- -
- 100%
- +

Часть первая "Земля"
Вишнёвый сад.
В первый раз они побились из-за малины. Ивану было девять, Гришке — восемь. Куст рос у оврага, ягода была спелая, красная, и оба вцепились в неё, не думая о колючках.
— Я её увидал! — кричал Иван, молотя Гришу кулаками по спине. — Моя малина!
— Она ничья! — кусался в ответ Гришка.
Отец Ивана, сотник Кондрат Швайка, разнял их тогда, как щенков, и сказал: «Вырастете — будете биться за другое», — и не соврал. В пятнадцать они подрались уже всерьёз, до крови, и никто их не разнимал. А вечерком Григорий с Иваном сидели на берегу, сплёвывали кровь в Дон и хохотали. И до того, и после того они дрались часто. Бились — и мирились, снова бились.
Так и шло их детство — в синяках, ссадинах и крепкой, как дубовый сук, привязанности, что держала их вместе, сколько Гриша себя помнил.
А помнил он и другое: с самого детства его дразнили «татарчонком». Не со зла — так, по правде. Мать у него была татарка, взятая в когда−то давно в полон, а лицом он пошёл в неё: скулы широкие, глаза и волосы чёрные. Сам он этого не любил, но молчал. Молчал и тогда, когда за спиной шептались: «Кровь чужая». Но от наивных девок отбоя не было: для них он был настоящим красавцем, необычным. Хоть в Швайкином городке таких чернявых, как он, и было вдоволь, Гриша отличался каким-то, кажется, особым шармом. Взрослые про него шушукались, девушки обожали, парни желали помериться с ним силами. И при всём этом верным другом ему оставался лишь Иван Швайка. Он мигом затыкал неугодные рты. Там, где Гриша предпочитал смолчать, он говорил прямо, а от особо настырных требовал сказать в глаза, что Григорий «чужой».
Было Ивану и Грише по семнадцать лет, когда третьим в их компании объявился Петька Ермаков — самый младший, четырнадцати годков от роду. В ту пору, когда Григорий с Иваном уже вовсю стукали друг друга кулаками, Пётр ещё держался за мамкину юбку, да сухари грыз. И хлопот от него было куда больше, чем проку. Вдовая мать его, Анисья, спуску сыну не давала: чуть что — за уши таскала, а то и хворостиной охаживала, стоило ему хоть на шаг отступить от плетня. И двум старшим дочерям наказывала глаз с него не спускать. Да только Петруху будто за ворот тянули к старшим парням. Чуть мать зазевается, а он и сбежит. Правда, потом гнали беглеца домой, пороли по мягкому месту, а он ревел, да всё без толку.
Гриша с Иваном посмеивались над ним, а Швайка ещё и злился:
— Чего ты шастаешь за нами? — цедил он, но Петя упрямо не отставал.
Как-то раз Иван решил попытать удачу и сесть на молодого необъезженного жеребца из табунов его отца-сотника. Пётр появился рядом — тут как тут.
Загон был старым, из толстых жердей. Гриша стоял снаружи, опершись на верхнюю перекладину, жевал травинку и смотрел, как расхрабрившийся Иван идёт к молодому жеребцу. Тот тревожно всхрапывал в дальнем углу, закладывал уши и бил копытом в утоптанную землю.
— Ну, чего застыл? — Иван обернулся к Петру и бросил ему узду. — Держи уздечку. Потом подашь, когда я его к воротам подгоню.
Пётр стоял у самых жердей, бледный, с круглыми от страха глазами. Он неуклюже поймал уздечку, сжимая ремни так, будто их могли силой вырвать. Грише было всё равно. Пусть малец хоть уздечку держит, лишь бы под ногами не путался. А может, от страха и вовсе убежит к мамке.
Иван, не дожидаясь, пока конь привыкнет, сгрёб жеребца за гриву. Тот взвился свечкой. Иван — дурак, но сильный — удержался, сжав бока лошади коленями. Но жеребец пошёл вбок, потом резко встал на дыбы и, мотнув головой, сбросил его наземь.
Григорий дёрнулся было к нему, но Иван сам поднялся, грязно ругаясь, отряхнулся. Лицо у него было злым, даже бешеным. Жеребец же, обезумев, понёсся вдоль ограды, ударил грудью в жерди — раз, другой. Старое дерево хрустнуло, верхняя перекладина надломилась. Конь вырвался.
Гриша отшатнулся прочь. Иван только и успел крикнуть, а жеребец вылетел наружу, сминая всё на пути, и прямо под его грудью оказался Пётр. Тот так и стоял, оцепенев, прижимая к себе уздечку.
Оба рванули к нему. Пётр лежал лицом вниз, тихо стал подвывать, когда его чуть подняли и усадили. Его трясло. Одной рукой он держался за левый бок — там, где пришёлся удар лошадиной грудью. Штанина на колене была порвана, сквозь прореху виднелась содранная кожа.
В этот момент где-то за их спинами послышался скрип телеги. Из-за поворота, лениво понукая каурую лошадку, выехал местный парень Степан. На телеге лежало сено, поверх него дерюга. Степан ехал не спеша, жмурясь от солнца, и, только приблизившись, заметил их.
— Чего это у вас тут? — спросил он, натянув вожжи.
— Жеребец сорвался, — сказал Гриша, выпрямляясь.
Степан вздохнул и спустился с телеги. Годов двадцать было ему. Нравом спокоен, не по годам разумен. Волос тёмно-русый, в мелкую кудрявинку, глаза голубые, а под носом уже темнел ус — Гришка с Иваном о таком и мечтать не смели. Роду Степан был не казачьего: сын рыбака.
— Ну и ну, — сказал он тихо.
Он осторожно поднял Петю на ноги, но того повело в сторону. Степан без лишних слов подхватил его, как пацана малого, и уложил на телегу, на сено.
— Домой его отвезу. Скажу Анисье, что глупый чуть не угодил под мою телегу. А вы пока жеребца ловите. Уйдёт дальше, потом замучаетесь искать.
С этого и началась их неровная дружба вчетвером. Иван долго ещё держался особняком, Гриша тоже. А Пётр, как ни странно, стал ходить уже не следом, а рядом. И его больше не гнали.
Одним вечером, когда работа в поле со старшими была кончена, Гриша и Иван пробрались к покосившейся избе деда Кузьмы. У него, обнесённая тыном, стояла богатая раскидистая вишня, чьи ягоды уже поспели на летнем солнце. Нащипали они тайком вишни, а потом сидели рядом на траве и в шутку плевались косточками друг в друга.
— Э, гляди-ка, — шепнул вдруг Ваня и будто ниже к траве пригнулся.
Григорий обернулся и увидел девушку. Он сразу признал её: то была Оксана, дочка бондаря — того самого, что ладил бочки, кадки да шайки и дерево понимал, как живое. Пригожая, румяная, вечно в своём платочке, повязанном на голове. А коса у неё русая, длинная — до самой талии.
Подошла она к избе деда Кузьмы, постучала. Чуть погодя вышел старик. Попросила Оксана немного вишни, и он нарвал ей добрую горсть — не поскупился. А потом Оксанка приметила Ивана с Гришей, улыбнулась лукаво и пальцем на них указала. Дед Кузьма вмиг завёлся:
— Вот я вас поймаю!
Оба сорвались с места. И тут Оксана залилась смехом, да так громко и звонко, что Иван на мгновение замер, бросил на неё быстрый злой взгляд и пустился прочь.
Конечно, дед Кузьма никого ловить и не думал, но оба они, мокрые, загнанные, как кони, добежали до Швайкиной избы, едва переводя дух.
— Видал её? — спросил Иван, когда перестал хватать ртом воздух.
— Видал.
Изба у Шваек была справная, большая, на вид — настоящая крепость. Гриша всякий раз невольно залюбовывался ею, проходя мимо или, как сейчас, стоя рядом. Добротный дубовый сруб, высокая подклеть, просторное крыльцо под навесом. Крыша крыта камышом, а за домом — широкое гумно с хозяйственными постройками: вместительная конюшня, добротный хлев. Не чета небольшой избе, где ютились сам Григорий с отцом и дедом.
Хоть бы ненадолго попасть внутрь — всё осмотреть, обойти двор, заглянуть в конюшни, полюбоваться выносливыми конями разных мастей. Гриша уже не раз видел у Шваек за работой чуру — старого пленного ногайца, помогавшего по хозяйству, и женщину средних лет, лицом похожую на татарку. И пусть сотник не колотил их, давал крышу над головой и пищу, Грише всегда было жаль их — одиноких, на чужой земле. Может, и у них остались где-то семьи, дети, родители, братья или сёстры, а теперь — ничего, кроме работы от зари до зари.
Иван всё хмурился, глядя в сторону дороги, на вишнёвый сад, откуда они только что бежали.
— Мой отец рассказывал, что вашей избе больше ста лет, — заговорил Григорий, когда отдышка отступила.
— Не избе, а этому месту, — поправил Иван. — Его основал ещё мой прадед. Сначала — он, а после к нашему зимовнику прибились и другие. Так и появился Швайкин городок. — Он сплюнул. — А ну её, пусть в огне горит эта изба. Зайдёшь, может? Воды испить.
Самого сотника на месте не оказалось, но Григорий не знал, кого боялся бы больше — Кондрата Швайку или его жену Устинью, которую местные за глаза звали Швайчихой. То была женщина видная, пухлобокая и до нельзя вредная. Гриша вслед за Иваном зашёл во двор под лай псов, поднялся по ступеням на террасу и оказался внутри, замерев на пороге. Устинья вместе с чурой — молодой женщиной-татаркой — хлопотала по дому.
— Мать, дай воды холодной, — попросил Иван, хмуря брови точь-в-точь, как его отец.
Устинья обернулась на них, упёрла руки в боки.
— О, явился, блудный сын бедной матери. Отец спрашивал тебя да не дождался и уехал. — Тут она приметила Григория рядом и налепила на лицо улыбку. — Здравствуй, Гриша. Чего стоишь в дверях? Проходи.
Григорий молча кивнул ей. И вроде не бил никто, не гнал, а сердце заходилось таким стуком, что его, казалось, все слышали.
Иван по-хозяйски стал заглядывать в горшки и чугунки, успел стащить со стола кусок хлеба и пихнуть его себе в рот.
— Может, молока хочешь? — спросил он, пережёвывая.
— Нет, спасибо. Только воду, и пойдём.
Наконец Ивану подали ковш, он припал к нему, сделал несколько крупных глотков и передал Григорию. Гриша глотнул раз, глотнул второй — и вдруг резко вдохнул и закашлялся, пролив на себя воду. Швайка похлопал его по спине и, не сказав ничего матери, вышел с ним на улицу.
Отказ.
Было тогда младшему Швайке двадцать лет, когда отец стал давить на него с расспросами о женитьбе. На Ивана многие девушки заглядывались, только он никого не видел. Устинья во всём сына поддерживала, говорила: рано нам ещё невест, будет время.
На дворе начало осени, работы вдоволь, Иван пропадал и брался за всё, что только можно было, лишь бы не сидеть дома с матерью, которая душит, и с отцом, который твердит, что пора взрослеть. Сбегал он и к дядьке Фролу: у того дома было поспокойней. Жена — добрая женщина с большим сердцем, сам дядька тоже словом не обидит и не упрекнёт, а наоборот, даст совет и поддержит в случае чего. Но стоило Ивану переступить порог его дома, он замечал, как дети Фрола, Дарья и Минай, от страха перед бешеным Швайкой либо сидят в углу тихонько, либо скорее уходят на улицу. Из-за этого Иван не то, чтобы злился — он свирепел, жаловался один на один дядьке:
— Чего они шарахаются от меня, будто я чужой?
— Характер у тебя, Иван, не простой, а Минай и Дарья тихенькие у меня, — отвечал дядька Фрол. — Ты не дави на них, а лучше в следующий раз принеси какой-нибудь гостинец.
Дарья была младшей, девчушкой одиннадцати лет. В следующий раз Иван, как пришёл, настойчиво и грубо вложил ей в руку красные блестящие бусы из дерева, а она сразу убежала. Ивану хотелось погнаться за ней, схватить и отругать: свой я, родня твоя, чего ты меня боишься, дура? Но ничего дурного в доме Фрола не делал.
Часто стал появляться перед Григорием и Петром в пьяном виде, бродил, где придётся, допоздна, пока в один из дней не встретил поздним вечером Оксану. Что делала она в такой поздний час на улице, Иван не знал, да и знать не хотел. Но двигалась осторожно к дому, дразня своими шагами чужих собак.
Про себя Иван чертыхнулся на неё, но тут же будто бы протрезвел и позвал:
— Оксана, погоди.
Она остановилась и дождалась, когда он подойдёт к ней.
— Чего так поздно тут делаешь? Не боишься?
— Не боюсь, — ответила она, обняв себя руками, на улице было прохладно.
— Давай хоть провожу тебя, чтоб ни одна скотина не пристала.
— Ну проводи, коли хочется.
Молча они шли к её дому. Иван шагал на расстоянии, посматривая на неё. Даже в темноте видел её длинную косу, переброшенную через плечо, округлые щёки, пухлые губы. Вспоминал, как она в прошлом смеялась над ним и Гришей, когда видела, как те удирают из сада, своровав вишню. Он тогда разозлился на её глупый смех и обозвал дурой, но вдруг захотел услышать, как она смеётся вновь.
— Помнишь, как мы с Гриней уносили ноги от вишнёвого сада? Ты тогда выдала нас.
Она, видимо, вспомнила и тихо посмеялась. И у Ивана потеплело и защекотало в груди.
— Зато отвадила вас надолго воровать.
Проводив её до дома, Иван перегородил ей путь и усмехнулся, расставив руки в стороны.
— Слушай, Оксанка, а что, ежели я женюсь на тебе, а?
Оксана мгновение помолчала, а затем рассмеялась громче.
— Ты? На мне? Будет тебе, Иване, словами такими разбрасываешься.
— Почему это разбрасываюсь? Али не пригож я? Всё при мне, всё могу. И тебя не обижу, будешь жить хорошо.
— Ты пьян, сотников сын, — уже серьёзней возразила она.
Иван нахмурил брови:
— Я не только сотников сын, — сказал он уже без улыбки или смешка. — Я просто Иван Швайка. И не гляди, что пьян, слово моё твёрдое. Ну так что? Пойдёшь за меня или как?
— Вот когда от Ивана Швайки перестанет нести брагой, тогда я и дам ответ, — ответила Оксана, хихикнула и быстро ушла к себе.
А Иван ещё долго стоял на том месте, чуть качаясь от слабости в ногах и соображая, чего он ей только что наговорил. А потом всё же не мыкался всю ночь, где придётся, вернулся домой и с порога, ещё пьяный, заявил отцу, что женится.
— Да не рано ли о таком-то думать? — взмолилась Устинья, придерживая сына под руку и провожая его к столу, за которым сидел хмурый Кондрат.
Но Иван оттолкнул мать и громко заявил:
— Не рано! Мужик я или кто?!
Кондрат на это дело посмеялся:
— Мужик. Как приведёшь жену в дом, бесшабашность свою поубавишь, тогда и поговорим, мужик ты или нет.
На следующий день, протрезвев, Иван проснулся рано, с чистой головой и чувством внутри, что он может в одиночку передвинуть гору. Он пригладил волосы, омыл лицо холодной водой. Оделся чисто, как и подобало казаку, идущему к девушке с серьёзным словом. Рубаху надел льняную, хорошо отбелённую, с косым воротом и мелкими оловянными пуговицами. Сверху накинул зипун синего сукна — не новый, но опрятный. Подпоясался простым ремнём из тёмной сыромятной кожи с железной пряжкой. К нему на коротком ремешке был приторочен нож в чёрных ножнах, а саблю он приладил слева, на отдельный узкий ремешок, чтобы не мешала.
Сапоги на нём были чёрные, юфтевые, вычищенные, но без щегольства. Шапку надел овчинную, чёрную, невысокую.
Ни серебра, ни цветной обуви, ни шитого пояса он брать не стал. Пусть смотрят не на отцово добро, а на него самого – решил он так. Вывел Серко из конюшни и уехал на нём к Оксане, зная, что застанет её до выхода. Так и случилось. Она, с тростинкой в руке, гнала свою чёрную корову на выпас, когда Швайка подъехал к ней. Серко под ним плясал, и сам он был хорош собою, он видел, как Оксана, глядя на него снизу-вверх, приоткрыла рот.
— Помнишь, что я тебе вчера говорил? — спросил Иван серьёзно.
— Вижу, проспался, сотников сын, — усмехнулась Оксана. — Я думала, что ты и сам всё забудешь, что было вчера.
— Нет, не забыл. Я сватов к тебе зашлю, Оксана, как и говорил. Женой моей будешь.
Оксана, подгоняя корову, расхохоталась звонко.
— И не смейся надо мной, глупая, — разозлился Иван. — Посмотрим, кто ещё смеяться станет.
И, ударив коня пятками в бока, Иван ускакал от неё прочь.
Вечером же, супротив воли вредной матери, Иван заслал к Оксане сватов: пошли на то дело дядька Фрол, дед Игнат и тётка Акулина. Устинья никак не одобряла выбор сына, причитала до поздней ночи. Кондрат же говорил сыну: быть может, в семейной жизни-то уму-разуму наберёшься. А Иван ждал возвращения сватов, про себя уже планируя, когда можно будет справить свадьбу.
А следующим днём весь городок облетела весть, как Оксана отказала самому Ивану Швайке в сватах. Дядька Фрол, дед Игнат и тётка Акулина вернулись ни с чем, и на это Кондрат только покачал головой, а Устинья принялась бранить Оксану самой разной бранью, которой Иван до того не слыхал от неё. Сам же он впал в ярость, начав швырять дома глиняные горшки и кричать, но отцовская затрещина мигом вразумила его. Ночью младший Швайка почти не спал, полнилась злобой его голова, болевшая так, что готова была будто бы лопнуть.
С Григорием свиделся лишь позднее и обомлел от того, что рядом с чернобровым вертелась и Оксана: они шли мимо, о чём-то разговаривали и пересмеивались, а когда поравнялись со Швайкой, взяли друг друга за руки.
Иван думал, что прямо здесь набросится на Гришу и поколотит, но сдержал свой гнев, насильно заложив руки на груди.
— Здарова, Иван, — улыбнулся Григорий, прищурив свои тёмные глаза. — Вот уж не думал, что такому, как ты, в сватовстве откажут. Видно, не приглянулось Оксане твоё вечно недовольное лицо.
Оксана и Гриша засмеялись, а Ивану было вовсе не смешно.
— А твоё лицо, видать, приглянулось? — съязвил он.
Они быстро расцепили руки. Оксана, улыбаясь, раскраснелась, попрощалась с обоими:
— Не серчай, Иван. Сердцу не прикажешь, — сказала она Швайке по-доброму, как только могла.
— Не серчаю я на тебя, — ответил тот, проводив её взглядом.
А Гриша вдруг сказал:
— Я теперь на неё даже по-иному смотреть стал. Это сколько ж надобно смелости-то, чтоб не пойти за тебя?
Ермак.
Петра Ермакова больше всех не любил Иван: не только потому, что презрительно относился к его наивности и мягкости характера, сколько потому, что с недавних пор Петя крепко стал якшаться с Прасковьей Ковшовой — двоюродной сестрой младшего Швайки. Тётка Ивана, Акулина Швайка, в замужестве Ковшова, родила от покойного мужа двоих детей: старшего сына Ерофея и дочку Прасковью. А после муж умер от лихорадки, простудившись на рыбном промысле. Акулине же досталось от покойного мужа доброе наследство, и второй раз выскакивать замуж она не спешила.
И Ковшовых Иван на дух не переносил: с Ерофеем у него шла настоящая семейная война. Старший Ковшов был поспокойнее бешеного швайчонка, но не упускал возможности поддеть его как следует, часто захаживал к дому сотника, нарочно мельтеша у Ивана перед глазами. Младший Швайка оттого злился страшно. И казалось бы, оставь Прасковью в покое, раз Ковшова — и она. Но нет.
Как прознал Иван про её с Петром шашни, сначала пригрозил Ермакову, а затем и ей. Прасковья, и без того им же пуганная, боялась несколько дней показаться из дома, пока углы все не округлили старшие: Кондрат приструнил сына. Иван осел, но всё одно поглядывал в сторону Петра грозно.
Как-то вечером стояли Иван и Григорий у старого тополя, щёлкали прошлогодние засушенные орехи, разговаривали о своём: Швайка жаловался на мать, из-за которой вчера весь день проторчал у дядьки Фрола. Гриша переживал за деда, чьё здоровье в последнее время сильно шаталось. Пётр подбежал к ним, весь красный и запыхавшийся.
— Куда так бежишь? — спросил его Григорий, сплюнув скорлупу под ноги.
Пётр молча растолкал их, прижался к дереву.
— Мамке моей и сёстрам не говорите, что видели меня, — сказал он осипшим голосом и, пыхтя, полез наверх.
— И не расшибётся же, — процедил сквозь зубы Иван.
Пётр скрылся в молодой листве так, что, и присмотревшись, не увидишь его. И через какое-то время Григорий и Иван уже услышали вопли Анисьи:
— Пётр! Где ты? — кричала она истошно и злобно. Потом показалась немного поодаль, с хворостиной в руке.
Гриша и Иван тихонько посмеялись. А уже после перед ними нарисовались Ольга и Вера: сразу заулыбались, покраснели, подолы простых сарафанов мнут.
— Гриша, Ваня, брата нашего не видали? — спросила Ольга.
— Не видали, — ответил Григорий, раскусывая орех.
— Он снова сбежал, — пожаловалась Вера. — Будто так нам охота носиться за ним!
— Так не носись, раз не хочется, — бросил ей Иван. — Топайте к Дону, может, он там сидит и прячется от вас в камышах.
И обе обиженные ушли прочь. Ещё несколько минут Григорий и Иван постояли под деревом, пока три неугомонные женщины не скрылись с глаз.
— Слезай, дурак, — сказал Иван, задрав голову.
Пётр спрыгнул с дерева, ловко приземлившись на ноги.
— Хорошо ты затаился от них. Додумался же, — улыбнулся Гриша.
— Спасибо вам, — выдохнул Пётр, отряхнул штаны и рубаху и засобирался куда-то.
— Ты куда? — спросил Иван, сведя брови в кучу. — Небось к Прасковье?
Пётр лишь кивнул и пустился скорее бежать прочь.
Прасковья, милая девчушка семнадцати лет, простоватая на лицо, но очень добрая и тихая, с длинной русой косой до талии. Она пугалась лошадей и познакомилась с Петром случайно, когда попросила того привезти хозяйскую кобылу с поля. С тех пор они стали чаще переглядываться, будто случайно заводили разговоры друг с другом. Пётр познакомил её со своей Вербой, прокатил на ней верхом, и Прасковья нисколечко не испугалась, потому что рыжая кобыла, как и её хозяин, была ласкова и чутка. Пётр водил её к Дону, рассказал ей про своего покойного отца, а Прасковья — про своего. На прогулках они стали держаться за руки, а потом и вовсе приучились целоваться. И только после знакомства с ней Ермаков младший стал чаще не слушать мамкиного слова и сбегать по вечерам из дома, чтоб только свидеться с любимой и погулять. Как было и сейчас.
Она встретила его на улице у дома, сразу же обняла, и вдвоём побрели они гулять в сгущающихся сумерках, разбирая дорогу уже по памяти. По ночам Пётр к Дону не совался, боялся: гулял с Прасковьей, держась за руки, медленно прохаживаясь по городку, дома которого потихоньку погружались в сон.
— Главное, к моему дому не ходить, — горько усмехнулся Пётр.
— Тогда не пойдём, — Прасковья прижалась к его тёплому боку.
Побродили они совсем немного: по ночам в мае ещё ощущался холод и поднималась мошкара из травы. Но и того было Пете достаточно, чтоб почувствовать себя самым счастливым и нужным.
У колодца они долго-долго целовались, боясь, что могут увидеть. Потом Ермаков провожал Прасковью к дому, обнимал на прощание и, как только скрывалась она, спешил к себе, думая, что мать дома всё ещё не спит, закричит и отлупит его чем-нибудь обязательно.
На обратном пути ему повстречался прохожий, от которого не сильно, но ощутимо несло брагой. Пётр сгорбился, ускорил шаг, но его всё равно окликнули. Это оказался Иван, уже изрядно выпивший.
— А, Пётр. Поди сюда, — Иван протянул к нему руку и обнял за плечи, ища опору заплетающимся ногам. — От Прасковьи, а? Что, нравится она тебе, а?
Пьяный Иван был добрее трезвого, но оттого и непредсказуем. Сейчас он, навалившись на Петра, довольно улыбался и шутил про дела семейные, а мог в следующий миг кулаком вдарить в лицо так, что упадёшь кверху ногами.
— Нравится, нравится, — тихо пробубнил Пётр, попытавшись убрать с себя руку Ивана, но тот не дал.
— Вот же она, взглянула на такого заморыша, как ты, — смеялся Швайка, а потом вытащил из-за пазухи тёплую деревянную баклагу, заткнутую тряпичной пробкой, и поболтал ею над ухом — там ещё плескалось. — А ну, выпей. Да пей, пей! Или боишься, что мамка твоя учует и выпорет? А ты наплюй на мамку и на них всех. Мне вот тоже мамка с батькой кровь который день сворачивают. А я вот и пошёл, и напился. И пусть только слово скажут — я и второй раз уйду, и третий.
Пётр принял баклагу, задержал дыхание и сделал глоток. Жижа оказалась тёплой, колючей от газов и горькой от дрожжей. Он едва не поперхнулся, но проглотил, чувствуя, как от горла до живота прокатывается мутная волна тепла. В очень редких случаях Пётр позволял себе выпить крепкого, и через пару минут, после нескольких следующих глотков, ему сделалось легко и хорошо, голова чуть закружилась, зашумела. Передавая баклагу туда-сюда, Пётр и Иван допили её и расхохотались.
— Пётр, Пётр, Пётр, — протянул Иван, отсмеявшись. — Где же мы потеряли нашего Гриню?
— Не знаю.
— А я вот знаю, — гордо заявил Швайка. — Он, как и ты, бегает к Оксанке и лобызается с ней.
И снова они засмеялись. Петру хотелось, чтобы этот момент не заканчивался: чтобы всегда у него были такие простые и весёлые отношения с друзьями, когда смеются не над ним, а над простой, смешно рассказанной историей.
— И я как-то видел, как он её дёргал за косичку, — продолжал Иван.
Вновь грянул смех.
— А мне батя говорит, мол: когда внуки, когда женишься, Иван? А я ему: да на ком жениться-то, батя? Тебя вот мать спрашивает, когда ты женишься?
— Нет, никогда не спрашивала.
— А меня всё грызут, собаки. Вон, сёстры твои как на меня глазеют, ох-ах. Как я иду, у них всё из рук валится, краснеют, улыбаются, — Иван продолжал посмеиваться. — А сёстры твои кто, Пётр?
И разом оба ответили:
— Дуры! — заведя такой громкий и долгий смех, что у Петра разболелся живот.




