть людям, какое творится зло. Но я не только не успею крикнуть – я не успею выйти. Но соль не в этом. Мне жизнь не мила. Я так жить не могу. Но моя жена, мой сын – отвечать будут они. Нас повязали их жизнями. Они погибнут в муках. За что? Почему?» – Он не выдержал этих мучений. Его разбил паралич. Через полгода он умер. Ему был 51 год. Сын его после 9-го класса ушел на фронт, погиб в конце войны. Его вдова много лет спустя, не выдержав одиночества, когда жизнь для нее окончательно потеряла смысл, приняла смертельную дозу снотворного.




