Глина дней

- -
- 100%
- +
Щелчок. Резкий, сухой.
Мир, задержавший на миг свое железное дыхание, внезапно вздрогнул всем существом и рванулся вперёд, подхваченный неумолимым потоком времени.
Оглушительным пушечным выстрелом в тихой гавани, прозвучал запоздалый стук приклада о дверь. Дверь «Хроноса», верная и непокорная, жалобно затрещала, но выстояла, удержав натиск грубой силы.
– Чёрт! Кажется, проскочил! В переулок! За ним! – прорвался сквозь древесину яростный, охрипший от напряжения крик.
Тяжёлые, грубые шаги, ломая безмолвие, удалились в неверном направлении, затихли вдали, унося с собой слепой гнев и уверенность в правоте.
Арвид стоял в мастерской. На том же самом месте, где и был, неподвижный, как истый страж этого храма безвременья. Грохот и крики за дверью, уже отзвучавшие в реальности, всё ещё звенели в ушах призрачным, неумолкающим эхом. Беглеца не было. Он исчез, ровно и не существовал вовсе.
Он должен был чувствовать что-то. Хоть что-то. Глубокое удовлетворение от выполненной функции? Пресыщение от игры в провидца? Но не было ничего. Лишь безмерный ноль, оглушительная пустота на месте того, что люди называют душой.
Взгляд, мимолётный и безразличный, упал на маленькое, чёрное пятно на полу – каплю крови, оставленную раненым парнем. И вдруг… внутри него, в глубинах отлаженного механизма, что-то дрогнуло. Он попытался вспомнить. Не абстрактное знание, а нечто очень конкретное, выжженное в памяти стыдом. Свой самый первый, по-настоящему серьёзный проступок. Не детскую шалость, а нечто, за что ему было мучительно, обжигающе стыдно. Ту самую ложь, воровство, подлость – что-то, что грызло изнутри годами, что стало тем горьким уроком, что выковало его моральный кодекс. То, о чём он с содроганием вспоминал даже спустя долгие годы, ощущая прилив жара к лицу.
И – ничего.
Провал. Гладкая, отполированная до стеклянного лоска стена. Он знал, что такие события происходили. Это знание осталось, как остаются сухие, безжизненные факты в учебнике истории: «был период войн и ошибок». Но сами воспоминания, живая эмоциональная скорбь, едкий вкус стыда, горькое раскаяние – всё это бесследно исчезло. Стерлось, как стирают надпись с гладкого камня. Он потерял свои собственные грехи, свои падения. Потерял само право на раскаяние. Осталась лишь безэмоциональная, пустая констатация: «да, я совершал ошибки». Без боли, без извлечённых уроков, без тяжести на душе. Он был лишён своей собственной истории.
Арвид механически подошёл к полке, взял в руки старый, потрёпанный том – сборник философских притч, пылившийся здесь вечность. Открыл на случайной странице. Глаза скользнули по строке: «Истинная мудрость рождается в постижении несовершенства». Слова были пустыми, мёртвыми, лишёнными всякого смысла и глубины. Он не понимал их. Совершенство внутренней пустоты было безупречно в своём бесчувствии. Он стал законченным продуктом, с которым ничего уже не могло произойти.
И тогда взор, острый и бездушный, заметил её. Она стояла прямо перед ним, по ту сторону прилавка, ближе, чем когда-либо прежде. В руках был не предмет, а… тень, смутный, колеблющийся силуэт разбитого кувшина. Но в тонких пальцах эти призрачные осколки казались целыми, они мерцали тусклым светом, словно собранные обратно незримым, призрачным клеем.
Во взгляде не было ни привычной ясности, ни бездонной скорби. Лишь бесконечная, неизбывная жалость. Она видела его теперь не грешником, не судьёй, а жертвой. Жертвой, навсегда лишённой возможности искупить вину, ибо он забыл её, утратил самую суть своих ошибок.
Молча, не сводя с него глаз, она протянула руку с призрачным кувшином по направлению к нему, а затем медленно разжала тонкие пальцы. Кувшин рассыпался на мириады частиц пыли, исчезнув, не долетев до пола, растворившись в неподвижном воздухе мастерской. Её жест, исполненный тихой печали, говорил яснее любых слов: «Вот твоё прошлое. Вот твои ошибки. Их больше нет. Ты свободен от них. Навсегда».
Она не стала уходить, как делала это прежде. Отступила на шаг, назад, вглубь комнаты, и растворилась в тенях у стены, став её частью, частью интерьера, частью вечного, безгрешного, бессмысленного, настоящего.
Арвид медленно опустился коленями на холодный пол. Пальцы, шевелясь сами по себе, потянулись к осколкам настоящей, земной вазы, разбитой кто знает когда. Он попытался собрать их, но острые края впивались в кожу, оставляя тонкие, кровоточащие порезы. Боли не было, лишь тёплая, липкая кровь на коже. Он смотрел на свои руки, на кровь, и не понимал, что это значит, что он должен чувствовать. Он был чистым листом. И лист этот был пуст, бел и безмолвен.
Пауза 9 – для Правителя
Лето, достигнув своей высшей мощи, повисло над миром удушающим, влажным пологом, вязкой и тягучей материей, что проникала в каждую щель, обволакивала каждую вещь, делая атмосферу густой и неподвижной, подобно расплавленному стеклу. В «Хроносе» этот воздух был тяжел, пылен и пропах остывшим железом, горьковатым дымом былых свершений. Арвид не двигался часами, застыв в кресле, превратившись в еще один безмолвный предмет интерьера – статичный, покрытый тонким, атласным на ощупь слоем забвения. Его пустота обретала завершенность, становилась абсолютной и совершенной. Он не ощущал более ни зноя, ни тоски, ни усталости. Просто пребывал, как пребывает валун на склоне горы или как пребывает механизм, чья последняя пружина разжалась в безмолвном выдохе.
Дверь отворилась без единого скрипа, послушная и смазанная. В мастерскую вошел мужчина. Высокий, прямой, выкованный из единого куска стали. Дорожный сюртук, простой, но безупречный, хранил в своих складках мрачное дыхание подземелий, и терпкий, величавый запах старого пергамента. Лицо – испещренное морщинами, прочертила не старость, но неподъемная тяжесть – казалось каменной маской спокойствия. Но глаза, глаза горели лихорадочным, сухим огнем бессонных ночей и ответственности, что одна способна согнуть спину гиганта.
Он замер посреди застывшего царства времени, и взор, тяжелый, остроконечный, скользнул по Арвиду, по пыльным скоплениям веков, по осколкам прошлого на полу. Во взгляде этом не было ни презрения, ни любопытства – лишь сухое признание свершившегося факта.
– Мне сказали, ты даруешь время, – произнес он. Голос был тих, но отточен, как клинок дамасской стали, способный рассечь самую густую пелену молчания. В нем не звучало вопроса, лишь очевидное утверждение. – Не богатство, не власть. Время на раздумье. Лишь это мне и нужно.
Арвид хранил молчание. Механизм не требовал словесных подтверждений. Сама плоть пространства сгустилась от наличия просьбы. Давление, исходившее от этой фигуры, было иным – не личным, не человеческим. Оно было сродни давлению гигантских тектонических пластов, готовых сдвинуться и изменить лик земли. Бременем судьбы целых народов.
– Завтра утром, – продолжил незнакомец, не отрывая пронзительного взгляда, – будет подписан документ. Один из двух. Один означает огонь и сталь, что пожнут тысячи. Другой – мир, от которого горько и стыдно, мир, что выскребет казну без остатка и обречет на нищету и унижение грядущие поколения. Советники ссорятся. Одни вопят о чести, другие – о хлебе насущном. – Он сделал паузу, и в глубине непроницаемых глаз, на миг, мелькнула и была сразу сожжена долгом тень чего-то, что у обычного человека зовется изнеможением.
– Но решение за мной. Лишь за мной. А я не вижу пути. Вижу лишь западню. Или реки крови, или море слез. Мне нужен миг. Одно-единственное мгновение беззвучия. Без шепота придворных советников, без тяжести короны на челе. Чтобы услышать не голос правителя… а голос человека. Если он во мне еще не угас.
Это не была просьба. Это была констатация высшей целесообразности. Так констатируют необходимость послать в пекло целые армии. Приказ, отданный самому себе.
Арвид поднялся. Движения были плавны, лишены малейших эмоций, точны и бездушны, как ход величайшего механизма. Он молча развернулся и пошел к лестнице. Правитель – ибо иным он быть не мог – без тени сомнения последовал за ним, и шаги его были бесшумны, но полны незримой, гипнотической власти.
Подвал. Хронометр. Исполинский, пульсирующий в полумраке собственным, немигающим, фосфоресцирующим светом. Взгляд незнакомца, твёрдый, безрадостный, впился в плавное, неумолимое скольжение секундной стрелки, в эту каплю жидкого металла, отсчитывающую шаги истории.
Прикосновение к рычагу. Ледяной ожог, пронзивший до костей. И – сопротивление. Чудовищное, необузданное, нестерпимое. Казалось, на плечи обрушился весь груз империи, вся неумолимая тяжесть былого и грядущего, нацеленного раздавить, обратить в прах. Но страха не было. Не было сопротивления. Лишь исполняемая функция. Неизбывный алгоритм судьбы.
Щелчок.
Тишина.
Провал. Растворение.
Сырость подвала, густая и осязаемая, рассеялась, уступив место… Ничему. Абсолютной, выхолощенной до самого дна пустоте, стерильному дыханию вечности.
Исчезло всё. Не просто стены – рухнуло само понятие трона, сдавившего плечи бременем, рассыпалось в прах величие короны, истлели карты с начертанными на них кровью и сталью границами. Канули в небытие тяжёлые, удушающие портьеры кабинета, испепеляющий взгляд предков с запылённых полотен. Остался лишь он – чистое сознание, одинокая искра в бескрайнем пространстве межвременья. И два свитка, повисшие на незримых нитях в этом белесом мареве. Они светились ровным, призрачным, потусторонним сиянием, далёким светом нездешних созвездий. На одном – слово ВОЙНА. На другом – МИР. Но слова эти были лишены всего человеческого, не жгли и не манили. Они были чистыми, геометрически совершенными концепциями, математическими формулами грядущего, лишёнными пафоса, лжи, надежды и отчаяния.
Прежнее «я» правителя, всё это сложное сплетение из титулов, обид, амбиций и тайных страхов, растворилось, смылось, как чернильное пятно под ливнем. Осталась одна лишь суть – обнаженная, оголённая до последнего нерва Ответственность. Пред грядущими веками. Перед тысячами невидимых, безгласных, чьи судьбы, спрессованные в единую громаду, давили на чаши этих незримых весов. Не было ни гордости, ни страха поражения – лишь безжалостно-ясное созерцание, виденье цепей причин и следствий, растянутых на поколения вперёд.
Арвид, безмолвный свидетель, наблюдал. Видел, как сознание незнакомца, освобождённое от пут плоти и долга, парило меж двух свитков. Оно не размышляло – взвешивало. Вбирало в себя не слова, а бесчисленные мириады судеб, что прорастали из каждого решения стальными кольцами исполинской кольчуги: слёзы вдов, стоны сирот, пепелища, горький хлеб позора, сладкий яд предательства. Мгновения растягивались в бесконечность чистого, незамутнённого познания, в бездушную и точную арифметику вечности.
И в этом чистом вакууме, где было выжжено малейшее семя гордыни, свершилось главное. Родилось решение. Не как вспышка или озарение, слепящее и быстротечное. Нет. Оно вызревало медленно, неотвратимо, как алмаз в чреве горы, под гнётом невообразимой тяжести. Оно выкристаллизовывалось из самого хаоса возможностей. Это был уже не личный выбор монарха. Это было – Решение. Явление природы. Закон. Приговор истории, вынесенный ею же самой.
Щелчок. Резкий, сухой.
Мир рванулся вспять.
Звуки ночного замка, точно тяжёлое, грубое сукно, обволокли его вновь. Возвращались они не сразу – поодиночке: сначала далёкий, мерный скрип половиц, потом металлический лязг караульного оружия, доносящийся словно с морского дна. Незнакомец стоял посреди своего кабинета, недвижимый, как монумент, и смотрел в затемнённую пустоту пред собой. На лице не читалось ни ликования, ни облегчения. Он выглядел… исчерпанным до дна, выскобленным досуха. Но – спокойным. Непоколебимо, даже страшно спокойным. Решение было принято не умом, но всей его измученной, истерзанной долгом плотью.
Арвид стоял в мастерской. Незнакомец исчез, растворился в ночной мгле так же бесшумно, как и возник из неё. И вновь – провал. Безотчетное, оглушающее своим абсолютом беззвучие. Пустота везде: в углах, под сводами, в самой груди.
Он медленно подошёл к окну, вжавшись ладонями в стылый камень подоконника, и уставился на спящий внизу город. На тёмные, угрюмые крыши домов, на грозные, устремлённые в небеса иглы собора, на тусклую, едва отсвечивающую лунным светом ленту реки. Он пытался нащупать внутри себя что-то живое, какое-то чувство. Чувство принадлежности к этому пепелищу. Чувство родины. Ту смутную, глубинную, животную связь с землёй, что вскормила предков, с людьми, чья речь была и его речью. Тем самым чувством, что заставляет человека сжимать кулаки при виде врага, расправлять плечи от гордости за былую славу, сжиматься от стыда за поражения.
И – ровно ничего.
Зияла лишь бездонная, первозданная пустота. Абсолютная, оглушающая, как удар колокола. Знание о родине осталось – сухое, выверенное, энциклопедическое. Но само чувство – то горячее, слепое, инстинктивное пламя патриотизма – выгорело без остатка. Исчезло. Стерлось, как стирается монета от долгого обращения. Взгляд скользил по городу, как по абстрактной карте, по набору случайных архитектурных форм. Ни гордости, ни стыда, ни связи. Он превратился в гражданина из ниоткуда, в человека без флага, без страны, без корней. Последняя, самая тонкая нить, связывающая с обществом, с коллективным «мы», – лопнула тихим, незримым всполохом.
Арвид обернулся. Она стояла у него за спиной, гораздо ближе, чем когда-либо прежде. Тёмные, бездонные глаза смотрели на него с неким окончательным, бесповоротным, почти математическим пониманием. В тонких, бледных руках она держала не предмет, а… знамя. Древко с наконечником и свисавшим с него полотнищем. Абсолютно белым, девственно чистым, лишённым каких бы то ни было гербов, символов, самих намёков на цвет. Совершенно белоснежным.
Молча, без тени ожидания, она протянула ему это белое знамя. Жест был кристально ясен, как удар клинка: вот твой стяг. Вот твоя страна. Вот твоя принадлежность. Великое ничто. Пустота.
Не дожидаясь ответа, не ожидая протеста или согласия, Она развернулась и пошла к выходу. На пороге остановилась, обернулась в последний раз. Взгляд, брошенный через плечо, был лишён даже намёка на прощание. В нём читалось лишь одно: завершение. Миссия наблюдения подходит к закономерному концу. Дно практически достигнуто. Совсем скоро проявится край бездны.
Дверь закрылась. Он остался в полной, растерянной тишине, один на один с белым знаменем небытия в беспомощных руках, глядя в окно на город, который больше никогда не будет ему домом.
Пауза 10 – для Следопыта
Пространство «Хроноса» сгустилось, застыло, превратившись в тяжёлую, неподвижную толщу стекла, сквозь которое едва проникал угасший свет. Бессловесным, смертным саваном лежала пыль на верстаках, на циферблатах бесчисленных механизмов, на разорванных листах, испещрённых стихами, похороненным вместе с памятью о том, что когда-то эти слова что-то значили для чьей-то трепещущей души. И сам Арвид, застывший в царстве безвременья – уже не человек – но его продолжение, ещё один увлекательный экспонат, замурованный в склепе собственной, достигшей предела безысходности. Внутренний мороз, достигнув абсолюта, перестал быть отсутствием; он кристаллизовался, превратился в вещество плотное, твёрдое и отполированное до идеальной гладкости, как вековой речной валун.
Тишину, густую и едва осязаемую, разорвал не простой стук, но сдавленный, надорванный, животный вопль за дверью – вопль, до краёв наполненный таким первобытным, безотчетным ужасом, что даже мёртвый, застывший воздух мастерской дрогнул и взроптал. Дверь не открыли – её рванули на себя, срывая с петель, будто пытаясь выдрать засовы одним, отчаянным усилием.
И ворвалась в мастерскую, в это святилище времени фурией, она – женщина, казалось, сама воплотившаяся паника. Волосы спутанным вихрем, на одежде – следы хвои и чёрной земли, на исцарапанных в кровь руках – немые свидетельства слепого, яростного метания по колючему бурелому. Глаза, широко распахнутые, ничего не видевшие вокруг, были обращены вовнутрь, на нескончаемую, пляшущую киноленту собственного кошмара.
– Потерялся… – вырвалось наконец из сжатых губ, и голос, сорвавшись, превратился в хриплый, едва различимый шёпот. В этом паническом, беззвучном крике звучала вся бездна отчаяния. – В лесу… Всего на миг отвернулась… Он такой маленький, такой беззащитный…
И пальцы, сведённые судорогой, вцепились в волосы, силясь вырвать из воспалённого сознания, из затаённых уголков памяти запечатлённый там лик пропавшего ребёнка.
– Бежала, кричала, не помню уже сколько… голос сорван, в горле кровь… и ничего, ничего не вижу, только эти деревья, бесконечные, чёрные, безжалостные! – тело её содрогнулось вновь, как от удара, выдав беззвучное, сухое рыдание, страшнее любого крика. – Я потомственный следопыт, но это не были поиски… это было слепое, безумное метание… ужас, этот саднящий комок у горла… он не даёт дышать, не даёт думать! Мелькнёт след – а он чужой… послышится шорох – а это всего лишь птица… Не могу больше! Нет никаких сил! Помоги… мне нужно не время… нет… мне нужна тишина! Тишина в этой оглушённой голове! Чтобы нескончаемый внутренний крик наконец прекратился! Чтобы можно было думать, а не кричать без голоса!
И отчаяние, выплеснувшееся в слова, было иным, совершенно отличным от всего, что прежде звучало в этих стенах. Это была не просьба о времени – но отчаянная, исходящая из самых глубин души мольба об остановке внутренней бури, слепящей глаза и отнимающей последние силы разума.
Арвид смотрел на живое воплощение горя. Мертвенная, отполированная пустота внутри не дрогнула, не сжалилась, не отозвалась единым движением. Но механическая, отточенная до автоматизма часть существа, та самая, что стала единственной сутью, сработала безошибочно. Здесь был запрос. Требовалась Пауза. Его функция. Единственное оставшееся предназначение.
Молча, без единого слова, кивнул, и этот жест был лишен всякого сочувствия, будучи лишь безжизненным актом признания факта. Женщина, не ожидавшая уже ничего, кроме продолжения собственного неодолимого отчаяния, замерла на мгновение, а затем кивнула в ответ, её тело всё ещё била мелкая, неудержимая дрожь.
Спуск в подвал, в святая святых, был отработанным, до мелочей знакомым действием. Тело двигалось само, повинуясь давно вписанной в мышцы программе. Хронометр ждал их там. Безразличное сияние в подвальной мгле казалось теперь единственной неизменной константой во всей вселенной. Прикосновение к рычагу. Ожог. Давление. Боль. Всё это было фоном, шумом системы.
Волевое усилие.
Щелчок.
Тишина.
Пустота.
Исчезло всё: и тяжёлый, привычный дух машинного масла, и острый, колющий – металла. Их сменила Великая Тишина, пустота такая абсолютная и выхолощенная, что закладывало уши.
Перестала существовать не одна лишь мастерская – рухнуло, распалось на части само мироздание. И застыли они в этом белесом, безвоздушном межвременьи, где не было ни дыхания, ни тяготения. А в центре этого Ничто, мерно, как живое сердце мира, пульсировал Он.
Лес. Но не тот, что виделся ей прежде, – не ослепляющая, хаотичная громада стволов, наводящая первобытный ужас. Нет, он явился ей – а через её воспалённое сознание и Арвиду – системой идеальной, кристально ясной и непреложной. Каждая травинка, примявшаяся под чьей-то ногой, каждая зарубка на сосновой коре, каждый обломанный сучок светились изнутри ровным, читаемым сиянием, слагаясь в карту безупречную и однозначную. Карту одной-единственной тропы. Не её тропы – пути ребёнка.
И сознание женщины, вдруг отринувшее узы паники и того животного, слепого страха, что гнездится под сердцем, воспарило над этой дивной картой. Оно уже не металось в поисках – оно, затаив дыхание, читало. Считывало след мальчишеского башмачка, уводящий в самую чащобную глушь, к старому, дуплистому дубу, о который он, должно быть, споткнулся, а оттуда – вправо, к ручью… Мысленный процесс был отточен, ясен и безжалостно холоден, словно работа слаженного механизма. Места ужасу не осталось – лишь одно чистое, незамутнённое знание, что она извлекала из оцепеневшего, остановленного мира.
Арвид, незримый свидетель этой метаморфозы, наблюдал, затаившись. Видел, как спадает, как стекает с её лица страшная, исказившая его гримаса, сменяясь сосредоточенной, отрешённой серьёзностью бывалого следопыта, что читает по слогам великую, открытую книгу природы. Как в глазах её вспыхивал уже не проблеск надежды – нет, то была полная, непоколебимая уверенность.
Щелчок. Резкий, сухой, ровно взвод курка.
Мир вздрогнул всем своим телом, рванулся вперёд, подхваченный неудержимым потоком.
Звуки леса, птичий щебет, шелест листвы – всё это схлопнулось обратно с внезапной и оглушительной силой. Женщина стояла на том же месте, но её будто подменили. Плечи, сгорбленные прежде под тяжестью отчаяния, теперь расправились. Взгляд, ещё недавно мутный, стал острым, цепким, зорким. Она уже не металась слепо – сделала единственный, но уверенный шаг в сторону старой, едва заметной тропы, что вела к дуплистому дубу, двинулась вперёд. Шаги, ещё недавно порывистые и бесполезные, стали вдруг экономными, точными, полными новой, страшной решимости.
Арвида там уже не было.
Он ощутил себя в мастерской, точно вросшим в пол, недвижимый, как старый, замшелый валун. Не чувствуя ни усталости в подкошенных ногах, ни подступившей к горлу тошноты – лишь одну неистовую, оглушающую пустоту, что разлилась внутри выжженной лавиной. Функция выполнена. Дело сделано.
Потом… он попытался нащупать внутри себя. Не вспомнить умом – ощутить нутром, кожей, тем самым глубинным чутьём, что всегда, как верный пёс, вело его безошибочно. Тот внутренний голос, тихий, но властный, что нашептывал: этому человеку, вошедшему в мастерскую, нужна пауза до зарезу, жизнь висит на волоске, а тот – просто суесловит от скуки. Тот самый внутренний компас, что все эти долгие годы безошибочно вел его, указывая, где подлинная нужда, а где – мимолётная прихоть.
И – ничего не отозвалось.
Провал. Глухая бескрадь, оглушающая, как взрыв в космосе. Он знал разумом, что такой механизм в нём был, как знает человек, что у него есть печень или селезёнка. Но сам пульс – то тонкое, невыразимое чувство, что шептало «этому помоги, а этому нет» – вымер. Исчез. Он утратил не память – утратил самую суть, способность различать соль и пыль под солнцем. Осталась одна голая, бездушная функция: «прозвучал запрос – должно последовать исполнение». Без разбора, без понимания, без внутреннего судьи, что сидел в нём прежде, неподкупный и строгий.
Подойдя к двери, он уставился на улицу мутными глазами. Люди спешили по своим делам, каждый со своей бедой и радостью. А он сознавал – теперь, коль любой из них зайдёт и попросит Паузу, хоть для спасения дитяти, хоть для отыскания потерянной пуговицы, – рука сама потянется к рычагу, будто чужая. Он стал инструментом совершенным, безупречным в своей работе. И – абсолютно слепым, как крот.
Арвид обернулся, почувствовав на себе тяжёлый, неотступный взгляд. Она стояла в самом углу мастерской, в сгустившейся тени меж стеллажей, и в её белых, восковых руках покоились не песочные часы, не весы – а старый, сломанный компас. Стрелка, оторванная от сердцевины, бестолково и беспомощно вращалась, не находя ни севера, ни юга.
Она смотрела на него. И в её глазах, глубоких и печальных, не было скорби. Лишь глубочайшее, бездонное понимание. Понимание той страшной цены, что он только что заплатил. Отдал он не прошлое – он отдал будущее. Саму возможность выбирать. Последний рубеж, что отделял осознанный поступок от слепого, безразличного действия стихии.
Медленно и беззвучно она повернулась и ушла, растворилась в сгущающихся сумерках, оставив наедине с новой, незнакомой, и оттого ещё более страшной пустотой. С пустотой без ориентиров, без права выбора, без того тихого голоса, что всю жизнь шептал на ухо самое главное: «Зачем».
Пауза 11 – для Себя
Вечность в «Хроносе» отшумела, вышла, как уходит из раны последний жар. Не стало её – высыпалась сквозь пальцы, ровно пыль из старой, разломанной колбы. Осели последние крупицы времени на верстаках, на циферблатах, на груде безмолвных стихов, превратившись в серый, неподвижный саван. Сама атмосфера загустела, стала тяжёлой и прозрачной, как стекло остывшего расплава. А существо, некогда бывшее Арвидом, стало сердцевиной сего окаменелого мироздания, отполированным булыжником в хрустальном чреве. И пустота его достигла наконец того покоя, где никакая боль уже не берёт.
Мысль пришла – не из памяти, нет. Родилась из безликой пустоты, как сбой в отлаженной работе механизма, как одинокая песчинка, что вцепилась в шестерёнку и скрипнула.
Зачем?
Вопрос повис в безвоздушной пустоте сознания – безответный, но и нерастворимый. Был он лишён всякого чувства, став абстрактной формой, что требует ответа. Зачем всё это? Зачем дарились эти Паузы? Что двигало тем, кто был до того, как стал бездушным камнем? Сострадание? Жажда власти? Любопытство?





