Цветок Валерианы

- -
- 100%
- +
И вот теперь — теперь, когда она сделала всё, как он просил, когда она стояла перед ним одетая, собранная, готовая, — ярость, не находившая выхода, наконец нашла.
Он усмехнулся. Губы искривились — не в улыбке, а в презрительном оскале, который прорезал жёсткое лицо, как трещина прорезает камень.
— Эти мёртвые, пустые глаза сегодня не подойдут, герцогиня.
Имя снова упало как пощёчина. Он шагнул ближе — на полшага, не больше, но достаточно, чтобы она почувствовала запах металла и сырой шерсти, исходивший от его кителя.
— Ты будешь представлена тем самым людям, которых твоя семья веками давила своими сапогами. — Каждое слово было облито ядом, но яд этот был холодным, не горячечным. Так цедят сквозь зубы, когда хотят, чтобы услышали с первого раза. — Народ Республики должен видеть, как вы благодарны за то, что вас освободили. Ты будешь стоять рядом со мной. Ты будешь держать рот на замке, пока к тебе не обратятся. И ты заставишь себя улыбнуться.
Пауза. Генерал замер, нависаю над ней скалой, и одним лишь видом пригвоздил хрупкую женщину к полу.
— Если ты поставишь меня или Полковника в неловкое положение, изображая мученика перед прессой... — он не договорил сразу. Кадык дёрнулся. — Я напомню тебе, что бывает с верноподданными короны. Патроны по-прежнему заряжены.
Слова упали в тишину коридора и остались лежать между ними — холодные, металлические, как гильзы. Марго не шелохнулась. Только ресницы дрогнули — едва заметно. Но взгляд из пустого стал чуть более сосредоточенным. Словно где-то там, за фарфоровой бледностью и алым ртом, внутри марионетки проснулось что-то живое — и сразу же спряталось обратно.
Мортен не стал дожидаться ответа. Он развернулся и начал спускаться по лестнице. Шаги его были резкими, но ровными — шаги человека, который только что выпустил пар и теперь мог дышать.
В холле он сорвал шинель с вешалки, набросил на плечи, не застёгивая. Кэти и Мэри всё ещё стояли у стены. Ни одна не шелохнулась.
— Машина подана, — бросил он через плечо. — Не отставай.
Мортен толкнул входную дверь и вышел в серый вечер. Ветер ударил в лицо, трепал полы шинели. У крыльца, на гравийной площадке, стоял служебный автомобиль — чёрный, лакированный, с красным флажком на капоте. Он сам сел за руль. Не потому что не доверял шофёрам — он не доверял никому, кроме себя. И потому что вести машину означало контролировать хоть что-то в этом вечере, где контроль ускользал от него с каждой минутой.
Двигатель завёлся с низким, утробным рыком. Фары прорезали сумерки. Мортен положил руки на руль и стал ждать, глядя прямо перед собой — туда, где аллея уходила в темноту, к Эренталю, к съезду, к Полковнику.
За его спиной дверь Бальдр-холла ещё раз скрипнула. На крыльцо вышла Марго. Накидка хлопала на ветру. Она спустилась по ступеням, не глядя по сторонам, и села на заднее сиденье — туда, где жене генерала и полагалось сидеть. Не рядом с ним. За его спиной.
Дверца закрылась с мягким, окончательным стуком. Мортен нажал на педаль, и автомобиль, разбрызгивая гравий, покатил прочь от Бальдр-холла. В зеркале заднего вида мелькнули два силуэта в дверном проёме — Кэти и Мэри, провожавшие машину взглядами.
Он не обернулся. Она тоже.
Глава 4. Бог, которому не строят храмов. Часть 2
Машина выехала за ворота Бальдр-холла и покатила по аллее, разбрызгивая лужи в сгущающихся сумерках. Мортен вёл молча. Его руки в перчатках лежали на руле, а фуражка небрежно валялась на пассажирском сидении, где могла бы быть жена. Но не военнопленная, которой Маргарета была в его глазах.
Марго сидела на заднем сиденье, выпрямив спину так, чтобы не касаться затылком подголовника, и смотрела в окно, где из темноты выплывал праздничный Эренталь.
Он был... Она не ожидала, что сможет это признать, но город, наряженный к съезду, производил впечатление — той болезненной, лихорадочной красотой, какой красивы предсмертные галлюцинации. Красные флаги трепетали на каждом фонарном столбе. Транспаранты, подсвеченные снизу масляными лампами, светились изнутри, как витражи в храме. Гирлянды из хвои обвивали гранитные набережные, и запах мокрой хвои просачивался даже сквозь закрытое окно машины. Толпы текли по тротуарам — люди в серых шинелях, в рабочих кепках, с красными значками. Многие были пьяны. Песни, грубые и нестройные, долетали обрывками сквозь шум мотора. Кто-то танцевал прямо на мостовой. Кто-то размахивал флагом, едва не задевая прохожих. Кто-то, обняв товарища за плечи, орал что-то о свободе — и голос срывался на пьяный фальцет.
Для них это был праздник. Но для неё — поминки.
Каждый камень здесь помнил другую жизнь. Вот этот проспект — она ездила по нему с отцом в открытом экипаже, и солнце светило, и ветер играл лентами на её шляпке — когда-то был светской артерией столицы. А вот в этом переулочке они с Софи бегали за сладостями, пока гувернантка отвлекалась. На том мосту Седрик однажды уронил игрушечный кораблик, когда они все возвращались со скачек, и плакал, пока отец не пообещал ему настоящую лодку. Отец обманул его. Настоящую лодку он так и не получил. И уже никогда не получит...
Марго сглотнула. Город был кладбищем. И по кладбищу плясали пьяные могильщики.
Машина свернула на главную площадь. И здесь воздух стал другим.
Марго знала это место. Знала не по казни — её семью вывезли за город, к оврагам. Но здесь, на брусчатке перед бывшим Императорским дворцом, расстреливали других. Первых. Самых заметных. Тех, кого Полковник хотел казнить показательно. Она помнила слухи: кровь замывали три дня, и вода в канавах сочилась розовой пеной. Сейчас на этом месте стояла трибуна, обтянутая красной тканью, и рабочие заканчивали крепить последние гирлянды. Там, где раньше лежали тела, теперь лежали праздничные венки. Там, где раньше стучали выстрелы, теперь репетировал оркестр. Медные трубы блестели в свете фонарей, играя марш, похожий на реквием.
Пальцы Марго сами собой нащупали запястье. Там, где перчатка встречала руку платья, на коже была повязана розовая лента. Лента Пенелопы. Она обернула её вокруг запястья в последний момент, перед выходом — когда решила, что не сможет ступить на эту землю без какой-нибудь защиты. Без чего-то святого.
Святое. Республика ненавидела это слово. Республика снесла алтари, разбила витражи, превратила соборы в склады и агитпункты. Вера была объявлена пережитком — «опиумом для народа», как писали в партийных листовках. Но Марго, сидя в своей комнате, месяцами смотревшая в стену, нашла путь обратно. Он был тихим. Тайным. В молитвах, которых никто не слышал. В обращениях к богу, имени которого она раньше не знала, но теперь повторяла шёпотом, как заклинание. Это был ее последний оплот, чтобы не потерять рассудок. Но с каждым днем, проведенным в ожидании чуда, даже этот фундамент рушился под тяжестью невозможного.
Но даже сейчас Марго повторяла молитву. Губы шевелились беззвучно, пока машина ползла по площади. Слова были простыми: не о спасении души, не о прощении. Только о том, чтобы те, кого так жестоко забрала судьба раньше срока, нашли покой.
Пальцы сильнее сжали запястье. Лента под тканью натянулась и впилась в кожу болезненным напоминанием. В этот момент Мортен посмотрел в зеркало заднего вида.
Он увидел её лицо — залитое светом фонарей, бледное, с алыми, как флаги, губами и опущенными глазами. Увидел, как дрогнули её ресницы. Увидел, как рука в перчатке сжимала запястье другой руки. Он молнией разрезал его мысли. Жест был слишком знакомым. Слишком памятным. Слишком похожим на то, как рабы на виноградниках сжимали тряпицы, выданные матерями, когда надсмотрщик проходил слишком близко.
Это невольное воспоминание, вспыхнувшее в нем яркой вспышкой, заставило его усмехнуться. Коротко. Сухо. Без веселья.
— Молишься? — спросил он через плечо, не оборачиваясь. — Этому вас учили в ваших храмах? Молиться на костях?
Марго не ответила. Но пальцы не разжала.
Мортен перевёл взгляд на дорогу. Усмешка всё ещё держалась в уголке губ, но стала натянутой. Потому что он знал: её молитва была не о нём. И не о Республике. И не о съезде. Она была о чём-то, что он потерял навсегда. О чём-то, что не укладывалось в приказы и не подчинялось залпам. И это что-то — он чувствовал это с раздражающей ясностью — сильнее его. Сильнее Полковника. Сильнее всего, что они построили.
Машина замедлила ход и остановилась у гранитных ступеней бывшего Императорского оперного театра. Теперь это был Дом Съездов Республики — и об этом кричали три красных транспаранта, свешивавшиеся с колонн, и красно-чёрные флаги, вколоченные в пазы, где раньше стояли скульптуры муз. Мраморные ступени, истёртые тысячами ног, вели к высоким дверям, распахнутым настежь. Оттуда лился жёлтый свет, и гудели голоса.
Мортен заглушил мотор. Тишина, наступившая после этого, была короткой — как вдох перед прыжком. Он не оборачивался. Рука в перчатке легла на ручку дверцы.
И тогда Марго заговорила.
— Вы можете в него не верить, — голос её был тихим, но в тесном салоне машины прозвучал ясно, как звон колокольчика в пустом храме, — но я всё равно буду молиться за вашу заблудшую душу, генерал. Да дарует вам Бог покой, которого не смогли бы дать ни казни, ни красно-чёрные флаги на шпилях.
Рука Мортена замерла на ручке дверцы. Он не обернулся. Но плечи под кителем на долю секунды напряглись — так напрягается спина человека, услышавшего выстрел вдалеке. Он ничего не ответил. То ли не нашёл слов, то ли счёл их недостойными себя. Дверца открылась. Мортен вышел первым, на ходу надел фуражку, которую подхватил с пассажирского сиденья, и захлопнул дверцу. Звук вышел резкий, окончательный.
Марго вышла следом.
У входа уже кипела толпа. Журналисты — лояльные, отобранные, в серых плащах и с блокнотами на изготовку — сгрудились у первых ступеней, вытягивая шеи. Завидев генерала, они зашевелились, как стая сорок при виде очередной блестяшки. Вспышки магниевых ламп полыхнули одна за другой, выдирая из сумерек его фигуру: чёрный китель, блестящие сапоги, каменное лицо.
— Генерал Астрид! Генерал! Пару вопросов для «Рабочего вестника»!
— Каков ваш прогноз по северной кампании? Вы направите туда свой отряд Гончих?
— Это ваша супруга? Миссис Астрид, постойте!
Марго невольно отступила на полшага, прячась за широкой спиной Мортена. Она опустила глаза, боясь встретиться взглядом с этими людьми — теми, кто завтра напишет о ней то, что прикажут. Её пальцы снова нащупали розовую ленту под перчаткой.
Мортен не отвечал. Он вообще не смотрел на журналистов. Он просто двинулся вперёд, и толпа расступилась перед ним, как вода перед форштевнем. Но в этом движении, сам того не замечая — или не желая замечать, — он сместился чуть вправо, закрывая Марго плечом от ближайшего репортёра. Потом чуть влево — отсекая вспышку фотографа. Он не делал это сознательно. Его тело двигалось так, как двигалось на поле боя: прикрывая тылы, отсекая угрозы, уводя. Он вёл её сквозь толпу, не подавая руки, не говоря ни слова — просто шёл, и она следовала за ним в полушаге, в его тени, и тень эта, вопреки всему, была самым безопасным местом в этом городе.
Двери театра поглотили их. Внутри было душно. Тепло сотен тел, смешанное с запахом сырой шерсти, табака и дешёвых духов, ударило в лицо. Фойе, когда-то блиставшее позолотой, теперь было ободрано до голой штукатурки. Там, где раньше висели хрустальные люстры, теперь крепились на скобах обычные масляные лампы — свет от них был жёлтым, дрожащим, некрасивым. Полы из наборного паркета истёрлись и кое-где были заменены простыми досками. Военные, политики, их жёны в строгих серых платьях — все двигались медленно, степенно, как полагается новой элите.
Но Марго не смотрела на них. Её взгляд был прикован к потолку.
Там, на высоте трёх этажей, раньше красовалась лепнина. Гипсовые цветы, сплетённые в гирлянды. Амуры, трубившие в рога. Маски комедии и трагедии, перевитые лавром. Она помнила их. Она смотрела на них в детстве, когда отец впервые привёл её сюда на оперу. Ей было семь, и она, задрав голову, крутилась на месте, разглядывая каждую деталь, а отец смеялся и держал её за руку, чтобы не упала. «Это всё сделали люди, моя маленькая птичка, — говорил он. — Простые люди. Штукатуры, художники, резчики. Империя стоит не на золоте, а на руках этих гениальных мастеров».
Теперь от лепнины остались только следы. Грубые сколы, проплешины штукатурки, тёмные пятна там, где молоток сбивал гипсовые цветы. Императорский герб, венчавший центр плафона, был затёсан до неузнаваемости — теперь на его месте зияла серая рана. Потолочная роспись осыпалась чешуйками, и на полотне, растянутом под потолком, проступали лишь остатки облаков и край чьей-то небесной туники. Боги уплыли. Осталась только грязь.
Марго сглотнула. В горле стоял ком. Она шла, ведомая генералом, через фойе, через анфиладу дверей в главный зал, и каждый шаг отдавался в ней болью. Здесь репетировала Агнес — один раз, всего один, в любительской постановке, и мать утирала слёзы гордости. Здесь Седрик впервые увидел обезьянку в антракте представления южной труппы и проспал весь второй акт у отца на коленях. Здесь…
Мортен усадил её в первом ряду партера — специальные места, отведённые для высшего командования. Марго села и сложила руки на коленях. Впереди, на сцене, уже начались речи. Какой-то комиссар по культуре, сухой, как чертёж, бубнил о достижениях пролетариата в области музыки. Следом вышел военный — он говорил о победах на северном фронте в общих словах, не называя цифр. Марго не слушала их. Её глаза блуждали по залу, выискивая новые разрушения. Вот там, на балконе, раньше была позолоченная арка в виде виноградной лозы. Её сбили. А там, над сценой, висели бархатные портьеры с кистями — их заменили на красно-чёрные полотнища, грубо покрашенные трафаретом. А вот тут…
Она резко зажмурилась. Слёзы подступали, горячие, едкие, и она сжала пальцы в кулаки, вонзая ногти в ладони сквозь ткань перчаток, чтобы болью перебить горе. Она не могла этого допустить. Не здесь. Не сейчас. Не перед ним.
А потом на трибуну вызвали Мортена.
Генерал поднялся и обернулся к залу, словно хищник, окидывающий взглядом свою свору. Одернул китель. Сапоги глухо застучали по деревянным ступеням. Он вышел к трибуне без листка, без бумаг. Это всегда всеми воспринималось как «слово от сердца, без бумажной бюрократии», и только Рэдклифф и сам Мортен знали правду: хваленый генерал Республики попросту очень плохо читал вслух, произнося слова по слогам, как маленький ребенок, потому что бывшим рабам было не положено уметь читать. Но вот теперь, наперекор своему происхождению, он стоял перед залом, прямой, как штык, и смотрел в толпу своими тёмными, как уголь, глазами.
Он заговорил.
Ровно. Без интонаций. Но каждое слово было облито такой искренностью, что зал замолчал. Сперва он говорил то, что от него ждали. О величии Республики. О победах на фронтах. О единстве народа и армии. О том, что старый мир сгнил изнутри — и он знает это, потому что видел гниль своими глазами, своими сломанными рёбрами, своей изрезанной шрамами спиной.
А потом что-то сместилось.
Его взгляд, бродивший по залу, упёрся в первый ряд. В неё. Марго сидела, выпрямив спину, сложив руки на коленях, с лицом, застывшим в той самой маске, которую он видел в дверях её спальни. Фарфор. Пудра. Алые губы. И он вдруг понял, что говорит не залу. Он говорит ей.
— Оглянитесь вокруг, — начал Мортен, и хриплый баритон легко донёсся до самых высоких балконов без необходимости кричать. — Год назад вас бы расстреляли за то, что вы переступили порог этого зала. Это здание было святилищем излишеств императорской семьи. За золото, которым отделаны эти стены, было заплачено вашим потом и кровью. Шёлк, которым задрапированы эти сиденья, был соткан из ваших страданий.
По толпе прокатилась волна гневного согласия — глухой, утробный гул, какой издаёт стая перед броском. Люди в серых шинелях закивали. Кто-то сжал кулак. Кто-то выкрикнул: «Смерть аристократам!» — и крик этот потонул в новом гуле.
Взгляд Мортена опустился с балконов на первый ряд. На Марго.
Она сидела прямо, сложив руки на коленях. Марго не шевельнулась. Но пальцы, скрытые за перчатками, побелели.
— Они считали себя неприкасаемыми, — продолжил он, и голос понизился до опасной, командирской интонации, той самой, что заставляла солдат вытягиваться по струнке. — Они верили, что их кровь делает их божественными. Они молились своим богам, носили свои драгоценности, целовали свои гербы и думали, что это даёт им право владеть вами.
Он сделал шаг в сторону от трибуны. Сапоги гулко ударили по дереву сцены. Высокая, широкоплечая фигура излучала абсолютную властность. Жестом он обвёл зал, указывая на зрителей, но взгляд его — тёмный, прикованный, неотрывный — был направлен на бледное лицо в первом ряду.
— Они были неправы.
Зал взорвался аплодисментами. Мортен стоял неподвижно, впитывая шум, и смотрел на Марго. И она хлопала. Медленно, механически, вместе со всеми. Потому что не хлопать было нельзя. Потому что он это бы увидел.
Именно этого он и хотел. Чтобы она хлопала. Чтобы она сидела среди руин своего детского мира и аплодировала тому, кто этот мир разрушил.
— Мы разбили их статуи. Мы сорвали их гербы. Мы лишили их богатства, власти и гордости, — он снова шагнул, теперь ближе к краю сцены, так что тень его упала на первый ряд. — Но мы не просто разрушили. Мы победили.
В груди разлилось злобное, жестокое удовлетворение. Та самая ярость, что клокотала в кабинете, у лестницы, у запертой двери, в машине, — здесь, на сцене, она наконец нашла выход. Не крик. Не удар по столу. Слова. Острые, как штык, и такие же холодные.
Он хотел, чтобы она почувствовала тяжесть каждого из них. Хотел сорвать с неё эту безупречную аристократическую маску. Хотел увидеть, как она сломается — не там, в своей комнате, в тишине, а здесь, перед всеми. Потому что её молчаливое горе бесило его больше, чем любая истерика. Потому что её слова о боге, произнесённые в машине, до сих пор царапали что-то под кителем. Потому что она, со своей розовой ленточкой, со своими молитвами, со своими лепнинами, была живым укором. Всему. Новым идеалам. Республике. Ему.
— Мы забрали их дома, — произнёс он низким, звучным голосом. — И мы забрали их дочерей.
Толпа разразилась грубыми, торжествующими возгласами. Стены дрогнули. Несколько офицеров в первых рядах повернулись к Марго и захлопали особенно громко, скаля зубы, демонстрируя своё превосходство над поверженной герцогиней.
Мортен стоял с невозмутимым, непреклонным выражением лица. Но внутри у него всё дрожало. Не от стыда. Не от жалости. От наслаждения. Он наслаждался тем, как больно ранят её эти слова. Он чувствовал, что поступает справедливо. Что каждое слово — заслуженно. Что это она, со своей тихой скорбью, со своими зелёными глазами, со своей молитвой о его заблудшей душе, — она заслужила это унижение. Она, а не он.
— Республика не просит о повиновении, — он повысил голос в последний раз, и теперь он гремел под сводами бывшего театра, как гром над плацем, — она требует его. Эпоха дворянства прошла. Да здравствует Республика!
— Да здравствует Республика! — взревела толпа, устрашающий и рьяный хор.
Мортен не поклонился. Он развернулся и пошёл к своему месту — к первому ряду, туда, где сидела Марго. Сапоги отбивали ритм. Сердце колотилось ровно, без сбоев. Он сел рядом с ней — не глядя, не касаясь, просто занял своё место.
И зал продолжал рукоплескать. И она продолжала хлопать. И розовая лента всё ещё жгла запястье. И бог, которому она молилась, молчал. Но она — она ещё дышала. И это, быть может, уже было чудом, о котором она так молила.
Глава 5. Нить.
Машина рассекала ночь, разбрызгивая лужи на пустынных улицах. Дождь начался, когда они выехали из центра, — мелкий, противный, он барабанил по крыше автомобиля, стекал по стёклам, превращая город в размытое полотно. Фары выхватывали из темноты мокрые булыжники, заколоченные витрины, одиноких прохожих, спешивших под навесы. Эренталь засыпал после праздника. Пьяные песни стихли. Флаги обвисли, напитавшись влагой. Транспаранты потемнели.
Мортен вёл молча. Его лицо, подсвеченное снизу приборной панелью, было каменным. Речь на съезде выпила из него всю ярость, оставив после себя только пустоту — ту самую, что наступает после боя, когда адреналин схлынул, а трупы ещё не убраны. Он не смотрел в зеркало заднего вида. Ему не нужно было смотреть. Он знал, что она сидит там — неподвижная, безмолвная, сложив руки на коленях.
Марго действительно не шевелилась. Она смотрела в окно, но не видела города. Она вообще ничего не видела. Слова, которые он бросил с трибуны — «Мы забрали их дочерей», — всё ещё стояли в ушах, как звон после удара. Она знала, что он говорил для неё. Каждое слово. Каждая пауза. Каждый взгляд, брошенный в первый ряд. Это была публичная казнь. Не телом — духом. И она выдержала. Она хлопала. Она не заплакала. Но теперь, в темноте машины, когда никто не видел её лица, маска сползла. Губы сжались в ниточку. Глаза ушли в себя. Она снова стала той женщиной из треснувшего зеркала — пустой, сухой, мёртвой изнутри.
Часовая башня Эрентальского вокзала, проплывшая справа, показывала 11:48. Стрелки застыли, как всегда. Но второй раз за день они показывали правильное время.
Машина свернула на аллею, и в свете фар показался Бальдр-холл. Мокрый, чёрный, с заколоченными окнами-крестами. Дождь усилился. Капли лупили по гравию, по крыше, по лобовому стеклу. «Дворники» работали без устали, но видимость всё равно была скверной.
И всё же Марго заметила.
У крыльца стоял дворецкий Уиллфорд. Он держал в одной руке фонарь, в другой — зонт, и свет фонаря прыгал на ветру, выхватывая из темноты его лицо. Оно было бледным. Не просто бледным — белым, как мел. Старик сжимал ручку зонта так, будто это была трость, а сам он едва держался на ногах. Ветер трепал его седые волосы. Он вышел встречать их. Не экономку послал, не служанку — вышел сам. В такой час. В такой дождь.
Сердце Марго, до этого бившееся вяло, почти беззвучно, вдруг дало сбой. А потом — ударило. Сильно. Глубоко.
Что-то случилось.
Она выпрямилась на сиденье. Пальцы, до этого безжизненно лежавшие на коленях, сжали ткань платья. Взгляд — ещё минуту назад стеклянный — сфокусировался. Она подалась вперёд, вглядываясь в тёмный силуэт дворецкого.
Мортен заглушил мотор. Он тоже заметил старика, но истолковал его присутствие иначе: прислуга встречает хозяина. Он открыл дверцу и вышел под дождь, на ходу натягивая фуражку.
— Какого чёрта, Уиллфорд? — бросил он, подходя к крыльцу. — В чём дело?
Уиллфорд не ответил. Он смотрел не на генерала. Он смотрел мимо него — туда, где из машины выходила Марго.
Дождь ударил ей в лицо. Она не заметила. Накидка намокла мгновенно, пряди у висков прилипли к щекам, тушь потекла, но она не замечала и этого. Она шла к крыльцу, не сводя глаз с дворецкого, и сердце колотилось уже где-то в горле.
Они вошли внутрь.
В холле горели все масляные лампы — миссис Уиллфорд не экономила сегодня. Их свет был жёлтым, дрожащим, тревожным, предвещающим беду. У лестницы, прижавшись друг к другу, стояли Кэти и Мэри. Они теребили фартуки — Кэти нервно, быстро, Мэри медленно, методично, как будто перебирала чётки. У камина, выпрямившись в струну, стояла миссис Уиллфорд. Лицо её было серым. Губы сжаты.
Марго перевела взгляд с экономки на дворецкого, с дворецкого на служанок. И холл, всегда чужой и холодный, вдруг стал ещё холоднее.
— Миледи, — произнесла миссис Уиллфорд.
И это слово — «миледи», запрещённое Республикой, вытравленное из обихода, произносимое только шёпотом за закрытыми дверями, — ударило сильнее любого крика.
Мортен замер на пороге, стягивая мокрые перчатки. Его брови сошлись к переносице. Он открыл рот, чтобы одёрнуть экономку — к кому она обращается, кто здесь «миледи»? — но слова застряли. Потому что миссис Уиллфорд смотрела не на него. Она смотрела на Марго. Она нарушила негласный закон дома — обращаться к генералу первому, — и сделала это намеренно. Так нарушают правила, когда случается непоправимое.
— Произошла беда, — сказала экономка. Голос её, всегда металлический и ровный, дрогнул. — Вам лучше пройти на кухню. Сейчас же.



