© Евгений Андреевич Морозов, 2016
© Вероника Юркина, иллюстрации, 2016
ISBN 978-5-4483-0604-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
1
С того момента, когда я понял, что любовь – это неизлечимая болезнь, прошло около пяти лет. И это настоящий кошмар, из-за которого я порой просыпаюсь по ночам и смотрю в тёмный проход двери. Я смотрю и, братцы, клянусь всеми существующими богами, вижу её силуэт. Она как будто охраняет нездоровый алкогольный сон, или хочет сказать…
Конечно, такое бывает, когда ночью, спросонья ты видишь ворох неубранных с вечера вещей или соседнюю кровать, или сушилку. Тебе мерещится большое лицо с искажёнными линиями или страшное животное. Мой дружище, Петруха, говорит: «Это сквозь сон. Я один раз так испугался, что неделю трясучка донимала». Я отвечаю, что нет, сквозь сон можно видеть всегда разные вещи, но когда каждую ночь одно и то же, начинаешь подумывать о смене жилища. Хотя, кажется, это не поможет.
И я шепчу Петрухе:
– Это любовь. Понимаешь? Такая любовь.
– Ты тормоз, Пашенька! Она давно исчезла из твоей жизни. Сколько водки ты выпил с того момента? Столько водки на одну душу – как каток для маленькой улитки. Ты меняешься к чертям собачьим! Шаришь, друг?
Но она узнает, как бы я не поменялся. Всегда узнает потому, что любящая баба – это крест на всей жизни. Нельзя давать даже шанса! Сразу посылайте, дайте пинка, если обычные слова не доходят. Так будет лучше. Хуже всего, когда жуёшь сопли и вселяешь надежды в неокрепшее тело. Но дело-то не в теле, дело в уме, а он, как уже вроде доказали учёные, у баб совсем другой… Под черепной коробкой у мужчин – чётко подогнанный механизм, каждая шестерёнка работает, словно часы. И его нужно постоянно смазывать, понимаете? Пивом, но лучше водкой. Водка очищает ржавчину, делает детальки такими чистыми и…
А у баб под копнами густых волос – сладкий кисель. Качнулась голова, кисель смешался, изменил положение, унёс одни мысли и принёс другие, с самого дна. Чтобы долго говорить об одном и том же, нужно постоянно встряхивать. Ага… Понимаете?
А бабская любовь – она распределяется равномерно, по всей массе киселя. Клеточка за клеточкой, молекула за молекулой. И всё. Там, под коробкой, только любовь да кисель. А ещё, смешавшись, всё к чертям бродит, кипит и шкворчит, как кипящее молоко. Вот так, друзья.
И стоит она в дверях. Смотрит на меня, а я смотрю на неё. Долго. Стоит, тёмная, красивая, наверное. Да, определённо красивая…
– А почему, Паша? – спрашивает Петруха.
– Так, слушай…
2
Мне было двадцать лет. Мы с отцом частенько навещали бабушку, жившую за городом. Чистый воздух, птички поют, красота! Помню бабушкин домик: маленький и уютный, выбеленный, с красной трубой на крыше. Хорошо помню эту трубу. Мы так устроены, что всегда запоминаем вещи, которые принесли нам великое блаженство или чёрную горечь. Среднего не дано. Однажды, отец и я чинили эту самую красную трубу: чистили от накопившейся за долгие года копоти и сажи, разбирали крошившиеся кирпичи и клали новые. Да. Это я хорошо помню; даже чёрную копоть на ладонях и запах прелой гари. Что-то случилось. То ли ветер дунул, то ли я забыл об аккуратности и ступил на скользкое место… Так или иначе, нога моя поехала вниз. Отец попытался спасти меня, но не успел, – рука его хватанула воздух. Ох, как я летел. Помню каждое мгновение: тельце скользило пузом по шершавому шиферу, руки искали спасение. Итогом этого были два отломанных ногтя. Ноги съехали в пропасть, за ними последовало и тело. Высота, прямо скажу, небольшая, но плюхнулся я аккурат на спину, неплохо так приложившись головой о землю, раскинув руки в стороны.
Сначала, я увидел отца. Он замер на краю крыши.
– Не двигайся! – сказал он.
Почему это? Башка только болит, да и высота не слишком большая, чтобы разбиться в лепёшку.
– Паша, не двигайся, понял? Я сейчас!
Он исчез, а спустя несколько секунд стоял надо мной, угрюмо смотрел на распластавшееся тело.
– Долго так лежать? – спросил я.
– Пока доктор не придёт…
Оказалось, что при падении рука моя угодила прямо на краешек старой, ржавой бороны. Острый зуб пронзил предплечье. Насквозь. Чуть-чуть правее, и был бы весь в дырочку, говорил пришедший доктор Анисимов – полупьяный старикан, с ветеринарным образованием. Человек – тоже животное, любил повторять он и лечил так, как лечил коров и собак. Лечил так людей.
Но за чудесное спасение я расплатился сущим кошмаром, а ещё лишился руки. В принципе, отрезанная конечность и была причиной кошмаров. Боль я всегда переносил стойко, даже перелом в пятом классе не вызвал и тени слёз на лице.
Новость о том, что высокая температура и галлюцинации по ночам, есть следствие гангрены, навело ужас на всё семейство, да и на меня в том числе. А я как будто ждал этого, чувствовал. Дело в том, что на тот самый зубец бороны, который проткнул руку, нагадила одна из бабушкиных куриц. Наседки бродили по двору целыми днями, а загоняли их в сарай только когда наступали сумерки. Анисимов сказал, что дерьмо попало в кровь, оттого и пошло заражение, а отец говорил:
– Нужно было ехать в город. Доисторические методы Анисимова…
Доисторические методы ветеринара Анисимова лишили меня руки. Вот так. В городской больнице сказали, что неправильно лечили, пили неправильные таблетки…
Отрезать руку оказалось единственным спасением. Бабуля настояла на том, что деревенский воздух и здоровая пища помогут быстрее справиться с болями и фантомными ощущениями, благодаря которым я просыпался по ночам с диким желанием дотронуться до чесавшейся правой руки. Но руки не было. Её отрезали, не забыл?
И, вот, моя обитель – это дальняя комната бабушкиного дома. Побеленные стены и потолок, старый телевизор, сравнимый по размерам и весу разве что с мамонтом. А ещё – жутко неудобная кровать. Когда я спал на ней, мне казалось, что задница лежит на полу. Небольшое окно выходило на маленький лесок; за леском плескалась речка, а деревенские ребятишки не вылезали из воды с утра до вечера. Я слышал их визг и разговоры, подколки и прочую детскую дребедень.
За стеной жила бабушка и Алина…
Алина…
Ей было девятнадцать лет, и я знал, что девушка она, прямо скажем, не от мира сего, да и не от миров дальних. Алина не подошла бы ни одному миру, даже если придумать для неё место. Специальное место.
Утром я просыпался от её тихого голоса. Благодаря «картонным» стенам я слышал каждое слово, сказанное в соседней комнате.
– …а он надолго к нам?
– Пока не выздоровеет, – отвечала бабушка, шурша веником.
– Как он выздоровеет, если руку отрезали? Представляю, как он скучает по ней.
Я смотрел на культю. Да, слово подходящее. Я ужасно скучал по правой руке.
– Пока заживёт, – говорила бабушка. – Время нужно.
Во дворе отец колол дрова, кудахтали куры, кричал слегка запоздавший петух.
– А куда дели его руку?
– Откуда я знаю?
– Неужели, выкинули?
Снова тишина. Бабушка не знала, что ответить.
Алина была приёмной. Алина была моей сводной тёткой потому, что бабуля любила её, как родную дочь. Родители Алины сгорели заживо в собственном доме, и я невольно думал, как ужасна такая смерть. Любая смерть ужасна, но сгореть заживо – хуже некуда. До последней секунды смотришь, как твоё тело превращается в бесформенный оплавленный кусок. Ужасно, ужасно! Мне кажется, такие люди не должны проходить в рай без очереди, ибо в аду они уже побывали.
Конечно, ужас так и остался в душе бедной девушки. Не знаю были ли она нормальная до, но нормальной после не была точно! Люди относились к ней с пониманием, отвечали на странные вопросы. Нехотя, но отвечали. Алина как будто гордилась тем, что видела обугленные тела родителей, оплавленную, словно пластмасс кожу. Я слышал, как за стенкой она то и дело говорила об этом. Хуже всего, что говорила об этом по ночам, не давая бабушке уснуть. Не давая уснуть мне.
– …он держал в руках мою куклу, знаешь? – говорила она. – Говорят, что кукла уцелела потому, что он схватил её перед самой смертью, прежде чем выбраться из полыхающего дома. А мама лежала сзади. Она обгорела сильней, и тело её было похоже на истлевший уголёк. А кукла была у папы в руке.
Два или три дня я слушал это, а на четвёртый, когда солнце опустилось за реку, и лес превратился в апельсиново-укропное пюре, я вышел на крыльцо. Вот там-то в первый раз мы и встретились. Нет, конечно, нам приходилось пересекаться и раньше, но та встреча, в летних сумерках, послужила началом ужасного и тошнотворного…
Я вырвался из комнаты. Свежий воздух прочистил застоявшиеся лёгкие. Да, с этим, конечно не поспоришь, что летние вечера, как первая стопка после затяжного перерыва. Летние вечера после ясной погоды, не те, которые пропитаны сыростью, прелым запахом гнилой листвы или серостью долгого дождя. Настоящие летние вечера – это приятная прохлада, диск солнца, расплавившийся на горизонте, и синее небо с восточной стороны. Воздух свеж и чист, речка темнеет, хватает остатки света, играет с ними, как девушка играет бусинами на шее. Да, твою мать, я любил и люблю летние вечера. В городе таких нет, в городе —дерьмо, а не вечера. Что зимой, что летом. После того, как мама покинула нас с отцом, мы продали дом в деревне и поселились в городской однокомнатной квартире. И вечерние деревенские закаты остались только в памяти.
Я вздрогнул. Не заметил, как перед носом появилась Алина. Серые лосины и белоснежная блузка, расшитая по поясу и рукавам красными цветочками. Эта блузка – бабушкин раритет, который достался ей от мамы, а той, от её мамы, которая жила в веке, эдак, восемнадцатом. Алина всегда ходила в одной и той же блузке, зато в разных лосинах. Как-то я услышал, как она говорила в соседней комнате:
– …вторник и солнце светит. Сегодня я пойду на речку и буду купаться с мальчиками. Я надену голубые…
Тот день, когда мы близко познакомились, был для Алины серым.
3
Она так странно встала напротив. Я поднял глаза и увидел острый подбородок, скошенные книзу глаза бурого цвета, распущенные русые волосы на плечах. Алина смотрела на меня и как будто злилась, что я очень долго не замечал её.
– Сидишь?
– Как видишь.
Рядом стояли старые качели. Их ещё дед смастерил. Девушка плюхнулась в скрипучее кресло. Она делала вид, будто наша встреча случайность, но я прекрасно знал, что Алина никогда не выходила из дома после захода солнца.
Так и сидели: я на крыльце, смотрел сквозь деревья, смотрел на речку, и Алина… Она играла босыми ножками. То поднимет одну, то другую, то одну, то другую. Мешковатая блузка скрывала грудь, но я не мог не оценить прямые ноги в серых лосинах и стройные бёдра. Вряд ли Алина когда-нибудь задумывалась об отношениях между мужчиной и женщиной. Если бы задумывалась, то обязательно бы знала, как возбуждают мужчину стройные ноги, облачённые тесной материей. Или знала? Как девушку, с которой можно переспать, я никогда её не воспринимал: Алина жила у бабушки около трёх лет, но толком так мы и не познакомились; она вечно пропадала в саду или в комнате, а мы с отцом уезжали ранним утром, как только вся тяжёлая работа была переделана накануне днём. Да и разговоры о том, что девушка не в себе, отбивали всякий интерес.
К тому же я любил свою Анечку. Не появись в моей жизни Алина, дело бы дошло до свадьбы.
– Тебе больно?
Я вздрогнул, по телу пробежали мурашки, несмотря на тёплый летний вечер. Она задала вопрос с такой интонацией, словно хотела, чтобы мне было именно больно, и никак иначе.
– Изредка побаливает. Колёса спасают, – ответил я.
– Колёса?
– Таблетки. Обезболивающие.
Она кивнула, её глаза опустились, словно Алина расстроилась или я не оправдал её скромных тайных надежд.
– Я просто слышала, как ты по ночам стонешь.
– Ты вообще не спишь?
– Плохо сплю. Снится отец. А он умер, и я не хочу тревожить его, стараюсь меньше спать, чтобы папа там отдыхал.
Она убрала волосы с плеча и завела прядь за ухо. Алина смотрела на пальцы ног, на босую ступню, которую поднимала и держала параллельно земле, поигрывала белоснежной пяткой и снова опускала.
В тот момент нужно было уйти. Просто встать, попрощаться и уйти; спрятаться в комнате, и ничего бы не случилось. Но я не хотел её обижать.
– И закат сегодня хмурый.
– Прекрасный закат. Ясно так…
– Нет. Видишь, несколько тучек, во-он там! – она ткнула большим пальцем за спину. – Значит, завтра будет дождик. Уже ночью начнётся.
– А! – кивнул я.
Она имела привычку говорить, будто поучает маленького несмышлёного карапуза. Надменно, но ласково. Словно мать родная. Выделяя каждое слово, будто сюсюкается с тобой!
– Когда дождик, изуродованные конечности болят больше всего. Следующие несколько дней тебе будет скверно. А таблетки заканчиваются.
Я открыл рот и посмотрел на неё. Упаковка кетопрофена лежала в комнате, на столе. Алина никогда не заходила туда. Если, конечно, не делала этого в моё отсутствие.
– Откуда тебе известно про таблетки?
– Слушала, – пожала она плечами. Теперь она смотрела на свои колени.
– Как так слушала?
– Через стену. Две недели назад, в половину одиннадцатого к тебе вошёл отец. Вы говорили с ним о городе. Потом ты спросил про таблетки и пожаловался, что рука жутко болит. Он ответил, что, конечно же, не забыл. А потом кинул пачки на стол. По одной кидал… Так вот: хрусть, хрусть, хрусть! Таблетки падали с таким приятным треском, как будто дрова в печки горят. И я насчитала три пачки. А отец тебе и говорит: каждая по десять. Я и поняла, что это каждая пачка по десять таблеток. Три раза в день по таблетке, сказал твой папа. Нетрудно сосчитать… Прошло ровно две недели, и у тебя осталась последняя пачка, в которой восемь таблеток.
– А если я пропустил какой-нибудь раз? Или боли отступили ещё неделю назад и принимать таблетки больше не нужно?
– Конечно, – кивнула она, – ты мог так делать, но не делал. Ты пил таблетки каждый день, как положено. А завтра начнётся дождь, и рука будет сильно болеть. И тебе придётся пить их не три раза, а гораздо чаще. Мне жаль тебя.
Да, я пил таблетки только в комнате. На столе стоял стакан с водой. Каждый раз, когда я извлекал таблетку, пачка хрустела. Она, конечно же, подслушала и это…
– Ты за всеми подслушиваешь? – не удержался я.
Солнце окончательно расплавилось и утекло за горизонт. Над холмами, за речкой, остался только оранжевый жар, постепенно угасающий. Завели свою песню сверчки, а в кочкарнике, у речки, горланили лягушки.
– А больше не за кем, – ответила Алина. – Мы спим с бабушкой в одной комнате. Моя кровать стоит у той стены, за которой спишь ты. Я пыталась подслушивать, когда там никого, но это неинтересно. Людские звуки – приятней. Люди звучат жизнью, а пустота звучит по-другому.
Снова дрожь. Мурашки по спине, пальцы стали холодными. Я бы предпочёл страху похмельный синдром, но тогда ещё не знал такого недуга.
– Ты подслушиваешь, даже когда комната пуста?
Мне не очень понравилось, что в моё отсутствие в комнате есть какие-то звуки. А ещё я знал, что эта мысль будет ночным кошмаром. Любое опровержение! Любое, мысленно молил я Алину. Запой сверчком, упади и начни биться в припадке, – докажи, что ты ненормальная, и слова твои – бред сивой кобылы!
Вместо этого она сказала:
– Там всё время шепчутся. Знаешь, как будто что-то очень плохое затевают. Монотонно, но слов не разобрать. Я вообще не уверена, что шепчутся на нашем языке. Один раз он остался один…
– Он?
– Ну, да. Голос я сразу узнала, но он был один. Тихо плакал, скрипел кроватью, на которой ты сейчас спишь. А потом ушёл. Шуршали половицы, но дверь не открывалась.
Алина говорила спокойно, словно перечисляла ингредиенты для салата.
– Вот как, – кивнул я, и вряд ли смог унять дрожь в голосе.
– Пустоты не бывает. Даже когда мы уходим из квартиры, запирая её на ключ, там всегда есть звуки. Очень интересно их подслушивать, но они такие сухие, что быстро надоедает. Ты же не думаешь, что люди одиноки? Я не верю, что ты так глуп! Бабушка не глупа, но ужасная трусиха. Она верит в Бога, верит в высшую силу и крестится, увидев чёрную кошку, но всегда кричит на меня, когда я начинаю рассказывать, что подслушала ночью в соседней комнате.
Алина задумалась, посмотрела вдаль и продолжила:
– Нет… днём, всё-таки, реже. Ночью, в основном. Я говорю бабушке: нечего их бояться, раз они приходят, когда все спят. Раз приходят, когда люди не видят, значит тихие и спокойные… может, грустные. Поэтому и плачут. А ещё, говорю, если бы хотели сделать что-то плохое, если бы могли, то обязательно бы сделали! Перерезали бы нам горла, или подожгли дом. Да, лучше поджечь дом. Так больней.
Я прислушался: бабушка и отец о чём-то беседовали на кухне… на тот случай, если придётся вызывать врача… А, вдруг, припадок? Мне этого очень хотелось. Честно.
– А людские звуки – живые, приятные. Даже когда ты стонешь во сне, я улыбаюсь, потому что это не их стоны. Не стоны в пустой комнате. Ты искренне стонешь, громко. Человек искренен, когда громок.
В руке кольнуло, отдалось в плечо и шею. Я посмотрел на горизонт и увидел, что маленькая тучка, которая была незаметна и напоминала до этого лёгкую печную дымку, по краям стала серой и выросла. Вспомнил про таблетки. Их, правда, осталось восемь штук или около того.
– Алина, – начал я. – А тебе не кажется, что подслушивать нехорошо?
Она пожала плечами:
– Почему нехорошо? Если человек подслушивает из любопытства, просто так, то ничего хорошего, конечно, нету. Хотя и ничего плохого нету. А если человек переживает и слушает, чтобы за стенкой дышали ровно? Чтобы не было хрипов и стонов? Если человек готов прийти на помощь в любую минуту, от того и подслушивает?
– Я тебя уверяю, ничего со мной не случится!
Она, наконец, подняла глаза и внимательно посмотрела на меня.
– Откуда ты знаешь?