- -
- 100%
- +
Дамир Корнев стоял в проёме той самой двери без таблички, через которую я сюда и зашла, и заполнял его собой целиком — не потому что огромный, он не огромный, а потому что умел встать в дверь так, что мимо тебя уже не выпустят. Без пиджака. Белая рубашка, рукава подвёрнуты до середины предплечья, верхняя пуговица расстёгнута — человек, которого застали за работой, а не на приёме. В руке у него был планшет, тонкий, в чёрном чехле, и держал он его опущенным, у бедра, как держат то, о чём забыли.
— Я задал вопрос, Соколова.
Тише, чем в первый раз. Я уже начинала понимать про этот его голос то, что понимают, видимо, все, кто хоть раз с ним работал: чем тише, тем хуже дело.
— Понимаю, — сказала я. — Где я нахожусь, на каком этаже, по чьему пропуску и с какими, очевидно, намерениями. На все четыре у вас уже есть ответ, который вам нравится. Зачем вам ещё и мой.
Он вошёл. Один шаг, второй — ковёр здесь был такой, что шагов не слышно совсем, и от этой беззвучности по коже шло что-то нехорошее: будто он не подходил, а проявлялся ближе, как изображение, которому добавили резкости. Остановился у длинного стола из тёмного дерева, положил на него планшет — ровно, параллельно краю. У него тут всё ложилось параллельно краю, я уже заметила; и в кадровом аквариуме на тридцать первом тот единственный лист с его подписью лежал так же.
— Воровка на месте кражи, — произнёс он задумчиво, будто пробовал версию на вкус. — С аннулированным к ночи пропуском. На этаже, куда нет кнопки. Знаете, сколько людей в этом здании могут сюда подняться?
— Три с половиной, — сказала я. — Мне называли цифру. Половинка — это, видимо, вы в плохом настроении.
Что-то прошло по его лицу. Не улыбка — для улыбки у него, по-моему, не было соответствующих мышц, — а короткое движение, как сбой кадра. Он не ожидал, что я отвечу. Люди, которых заводит сюда охрана и ставит перед хозяином башни, отвечают, надо думать, иначе: бледнеют, объясняются, плачут. У меня всё это было утром, в лифте; я отплакала свою норму на сегодня и пришла сюда не за добавкой.
— Меня подставили, — сказала я, пока он не начал снова. — Ту переписку я не отправляла. Двенадцатого марта, в момент якобы отправки, стояла на квартальной сверке с указкой. Двенадцать свидетелей, журнал брони, логи входа. Кто-то залез в систему под моим именем и слепил фальшивку. А вы её подписали. Вот этой рукой. — Я кивнула на его правую, лежавшую на столе. — Не глядя на даты.
— Я подписываю в день по сорок кадровых решений.
— Вот именно.
Это вылетело раньше, чем я успела прикинуть, умно ли. Не умно. Но и не отозвать уже.
Он смотрел на меня долго. Не зло — хуже. С тем спокойным вниманием, с каким смотрят на цифру в отчёте, которая стоит не на своём месте и тихо портит весь итог. Этот взгляд я знала изнутри, я сама так смотрю на чужие балансы, и мне впервые пришло в голову, как это, оказывается, неприятно — побыть той самой цифрой.
— Допустим. — Он произнёс это слово так, будто отщипывал от себя кусок. — Допустим на секунду, что человек, которого служба безопасности задокументировала как слившего данные конкуренту, говорит мне правду. Тогда объясните вот что. Зачем невинному человеку среди ночи пробираться на закрытый этаж по чужому — по своему, но уже почти чужому — пропуску? Невинные идут в суд.
— Невинные идут в суд с доказательствами. — Я сделала полшага к столу. — А доказательства — оригинал той переписки и логи доступа — лежат не в суде. Они лежат здесь. У вас. На сорок первом, как мне объяснили, всё свалено в одну кучу — наследие нулевых, дурацкая архитектура. Пришла за тем единственным, что может меня вытащить. И, кажется, пришла туда же, куда и вы.
Последнее сказала наугад. И попала — увидела это по тому, как он на долю секунды перевёл взгляд на планшет, который сам же положил параллельно краю. Хозяин башни не приходит в одиннадцатом часу, без пиджака, копаться в собственном хранилище, к которому имеют доступ три с половиной души, если у него дома всё в порядке.
— Вы здесь не затем, чтобы поймать меня, — сказала я медленнее. — Вы сами что-то ищете.
— Осторожнее, Соколова.
— Я всю жизнь осторожнее. Меня это, как видите, исключительно бережёт.
И вот тут погас свет.
Не весь сразу — сначала ушло мягкое верхнее, ровная дорогая подсветка вдоль стеллажей и под потолком; всё это оборвалось одним движением, будто кто-то снял руку с диммера. Этаж на мгновение провалился в чернильное, а потом по углам, низко, у самого пола, проступил другой свет — тусклый, синюшный, дежурный. Где-то в стене коротко и обиженно пискнула электроника, отрабатывая собственную смерть, и затихла.
Одновременно у меня в кармане дёрнулся телефон. Я выхватила его — не тот, что остался на полке, второй, личный, — и на экране, поверх обоев, была серая плашка: «Нет сети». Не одна палочка. Не «слабый сигнал». Ровный прочерк там, где всегда были палочки.
— Что это? — сказала я в полумрак.
Он не ответил. Он уже шёл — не к двери, а к стене у дальнего стеллажа, где, оказывается, была утоплена неприметная панель; при свете я бы её и не заметила. Провёл по ней пальцем, панель проснулась слабым свечением, он что-то нажал, подождал. Нажал ещё раз. В синем дежурном свете его лицо сделалось плоским, без полутонов, как лица на старых снимках.
— Тестирование, — сказал он наконец, и в его ровном голосе впервые проступило то, чего там до сих пор не было. Не страх. Раздражение человека, у которого из рук вынули рычаг. — Новый контур безопасности. Его должны были обкатывать в эти выходные. В холостом режиме, на пустом здании. Кто-то перенёс.
— На сегодня.
— На сейчас.
Он отошёл от панели к стеклу, к той самой панораме во всю стену, и я пошла за ним, потому что одной торчать в синей темноте у стеллажей почему-то было невыносимо. Внизу, за толстым стеклом, шла обычная человеческая ночь, до которой нам отсюда было не дотянуться, и весь этот свет был так близко и так наглухо отрезан, что под рёбрами завёлся тот же холод, что был утром, — когда уже всё поняла, а тебе ещё ничего не сказали.
— Спецлифт идёт по биометрии, — сказал он, не оборачиваясь, скорее себе, чем мне. — Биометрия завязана на контур. Контур сейчас перепрошивают. Пока он не поднимется и не отдаст управление обратно, лифт мёртв, замки на ручном, связь отрезана. Так задумано. Чтобы во время теста снаружи никто не влез.
— И долго он… поднимается?
— Регламент — до утра.
Два слова. Он положил их между нами ровно, параллельно краю, как всё, что делал, и только теперь я по-настоящему услышала, что они значат.
До утра.
Я стояла у холодного стекла, на этаже, которого нет в лифте, рядом с человеком, который сегодня утром стёр меня одним росчерком пера, и нас тут было двое, и до утра никто не поднимется и не спустится, и телефон в руке показывал ровный прочерк вместо мира.
— То есть мы заперты, — сказала я. Зачем-то вслух. Иногда вещь надо произнести, чтобы она стала настоящей; у меня так со всеми плохими новостями.
— Есть аварийная линия. — Он отвернулся от стекла. — Проводная. Отдельный контур, на тест не завязан.
Он пошёл через зал, и я опять пошла за ним — глупая привычка тела держаться того, кто хотя бы знает планировку, — мимо тёмного дерева, мимо латуни, которая в дежурном свете не блестела, а тускло тлела, в нишу, где на стене висел аппарат, какого я не видела, наверное, с детства: настоящий телефон, с трубкой на витом шнуре. Он снял трубку, прижал к уху.
Я слышала её даже отсюда, с метра. Не гудок. Не короткие «занято». Долгий, ровный, мёртвый звук — звук линии, которая ведёт в никуда.
Он держал трубку у уха ещё несколько секунд, дольше, чем нужно, чтобы понять. Потом аккуратно, без злости, повесил её обратно на рычаг и повернулся ко мне — медленно, всем корпусом. В синем свете я не видела его глаз, только тёмные провалы там, где они должны были быть.
— Аварийная тоже идёт через серверную, — сказал он. — А серверная — часть контура.
— То есть и она.
— И она.
Мы стояли в трёх шагах друг от друга, и весь его этаж — вся его тишина, все его толстые ковры, гасящие шаги, — смыкался вокруг нас, как вода над головой. Где-то под нами, на сорока этажах ниже, башня жила своей ночной жизнью: охрана, уборщицы, дежурный смены. И ни один из них даже не знал, что наверху, на этаже без кнопки, заперты двое.
— Поздравляю, Соколова, — сказала я себе под нос. — Из всех способов уйти красиво ты выбрала этот.
— Что?
— Ничего. Думаю вслух.
Он сделал шаг ко мне. Беззвучный — ковёр глотал всё, и оттого этот шаг казался длиннее, чем он был. Теперь я различала его лицо вблизи: синюшное, без обычной отглаженной гладкости, с резкой тенью вдоль скулы. И поняла, что человек, у которого только что отняли все рычаги управления собственным зданием, уже искал новый. Самый простой. Виноватого.
— Давайте уточним одну вещь, — сказал он, и тише, ещё тише, до того тихо, что мне пришлось замереть, чтобы расслышать. — Вы поднимаетесь сюда вечером. По пропуску, который сегодня аннулируют. На этаж, куда нет кнопки. А через двадцать минут после вас разом вырубается весь контур безопасности — лифт, связь, аварийная линия. И мы заперты вдвоём. Вы. И я.
— Вы думаете, это я.
— Я думаю, что не верю в совпадения такого размера. Я ими, в сущности, и зарабатываю — тем, что в них не верю.
— Гениально. — Я слышала, как мой голос звенел, тонко, на той ноте, которую обычно себе не разрешаю; но синяя темнота развязывала, отрезала от правил вместе со связью. — Меня уволили за то, чего я не делала. А теперь я ещё и устроила диверсию на вашем секретном контуре, к которому, по вашим же словам, имеют доступ три с половиной человека, и я в их число не вхожу. Скажите, в этой версии я заодно и Вьюгина похитила? Раз уж мы тут всё на меня вешаем.
Он замер на этом имени. На полсекунды — но я ловлю чужие сбои, как ловлю чужие цифры, и этот поймала весь, целиком: то, как он на одно деление застыл, когда прозвучало «Вьюгин». Я ведь сказала наугад, выплюнула первое громкое имя башни, какое подвернулось под злой язык, — и попала во что-то, чего трогать не стоило. Во что-то, что лежало здесь, на этом этаже, под грифом, в папке, которую я не успела дочитать.
Я открыла рот, чтобы спросить. И не успела.
Потому что низко, в утробе здания, что-то поменяло тон. Не громко — но дежурные синие лампы по углам разом мигнули, просели почти до нуля и снова неохотно разгорелись, а в самой стене, глубоко, что-то тяжёлое провернулось с долгим механическим вздохом, будто башня во сне переваливалась на другой бок.
Дамир мгновенно повернул голову на звук. И впервые за весь вечер на его лице было не раздражение хозяина, у которого что-то пошло не по плану, а другое. То, чему я ещё не знала названия, но узнала сразу, телом, потому что оно было мне знакомо: так выглядит человек, который услышал звук, которого здесь быть не должно.
— Это не тест, — сказал он очень тихо.
— В каком смысле — не…
— Контур не перепрошивают по этому протоколу. — Он уже не смотрел на меня. Он смотрел в темноту за стеллажами, туда, откуда пришёл звук, и его правая рука, та самая, что подписала мне приговор, медленно сжималась в кулак. — Кто-то сейчас спускает этот этаж в полную автономию. Вручную. Снизу.
Синие лампы погасли окончательно.
И в наступившей черноте, где не было уже ни города за стеклом, ни его лица в трёх шагах, ни единой палочки сети, — только его дыхание и моё, — он произнёс, ровно и страшно, без единого вопросительного знака:
— Соколова. Кто знал, что вы сегодня сюда поднимаетесь.
Глава 5. «Холод на двоих»
Аварийная линия дала длинный мёртвый гудок, и Корнев положил трубку телефона на рычаг так аккуратно, будто она была горячей.
— Я ничего не подстраивала.
Он не ответил. Стоял у стены с панелью внутренней связи, спиной ко мне, и я видела только разворот его плеч под сорочкой да то, как он один раз поднял руку и провёл костяшками по подбородку, медленно, сверху вниз. Так делает человек, который привык, что любая запертая дверь открывается ему по первому требованию, и впервые за долгое время уткнулся в дверь, которой на него попросту наплевать.
— У меня в кармане лежит мёртвый пропуск, — сказала я ему в спину. — Карта, которую вашим же приказом аннулируют сегодня в без одной минуты полночь. Если бы я всё это подстроила, была бы редкой дурой: заперла себя на ночь с человеком, который меня уволил, в месте, откуда мне самой не выйти. Логику видите?
Он повернулся. Лицо у него было гладкое и неподвижное, и от этой неподвижности мне сделалось зябко куда сильнее, чем от воздуха на этаже.
— Я вижу, что вы здесь. Там, куда у вас нет и не может быть доступа. Вижу, что вы стояли над архивом, когда я вошёл. И вижу, что ровно в эту ночь, когда вы здесь, башня глохнет. — Он сделал паузу, короткую, выверенную. — Для аналитика вы плохо считаете совпадения, Соколова.
— Тестирование системы безопасности назначили не вы?
— Назначил.
— На сегодня?
Он чуть склонил голову. И я с мелким, неуместным торжеством — единственным, какое было мне сейчас доступно, — смотрела, как у него сходится то, что не должно было сойтись.
— Значит, — сказала я, — про сегодняшнюю ночь точно знали вы, а не я. Я узнала о существовании этого этажа полгода назад, от пьяного айтишника, и пришла наугад. Так кто из нас тут кого подстроил?
Он не сказал ничего. Развернулся и пошёл вглубь этажа, и я осталась стоять одна посреди зала, в котором было тёмное дерево, латунь и ни одной живой вещи. Ни брошенной чашки, ни забытого свитера на спинке кресла, ни единого следа того, что тут вообще кто-то когда-то жил. Зал держался так, будто его собрали под фотосъёмку для очень дорогого журнала и забыли разобрать.
Я пошла за ним. Не потому что доверяла. Просто одной в этой стеклянной коробке над пропастью было хуже, чем за его спиной.
За залом начиналось то, что в служебной легенде наверняка называлось «апартаментами»: кухня, открытая в гостиную, длинный остров из тёмного камня, дальше — короткий коридор, в который уходили двери. Заглянула в первую попавшуюся. Санузел: серый камень, латунный кран, идеально сложенные полотенца, к которым, судя по их безупречности, никто никогда не прикасался. Один туалет. Одна кухня. Где-то там, в глубине коридора, наверняка одна кровать, и я заранее, ещё не дойдя, решила, что до неё не дойду. Лучше скрючусь в кресле в зале, чем по доброй воле лягу в постель в его берлоге.
На кухне Корнев открыл холодильник. Свет лёг ему на лицо снизу, и в этом свете хорошо было видно, до чего там пусто: бутылка минералки, что-то в фольге, банка, лимон, прикипевший к полке на дверце. Так выглядит холодильник человека, который тут не живёт, а только иногда ночует, когда наверху что-то горит, а спускаться вниз уже не хочется.
— Воду будете? — спросил он, не оборачиваясь.
— Издеваетесь?
— Предлагаю воду.
— Я хочу домой. Воду мне предложить можете, а домой — нет. Включите лифт.
— Если бы мог, Соколова, меня бы тут не было.
И это было первое, что он сказал не как хозяин этажа, а как человек, который тоже застрял. Я зацепилась за интонацию так же, как цепляюсь за цифру не на своём месте. Он не наслаждался. Ему это нравилось ничуть не больше, чем мне.
Я обхватила себя руками. Сделала это машинально, не подумав, — а думать надо было, потому что он заметил. Он вообще всё замечал, это я уже усвоила: один взгляд, и сосчитано.
— Вам холодно.
— Мне нормально.
И тут, разумеется, по мне прошла крупная, видимая дрожь — организм решил выступить против меня ровно в ту секунду, когда я заявила, что мне нормально. На сорок первом и правда держали градусов на пять ниже, чем хочет живой человек, а моя блузка, рассчитанная на офис с его батареями, против такого годилась примерно как занавеска.
— Нормально, — повторил он. Без насмешки. Просто выложил мою ложь вслух на остров, рядом со своей минералкой, и оставил лежать.
Я отвернулась к панорамному стеклу. За ним была ночь, и где-то там, далеко внизу, в одном из светящихся прямоугольников, была моя квартира, и коробка с кактусом в прихожей, и собственная кровать, в которой я могла бы сейчас лежать и реветь по-человечески, а не дрожать в чужом холодильнике под взглядом своего палача. Успела даже придумать, как именно буду реветь. Подробно, с удовольствием. Потом одёрнула себя.
За спиной я услышала шорох. Обернулась — и не успела выставить колкость, заготовленную, кажется, на любой его жест.
Он снял пиджак.
Сделал это без единого слова, спокойно, как делают давно решённое: подошёл и опустил пиджак мне на плечи. Не накинул небрежно, не набросил сверху, а именно опустил, придержав за лацканы ровно до того мгновения, пока ткань не легла как надо, и тут же убрал руки и отступил на шаг. Пиджак был тяжёлый, тёплый изнутри его теплом, и пах чем-то сухим и дорогим, кедром, что ли, и чуть-чуть им самим, и вот это последнее было хуже всего, потому что от этого запаха у меня в животе сделалось что-то совсем не предусмотренное планом.
— Мне не нужно, — сказала я, уже кутаясь.
— Я вижу.
Он вернулся к острову, оперся на него ладонями, и в одной сорочке, без пиджака, без этой брони из идеального кроя, вдруг стал на размер обычнее. Просто крупный мужчина в белой рубашке с зачем-то уже подкатанными рукавами, уставший, запертый, со складкой между бровей.
— Можете не благодарить, — добавил он, глядя в стекло. — Если вы тут окоченеете, мне потом отвечать. Вы пока ещё мой сотрудник. До полуночи.
— До без одной минуты, — поправила я. — Потом я ничья.
— Потом вы проблема следствия. — Он отпил воды. — Это другое.
Я плотнее завернулась в его пиджак, ненавидя себя за то, как в нём сразу стало теплее, и за то, что теперь его не отдам, хоть режь. Стою тут, кутаюсь в одежду человека, который меня растоптал, и грею об неё замёрзшие руки. Поздравляю, Соколова. Ниже падать почти некуда — разве что лечь в его кровать, но до этого мы, я очень надеюсь, не доживём.
— Зачем вы сюда пришли? — спросила я.
— Это мой этаж.
— Среди ночи. Один. К архиву. — Я кивнула в сторону зала, туда, где он застал меня над раскрытыми ящиками. — Вы не спать сюда поднялись. Вы что-то искали. И когда увидели меня, вы не вызвали охрану — вы заперли дверь сами, своей рукой. Хозяин, у которого в доме поймали воровку, первым делом снимает трубку. Вы не сняли. Почему?
Он смотрел на меня долго. Взгляд у него был тяжёлый, не злой — оценивающий, как будто он прямо сейчас прикидывал, сколько я вешу и стоит ли вообще тратить на меня слова.
— Вы всегда так? — спросил он наконец.
— Как?
— Стоите в чужом капкане и допрашиваете того, кто его, по-вашему, поставил.
— У меня нет других занятий. — Я пожала плечами под его пиджаком. — Телевизора тут нет, поговорить больше не с кем. Остаётесь вы.
И вот тут оно случилось. Не уверена, что назвала бы это улыбкой, потому что лицо у него осталось ровно таким же, ничего не приподнялось и не дрогнуло, но где-то в самой глубине глаз на одно мгновение мелькнуло сухое, короткое, почти весёлое, как блик на тёмной воде, и тут же ушло, будто и не было.
— Вы голодны, — сказал он вместо ответа.
— Я зла. Это похоже, но это другое.
— Одно другому не мешает.
Он отлепился от острова и принялся методично, по-хозяйски обшаривать шкафы — не как человек, который тут живёт и знает, где что лежит, а как человек, который привык, что в нужный момент в нужном месте окажется то, что ему понадобилось, и слегка раздражается, когда не оказывается. В одном шкафу нашлась пачка галет и нераспечатанная коробка чая. В другом — ничего, кроме посуды, выставленной ровными стопками, как в витрине. Он поставил галеты на остров между нами, как трофей.
— Ужин, — сказал он.
— Богато.
— Альтернатива — лимон.
Я взяла галету. Сухая, пресная, как картон, а я не ела с самого утра, с того самого стакана внизу, который успел остыть и так и остался стоять на краю моего бывшего стола на двадцать втором. Целая жизнь назад. Грызла эту дрянь, стоя у стеклянной стены, кутаясь в его пиджак, и рядом стоял Дамир Корнев и тоже ел галеты, всухомятку, в одной сорочке, и всё это было до того дико, что я чуть не засмеялась — нехорошим, на грани, смехом, который лучше задушить, пока он не превратился в то, что душить уже поздно.
— Вода теперь? — спросил он, и я кивнула, потому что галеты встали поперёк горла, и он налил мне в стакан, и протянул, и я взяла. Пальцы наши не соприкоснулись. Он рассчитал ровно так, чтобы не соприкоснулись, и я отметила это тоже, как отмечаю всё, и отметила, что он рассчитал, и стало почему-то досадно.
Мы стояли и пили воду. За стеклом темнел спящий город, расчерченный редкими цепочками фонарей. Где-то очень далеко внизу полз по эстакаде одинокий красный огонёк — машина, живой человек, едущий по своим живым делам, понятия не имеющий, что в стеклянной игле над ним заперты двое и молча грызут галеты.
— Я докажу, что меня подставили, — сказала я тихо, не ему даже, а стеклу. — Не сегодня, так в суде. Не отступлю. Просто чтобы вы знали, на что подписались своим росчерком.
— Я знаю, на что подписался.
— Не знаете. — Я повернулась к нему. — Вы подписали бумажку. Для вас это строчка в стопке кадровых решений за день, одна из многих. А для меня это вся жизнь, восемь лет, всё, что я выстроила сама, без чьей-либо постели и протекции, и вот какой-то человек наверху одной подписью объявил, что я воровка, которая сливает данные конкурентам и ставит после этого жёлтые смайлики. Я не ставлю смайлики, Корнев. Я пишу «ок» без точки и считаю, что это уже неприлично тепло. Вот настолько хорошо вы знаете, на что подписались.
Что-то в его лице сдвинулось. Не смягчилось — именно сдвинулось, тяжело, как сдвигается с места громоздкая мебель: чуть-чуть, со скрипом, и сразу понятно, что дальше так просто не пойдёт.
— Допустим, — сказал он. — Допустим на минуту, что вас и правда подставили. — Он поставил стакан. — Тогда у меня к вам вопрос. Кто-то на этом этаже отрубил связь и лифты ровно в ту ночь, когда вы решили подняться сюда за доказательствами своей невиновности. Кто-то очень не хотел, чтобы вы отсюда вышли с тем, за чем пришли. Вы об этом подумали? Или вы всё это время думали только про мою подпись?
Я открыла рот. И закрыла.
Не подумала. Я была так занята тем, чтобы ненавидеть его, что просто не успела испугаться по-настоящему.
— Это плановое тестирование, — сказала я медленно. — Вы сами сказали. Совпадение.
— Я назначил тестирование три недели назад. — Он смотрел мне прямо в глаза. — А вы пришли сюда сегодня. Случайно. По наитию пьяного айтишника. — Пауза. — Это не моё совпадение, Соколова. И не ваше. Это чьё-то третье.
В кухне стало очень тихо. Не «убавили звук» — наоборот, я вдруг услышала всё разом: ровный, на грани слуха, шелест климат-контроля, скрип камня под его ладонью, собственный пульс где-то у самого горла. И где-то глубоко, под моей злостью и под всем остальным, шевельнулось другое, незнакомое и нехорошее — то самое чувство, что приходит, когда сумма не сходится не оттого, что ты ошиблась, а оттого, что кто-то нарочно подправил цифру.
— Мне нужно вернуться к архиву, — сказала я. — Сейчас. Пока есть аварийный свет.
— Зачем?
— Затем, что вы только что сами всё объяснили. Если кто-то не хотел, чтобы я отсюда вышла, значит, то, за чем я пришла, действительно здесь. И стоит того, чтобы из-за него обесточить целую башню.
Я скинула было с одного плеча его пиджак — и тут же передумала, оставила, в зале наверняка было ещё холоднее, — и пошла обратно, мимо острова, мимо него. Он не остановил. Пошёл следом, на полшага позади, и я слышала за спиной его шаги, бесшумные на этих коврах, гасящих всё.
В зале я опустилась на колени перед нижним ящиком, тем самым, который не успела досмотреть, когда он вошёл. Папки, папки, скоросшиватели с тиснёными корешками, годы, индексы. Руки замёрзли и слушались плохо, и я перебирала бумаги быстро, по диагонали, выхватывая взглядом то, к чему привыкла: не своё, не своё, не про меня. Логи доступа должны быть где-то здесь, серверная свалена в одну кучу, Серёжка божился.




