Гармония загнивающего сердца

- -
- 100%
- +
Он выдавил из себя улыбку, но она вышла кривой и неестественной, как маска, натянутая на лицо, которое не хотело улыбаться. Элиас полез в карман, достал бумажник, вытащил из него мятую купюру и положил на стол, рядом с лужицей кофе.
- Сдачи не надо, - добавил он, не глядя на официантку. - Прошу прощения за беспорядок… Прошу прощения.
Он повернулся и пошёл к выходу, чувствуя взгляды недоумения на своей спине. Каждый шаг давался с трудом - ноги были ватными, колени подгибались, но он не обернулся. Он знал: если он обернётся, он увидит в их глазах не сочувствие, а что-то другое. Может быть, недопонимание. Может быть, тревогу. Вполне возможно, издевательскую улыбку на лицах молодых людей.
Стеклянная дверь снова звякнула колокольчиком. Ночной воздух был сладок как никогда. Холодный, чистый, с примесью бензина и асфальтовой пыли. Торн вдохнул его полной грудью, и лёгкие наконец-то расправились, но где-то на дне, в самых альвеолах, всё ещё чувствовалась та липкая сладость - въевшаяся, не выдыхаемая, как пятно на ковре, которое уже не оттереть.
Он прислонился к капоту «Де Сото», достал из пиджака помятую пачку сигарет и позолоченную зажигалку. Втянул дым, и едкий табачный вкус на мгновение перебил тот, другой. Сигарета дрожала в его пальцах, и он смотрел на неё, на красную точку, которая пульсировала в такт его сердцу, и в этом пульсе ему снова почудился тот ритм.
- Это был просто нервный срыв, - прошептал он в пустоту. - Переутомление. Ты нормально не спал двое суток, много пил и у тебя разыгралось воображение, только и всего. Тем более… О боже, Джеймс…
Элиас вздохнул. Слова не имели веса. К горлу подступала давящая боль. Он затушил окурок о подошву ботинка, открыл дверцу машины и сел за руль. Салон всё ещё хранил запах особняка, но теперь он казался слабее, разбавленный свежим ветром, который ворвался через приоткрытое окно. Он завёл двигатель, включил фары и выехал с парковки.
Закусочная исчезла в зеркале заднего вида - яркое пятно неона, которое становилось всё меньше и меньше, пока не растворилось в темноте. Дорога впереди была пустой, лишь редкие фары встречных машин прорезали ночь, и каждый раз, когда свет приближался, Торн на мгновение зажмуривался, боясь увидеть в нём отражение того, что стояло на пороге особняка.
Он ехал молча, сжимая руль так сильно, что костяшки побелели. Мысли были липкой субстанцией, перемешавшей все воедино. Он пытался проанализировать произошедшее, разложить по полочкам: записка, шум, боль в груди, галлюцинации в закусочной. Всё это имело объяснение. Или почти всё. Но одно не укладывалось в рамки здравого смысла.
Джеймс Мейер.
Элиас сжал руль так сильно, что пальцы онемели. Имя пациента, который стал ему другом. Стройный мужчина с серебристой сединой и тонкими, длинными пальцами пианиста - пальцами, которые, как любил говорить сам Джеймс, «знали клавиши лучше, чем лица людей». Он всегда приходил в твидовом пиджаке с кожаными заплатками на локтях, всегда с лёгкой, печальной улыбкой, которая появлялась на его лице, когда он садился в кресло напротив.
Четыре года. Сорок восемь сеансов. Каждый месяц, как по расписанию, в четыре часа дня, без опозданий, без переносов.
Джеймс был композитором с большой буквы. Его симфонии исполняли лучшие оркестры, его концерты собирали полные залы, а критики называли его «архитектором звуковых соборов». Он сделал на своей музыке целое состояние - особняк Мейерсхилл, как он сам его назвал, старые картины, редчайшие партитуры в кожаных переплётах.
Но, при всей своей славе, Джеймс оставался затворником. Он не давал интервью, не появлялся на светских мероприятиях, а его редкие выступления всегда сопровождались одним условием: зал должен быть погружён в полумрак, а рояль стоять так, публика не видела его лица.
- Музыка должна быть безличной, - говорил он Торну. - Зрители слышат не меня. Они слышат то, что идёт из щелей между нотами. И иногда мне кажется, что эти щели - единственное, что реально.
Торн тогда думал, что это просто поэтическая метафора. Гениальность всегда граничит с эксцентричностью, а Джеймс был гениален - это не подлежало сомнению.
Но с каждым сеансом, с каждым месяцем, Торн начал видеть то, что не хотел замечать. Джеймс увядал. Не физически - он всё так же был подтянут, одежда сидела на нём идеально, руки оставались твёрдыми и точными. Увядал он внутренне. Его глаза теряли блеск, его голос становился тише, и в нём появлялась странная, надтреснутая нота, как у старой виниловой пластинки, которую проигрывают слишком часто.
Его мысли становились более абстрактными. Сначала это были просто философские размышления о природе звука, о том, как тишина между нотами может быть громче самих нот. Торн воспринимал это как часть творческого процесса. Но потом абстракция начала приобретать тревожные формы.
- Элиас, - сказал Джеймс полгода назад, наклонившись вперёд так, что его лицо оказалось всего в футе от лица Торна. - Ты когда-нибудь слышал, как звучит тело? Не сердце, не лёгкие. Я говорю о плоти. О том, как она вибрирует, когда через неё проходят звуковые волны. Я начал слышать это. Сначала только ночью, когда дом затихал. А теперь я слышу это всегда. Мой дом, он... он поёт. И он поёт не для меня.
Торн тогда вежливо кивнул и записал в блокноте: «склонность к метафизическим обобщениям, возможно, компенсаторный механизм одиночества». Теперь это слово - «компенсаторный» - жгло его, как клеймо.
Несколько месяцев назад Джеймс пришёл без своего любимого твидового пиджака. Он был в простой тёмной рубашке, и его пальцы - эти великолепные, точные пальцы - постоянно дёргались, как будто они играли беззвучную, бесконечную композицию на его собственных коленях.
- Я перестал сочинять, - сказал он тихо. - Я просто записываю.
- Что записываешь? - спросил Элиас.
- Шум, - ответил Джеймс, и его улыбка стала шире, но в ней не было радости. - Я сижу с партитурой и записываю то, что слышу. Но я не узнаю эту музыку. Она не моя. Она... приходит откуда-то из-под дома. Из-под фундамента. Элиас, я боюсь, что она пишет себя сама, а я лишь рука, которой она пользуется.
Торн тогда прописал ему успокоительные и посоветовал взять отпуск. Джеймс отрицательно покачал головой.
- Я не могу уехать, - прошептал он. - Она не позволит.
- Кто она? - спросил Торн, уже готовый записать новую диагностическую заметку.
Джеймс посмотрел на него пустым взглядом и ответил:
- Истинная Муза, Элиас. Тишина и Шум. Грация и Похоть. Красота и коварство…
Торн списал это на прогрессирующую паранойю на фоне изоляции и творческого кризиса. Он был терапевтом с двадцатичетырёхлетним стажем, он видел сотни подобных случаев. Гениальные люди всегда больше других страдают от внутренней пустоты, они создают монстров, чтобы заполнить вакуум.
Он назначил более сильные препараты, сказал Джеймсу, что всё будет хорошо и отпустил его.
Два месяца назад Джеймс выглядел ещё хуже. Его лицо было серым, а глаза смотрели в одну точку, как у человека, который видит что-то за спиной собеседника.
Он говорил о запахах: плесени, которую не удаётся вывести, о запахе мёда, который появляется из ниоткуда, о запахе лекарств, которые он не принимал.
Его речь была связной, но содержание было безумным. И Элиас, профессиональный диагност, вместо того чтобы копнуть глубже, вместо того чтобы спросить: «Джеймс, ты действительно веришь в то, что говоришь?», он просто сделал пометку: «усиление сенсорной гиперчувствительности возможное начало шизофренического спектра».
И он не приехал к нему. Он не приехал, потому что Джеймс был другом, а друзей не лечат так же, как пациентов. Друзьям позволяют быть странными. Друзьям прощают абстракции.
Месяц назад. Последний раз.
Торн закрыл глаза и попытался восстановить ту встречу в деталях.
Джеймс сел в кресло, но не снял пальто. На этот раз оно было чёрным, будто траурным, и Джеймс кутался в него, как в кокон. Под глазами залегли тёмные круги, словно он не спал несколько ночей подряд. Он говорил медленно, с длинными паузами, и Элиас заметил, что его руки дрожат настолько сильно, что чай из чашки маленькими волнами моментально расплёскивался на блюдце.
- Элиас, - сказал Джеймс, и его голос был едва слышен, - я чувствую, что происходит что-то ужасное. Это связано с моей симфонией. Я постоянно слышу шум, который перерастает в голос. И ему нужно, чтобы я остался. Он выбрал меня, потому что я слышу. Я всегда слишком хорошо слышал. Я слышал то, что не должно быть слышно. И теперь он хочет, чтобы я продолжал писать музыку. Не свою. Его.
Торн тогда улыбнулся профессиональной, ободряющей улыбкой, которую он репетировал перед зеркалом уже почти три десятка лет. Он положил руку на плечо Джеймса и сказал фразу, которую повторял тысячу раз:
«Это просто тревога. Ты в безопасности. Ты контролируешь свою жизнь. Мы найдём источник твоего беспокойства, и мы его устраним».
И Джеймс посмотрел на него. В его глазах, в тот момент, было выражение, которое Торн никогда не видел у своих пациентов. Это было не отчаяние. Это было знание - чистое, прозрачное, как ледяная вода, и такое же холодное.
- Элиас, - сказал он тихо, почти шёпотом, - Я боюсь, что однажды не смогу выйти из дома. Что он удержит меня. И когда это случится... ты не узнаешь меня. Ты услышишь мою музыку и подумаешь, что это я. Но это буду не я. Но, все же, я не могу упустить такой шанс. Шанс истиной красоты и самого гениального произведения, что когда-либо я извергал из своей души.
Торн тогда улыбнулся, чтобы разрядить обстановку, чтобы вернуть Джеймса в реальность. Он перевёл разговор на его последние композиции, на то, как продвигается работа, и Джеймс механически ответил, что «работа идёт, но записывает он уже не то, что хотел».
Они попрощались, и Джеймс ушёл, с той же печальной улыбкой, но в ней, как теперь понимал Торн, был оттенок прощания.
- Ты не узнаешь меня, - прошептал Элиас вслух, повторяя слова Джеймса. - Ты услышишь мою музыку и подумаешь, что это я. Но это буду не я.
Он ударил ладонью по рулю, и резкий звук вырвал его из транса на секунду.
- Идиот! - выкрикнул он, и голос его сорвался на хрип. - Ты терапевт с огромным стажем! Ты видел сотни случаев! Ты знаешь симптомы! Ты должен был понять, что это не метафоры! Он говорил тебе прямо! Он говорил, что он слышит голос! Что кто-то заставляет его писать музыку! А ты... ты списал это на паранойю!
Джеймс пропустил сеанс терапии. Это было не похоже на него. Ранее случались переносы сеансов, но он предупреждал заранее. В этот же раз не было ни звонка, не намека на неотложные дела. На звонки Джеймс также не отвечал.
Прошел день. За ним второй. И так дни сменяли друг друга, подкрепляя тревожность Элиаса за своего товарища.
Сегодня наступил шестой день молчания. Торн больше не мог списывать все на занятость Джеймса. Он больше не думал о том, что может его потревожить своим визитом в неподходящий момент, перебив тем самым вдохновение маэстро.
Элиас добрался до особняка Мейерсхилл ближе к вечеру. Он сразу почувствовал, что что-то не так. Постучавшись и простояв у закрытой двери больше пяти минут, Элиас решил самостоятельно войти внутрь. Благо, Джеймс ранее рассказал ему, где находился запасной ключ, ссылаясь на свой возраст и здоровье, - мало ли, что может случиться. Ключ лежал под третьим камнем у крыльца. Он нагнулся, поднял камень, и ключ оказался ровно там, где и должен был быть.
Открыв дверь и войдя внутрь особняка, Элиас почувствовал резкий запах. Тот же запах, который теперь преследует его. В особняке стояла мертвая тишина. Торн прокричал имя Джеймса, но ответа не последовало. Он обошел весь первый этаж. Осмотрел каждую комнату, кроме подвала, так как дверь в него была заперта. С каждой минутой тревога становилась всё сильнее. И она была не напрасна.
Поднявшись на второй этаж и пройдя к двери кабинета, Торн попытался ее открыть. Она не поддавалась. Он словно чувствовал, что Джеймс был именно там. Быстро просмотрев находящиеся рядом комнаты и убедившись, что они пусты, Элиас вновь вернулся к двери кабинета. Чуть отойдя и разбежавшись, он всей силой приложился к ней плечом. Следом повторил то же действие. И вновь. И снова. Дверь распахнулась от изнурительных ударов, сломав замок.
Джеймс сидел неподвижно в своем кресле с высокой спинкой, опрокинувшись верхом тела на письменный стол из чёрного дуба. Его лицо находилось в луже собственной полупрозрачной рвоты, которая покрывала часть рядом лежавшей предсмертной записки и походила больше на сгусток слюны, чем на содержимое желудка.
Элиаса обхватил ужас от увиденного. В глубине души он был готов обнаружить бездыханное тело Джеймса, но точно не таким образом. Это был отвратительный финал для такого выдающегося человека.
Спустя некоторое время, приехала полиция, чтобы зафиксировать смерть.
Элиас думал, что это будет конец истории. Но это было только начало.
Он не заметил неладного, потому что не хотел замечать. Потому что Джеймс был не просто пациентом. Джеймс был последним и единственным звеном, связывающим его с тем миром, где он был не диагностом, а обычным живым человеком.
Они пили виски на дружеских вечерах, когда у Элиаса не было приёмов. Они обсуждали философию, искусство, психологию, политику. Обсуждали детища Франца Кафки и Жана-Поль Сартра. Они слушали записи Джеймса, которые казались Торну гениальными, хоть и порой мрачными, меланхоличными, но, безусловно, красивыми, хотя теперь, оглядываясь назад, он понимал, что в них была неправильная гармония. Диссонансы, который он принимал за новаторство.
А может он и вовсе видел в Джеймсе «обычную» обсессивность или же девиантность, ссылаясь на банальное «Ведь люди искусства все немного не в себе», особенно взирая на такие условия, при которых творил Джеймс. Порой он мог по неделям, закрывшись у себя в кабинете, зачитываться мрачной литературой, только лишь для того, чтобы вдохновиться эстетикой декаданса и меланхолии, чтобы воплотить слияния этих чувств в его новую симфонию.
Глаза Элиаса расширились. Он машинально положил ладонь на левую сторону груди, туда, где пульсировала боль. И в этот момент он почувствовал это. Под пальцами, под кожей, под рёбрами - лёгкое, почти неуловимое движение. Как будто внутри него кто-то перевернулся во сне.
Торн вдавил педаль газа до упора, вжимаясь в спинку сиденья. Ему нужно было домой. Туда, где светло, где есть телефон, где он сможет позвонить своему старому коллеге-психиатру, который развеет этот кошмар одним профессиональным диагнозом. «У каждого стоящего психиатра должен быть свой психиатр». Но в глубине сознания он уже знал: хоть и с мистером Фаулзом, его психиатром, будет анализ по всем правилам без дружеского снисхождения, этот разговор ему всё равно не поможет. Потому что то, что теперь находится внутри него, таблетками не лечится.
Он мчался по пустой дороге, стараясь как можно скорее оказаться дома, но с каждой милей шум в его затылке становился громче. Он больше не пытался отрицать его. Он просто слушал, как ритм набирает обороты, и его собственное сердцебиение подстраивалось под него, как ведомый под ведущего.
Дом был уже близко. За поворотом, через лесополосу, горели огни пригорода.
4
Лейквуд встречал его влажным, тяжёлым воздухом, который пах рекой и прелыми листьями. Стоял март - месяц, когда старые дома начинали дышать особенно отчётливо, когда трещины в фундаменте расширялись от сырости, а половицы стонали под ногами, как живые существа. Торн свернул на улицу Хэвенвуд, где деревья стояли в ряд, как часовые, и их голые ветви тянулись к небу, словно пальцы утопленников.
Его дом по адресу Хэвенвуд 45 был двухэтажным, колониального стиля, выкрашенный в бледно-серый цвет, который когда-то казался ему элегантным, а теперь напоминал цвет старого выцветшего савана. Белые ставни нуждались в покраске, и Торн уже три года обещал себе заняться этим, но руки никогда не доходили. Крыша была покрыта тёмной черепицей, на которой местами пророс мох - зелёный, влажный, словно ранняя плесень на хлебе.
К дому вела каменная дорожка, выложенная неровными плитами, между которыми пробивалась трава - упрямая, живучая, как та мысль, что не давала ему покоя. Перед крыльцом рос старый северный красный дуб. Его ветви нависали над крышей, и в ветреные ночи они скребли по черепице, создавая тот самый звук, который Элиас порой принимал за шаги.
Он заглушил двигатель, и тишина опустилась на него, как одеяло, пропитанное сыростью.
Машина стояла на подъездной дорожке, и фары выхватывали из темноты фасад дома. Верхние окна были тёмными, пустыми - как глазницы черепа. Нижнее окно гостинной отражало свет луны, и в этом отражении Торн на мгновение увидел силуэт. Свой собственный. Он вздрогнул, прежде чем понял это.
- Ты просто устал, - сказал он себе и вышел из машины.
Ключ повернулся в замке с привычным, успокаивающим щелчком. Торн перешагнул порог, и запах его собственного дома ударил в нос - сухие книги, старая мебель, затхлость давно непроветриваемого помещения. Но под этим запахом, на самом дне, он всё ещё чувствовал его. Тот другой запах. Из особняка. Из записки. Изнутри.
Он закрыл дверь и запер её на два замка, как делал каждую ночь с тех пор, как Элеонора ушла.
Прихожая была небольшой, с вешалкой для пальто и старым зеркалом в резной раме. Элиас повесил пиджак - тот самый, в кармане которого лежала записка - и на мгновение задержался перед зеркалом. Его отражение смотрело на него с пугающей серьёзностью: лицо бледное, глаза красные от бессонницы, под ними залегли серые тени. Он провёл рукой по щеке, и в этом движении не было ничего, кроме машинальности. Он выглядел на десять лет старше, чем был на самом деле.
Из прихожей открывался вид на гостиную. Просторная комната с высоким потолком и камином из красного кирпича, который не топили уже больше года. Диван, обитый выцветшим зелёным вельветом, стоял перед камином - на нём лежал плед, который Элеонора когда-то связала своими руками. Торн не убрал его. Он не мог.
Книжные стеллажи занимали всю стену слева - тысячи томов, от медицинских учебников до старых романов, которые он собирал ещё в университете. На полу лежал ковёр с восточным узором - когда-то ярким, а теперь выцветшим до серо-бордовых оттенков.
В углу стоял маленький столик, на котором располагались телефон, канцелярия и старый граммофон - подарок Джеймса. Рядом с граммофоном лежала стопка пластинок, и верхняя была с надписью: «Симфония №7. Дж. Мейер. Запись 1959». Торн перевёл взгляд на телефон и лежавшую рядом с ним открытую маленькую записную книжку, в которой были записаны номера телефонов.
Посмотрев в сторону настенных часов, Элиас проговорил про себя: «В любое время, мой верный соратник. В любое время…» и набрал номер телефона Мистера Фаулза.
Гудки. Нет ответа.
Кухня была маленькой, с деревянными шкафчиками, которые когда-то были белыми, а теперь пожелтели от времени. На столе стояла пустая бутылка виски - вчерашняя. Рядом с ней лежала раскрытая книга по психиатрии, которую Торн читал перед сном, пытаясь отвлечься. Он выдвинул ящик, достал наполовину пустую бутылку «Jim Beam» и наполнил алкоголем грязный стакан, который так и стоял на мойке со вчерашнего дня.
Он поднялся на второй этаж по скрипучей лестнице, придерживаясь за перила. Каждая ступенька знала его шаги. Каждая из них напоминала ему о тех ночах, когда он и Элеонора поднимались наверх вместе - она впереди, он сзади, её рука в его руке. Теперь ступеньки скрипели только под ним, и этот звук был одиноким, как кашель в пустом зале.
На втором этаже было три комнаты. Кабинет, где он работал и спал один. Комната, которая когда-то была кабинетом Элеоноры, а теперь стояла пустая, с занавешенной мебелью. И спальня, которую он теперь использовал как склад воспоминаний.
Коридор был узким, с тёмными обоями в цветочек - Элеонора выбрала их, а Элиас не стал спорить. Теперь он ненавидел эти цветы. Они напоминали ему о том, как она стояла здесь, с рулоном обоев в руках, и говорила: «Элиас, мне кажется, этот дом слишком большой для нас двоих». Она мило улыбалась.
Торн вошёл в свой кабинет, не включая свет. Лунные лучи проникали через неплотно задёрнутые шторы и падали на диван. Он сел на его край, снял ботинки и откинулся на подушку. Он взял стакан с виски, который принёс с собой и сделал большой глоток. Жидкость обожгла горло, и на мгновение он почувствовал себя живым.
Он лежал и смотрел в потолок, где играли тени от деревьев за окном. Мысли не отпускали его. Они кружились в его голове, как мухи над падалью. Джеймс, Элеонора, особняк, записка, шум в затылке. Боль в груди. Запах. И снова Джеймс. Джеймс, который предупреждал его, который кричал ему в лицо, а он, доктор Торн с двадцатичетырёхлетним стажем, улыбался и выписывал рецепты на лекарства.
Четыре года назад.
Элеонора стояла на пороге этой же комнаты, с чемоданом в руке, и смотрела на него своими зелёными глазами - уставшими, как у человека, который видел слишком много.
- Я больше не могу, Элиас, - сказала она тогда, и голос её был ровным, без слёз, - Ты превратил мою жизнь в один сплошной мрак. Каждый раз, когда я пытаюсь сказать тебе, что чувствую, ты либо говоришь, что все нормально, либо начинаешь анализировать меня, как будто я одна из твоих пациентов. Но я не пациентка. Я твоя жена. Порой у меня ощущение, что ты относишься к чужим тебе людям трепетнее и внимательнее, чем ко мне. Я завидую. Мне больно.
Он помнил, как стоял тогда в центре этой же самой комнаты и держал в руках папку с её медицинской историей. Он помнил, как пытался убедить её пройти ещё один тест, ещё одну диагностическую беседу, потому что «её состояние требовало наблюдения».
- Ты не сходишь с ума, дорогая, - сказал он тогда, - но твои симптомы указывают на... - он замялся, подбирая слова, - на диссоциативное расстройство. Это поправимо. Мне просто нужно больше данных.
Она рассмеялась тогда. Смех её был сухим, горьким, как пепел.
- Больше данных? - повторила она, и в голосе её послышалась такая боль, что Торн должен был услышать её. Но он не услышал. - Элиас, я не диссоциирую. Я чувствую реальность. Я чувствую, что в этом доме есть кто-то, кого ты отказываешься видеть. И этот кто-то - я. И вместо того, чтобы спросить меня, что я чувствую, что у меня случилось, да банально «Как прошел день, дорогая?», ты говоришь мне «Все в порядке, не мешай, поговорим позже». А на плохое самочувствие ты назначаешь мне анализы, будто я подопытный кролик. Но я не твой пациент. И я никогда ей не была.
Он тогда протянул к ней руки, хотел обнять её, сказать, что всё будет хорошо. Но она отшатнулась. В её глазах был страх. Не тот страх, который он диагностировал как паранойю. Другой. Страх перед ним. Перед тем, как он снова превратит её в случай из учебника.
- Ты боишься, что я права, - сказала она тихо. - Что если я не больна, то весь твой мир - это карточный домик. И ты сжигаешь меня, чтобы не дать ему рухнуть.
Она ушла. И он остался один в этом огромном доме, где каждый уголок напоминал о ней - о её духах, о её смехе, о том, как она прятала записки по всему дому с фразами: «Я жду на кухне», «Посмотри под кроватью», «Слишком холодно, продолжай искать», «Еще чуть-чуть и ты получишь свой подарок», и как в конце этой игры он непременно находил Элеонору в разных местах дома в её прозрачной ночнушке, которая неохотно скрывала ее обнаженное тело.
Торн вновь налил себе виски и сделал ещё один глоток. Бутылка была практически пуста. Часы на тумбочке показывали половину второго ночи. Он должен был уснуть. В восемь утра у него был первый пациент - миссис Хартли, пожилая женщина с тревожным расстройством. Ему нужно было обязательно быть в форме, собранным и с ясным умом. Но он не мог уснуть.
Мысли метались, как пчёлы в улье, который кто-то потревожил. Он перебирал в голове каждую встречу с Джеймсом, каждое слово, каждый жест. Он пытался найти тот момент, где он мог бы всё исправить. Но момента не находил.



