Компаньонка Опального Князя

- -
- 100%
- +
— Князь Алексей Сергеевич? — тихо спросила она, не подумав, что вопрос обращён к экономке.
Пелагея Степановна проследила за её взглядом. Лицо её не изменилось, но глаза стали холоднее.
— Его сиятельство редко выходит к приезжим, — сказала она после маленькой паузы. — У князя свои часы, свои привычки и свои причины.
Мужская фигура в окне исчезла. Не резко, не испуганно, а так, словно человек увидел всё, что хотел, и больше не считал нужным оставаться.
Елизавета вошла в дом.
Внутри Вяземское оказалось ещё больше, чем снаружи. Широкий вестибюль с каменным полом, портреты в потемневших рамах, лестница, уходящая наверх двумя плавными рукавами, высокие двери, зеркала, в которых отражалась не столько Елизавета, сколько пустота за её плечами. Воздух пах воском, старым деревом, лекарствами и чем-то едва уловимым — может быть, лавандой, которой перекладывали бельё в шкафах. Всё было чисто, но не свежо. Дом не умирал, нет. Он сохранялся. Разница между жизнью и сохранностью стала для Елизаветы особенно ясной именно здесь.
Пока её вели по коридору правого крыла, она успела заметить несколько деталей: закрытую дверь, у которой почему-то лежал коврик новее остальных; портрет молодого офицера в кирасе, повёрнутый чуть в сторону, будто его недавно снимали и повесили обратно небрежно; горничную, поспешно умолкшую при виде Пелагеи Степановны; старые часы, остановившиеся на половине третьего, хотя в доме, несомненно, были люди, обязанные заводить часы. Мелочи. Но Елизавета привыкла доверять мелочам. Большие слова слишком часто произносились ради обмана, а мелочи выдавали то, что люди забывали спрятать.
Комната, отведённая ей, была невелика, но удобна. Кровать с белым покрывалом, письменный столик у окна, узкий шкаф, кресло, умывальник, икона в углу. Из окна виден был боковой сад: голые яблони, дорожка, беседка с облупившейся зелёной краской и дальше — кусок пруда. На столике стояла ваза с сухими цветами. Кто-то поставил её из приличия, не подумав, что сухие цветы в комнате новой жилички похожи не на приветствие, а на напоминание.
Пелагея Степановна распорядилась поставить чай, дождалась, пока горничная выйдет, и только тогда повернулась к Елизавете. Теперь они остались вдвоём, и экономка могла говорить без свидетелей.
— Её сиятельство почивают после капель, — сказала она. — К четырём часам вас позовут. Мария Павловна любит, чтобы читали ясно, не торопясь, без театральности. Письма, какие велит, будете писать под её диктовку. Сами от себя ничего в письмах не прибавлять. В доме заведён порядок: к завтраку спускаются те, кто приглашён, к обеду — по распоряжению. В левое крыло без надобности не ходить. В старую библиотеку без разрешения не входить. С прислугой лишнего не говорить. Вопросов о семейных делах не задавать.
Она произносила это не грубо, но так, будто читала не правила для новой компаньонки, а условия пребывания в месте, где ошибка может стоить дороже, чем кажется.
— Я понимаю, — ответила Елизавета.
Экономка посмотрела на неё внимательно, и в этом взгляде впервые мелькнуло что-то похожее не на строгость, а на усталую жалость.
— Понимать будете после, барышня, — сказала Пелагея Степановна. — Сперва запомните.
Елизавета сняла перчатки и положила их на стол. Пальцы у неё замёрзли, но она не подошла к печи. Ей почему-то показалось важным выслушать всё стоя, не устраиваясь в комнате как дома. Дом этот ещё не принял её. А может быть, и не собирался.
— Есть ли что-нибудь ещё, что мне следует знать? — спросила она.
Пелагея Степановна помолчала. За дверью послышались шаги, потом стихли. Где-то далеко, должно быть в парадной части дома, закрылась тяжёлая дверь. Экономка чуть наклонила голову, словно прислушиваясь не к звуку, а к самому дому.
— Есть, — сказала она наконец. — При княгине служите, барышня. Её сиятельство стара, но ум у неё острый, и память, когда не мутится, крепче нашей с вами. Её воля в доме всё ещё много значит. Коли угодите ей честно, место ваше будет спокойное.
Она сделала небольшую паузу. Елизавета уже знала, что главное прозвучит после неё.
— А князя Алексея Сергеевича лучше не замечать, коли сами жить спокойно хотите, — добавила экономка тише. — Не потому, что он дурной человек. Этого я не говорила и не скажу. А потому, что в нашем доме всякий, кто начинает замечать его сиятельство, вскоре замечает и то, чего ему замечать не положено.
Елизавета встретила её взгляд.
— А если он сам заговорит со мной? — спросила она.
Пелагея Степановна не удивилась вопросу. Вероятно, ждала его.
— Тогда отвечайте, как подобает, — сказала она. — Почтительно, коротко и без страха. Страха князь Алексей Сергеевич не терпит. Жалости — тем более. Но лучше, чтобы он с вами не заговорил.
— Почему?
Экономка вздохнула, и этот вздох вдруг сделал её старше.
— Потому что у нас в доме, Елизавета Петровна, всякое слово имеет свидетеля. Даже то, которое сказано вполголоса.
Она поклонилась и вышла, оставив Елизавету одну среди чужой мебели, сухих цветов и тишины, которая теперь уже не казалась пустой. В ней действительно были свидетели. Шаги за стеной, скрип половиц, далёкий звон посуды, шёпот горничных, неподвижная мужская фигура в верхнем окне, слухи на станциях, осторожность лакея, слова старой попутчицы — всё это сошлось вокруг неё, как невидимая сеть.
Елизавета подошла к окну. В саду никого не было. Голые ветви яблонь чертили по серому небу тонкие, дрожащие линии. За прудом виднелась дорога, по которой она приехала, но отсюда та казалась уже не выходом, а частью пейзажа, принадлежащего имению. Она подумала об отце, о его последних днях, о том, как он лежал в маленькой комнате с закрытыми шторами и всё повторял, что правда иногда не исчезает, а только ждёт человека, которому хватит терпения её услышать. Тогда Елизавета решила, что это слова больного, которому нужно верить из любви, а не из разума.
Теперь, стоя в доме Вяземских, она впервые за долгое время вспомнила их иначе.
На столе остывал чай. В коридоре кто-то остановился у её двери и почти сразу пошёл дальше. Елизавета не обернулась. Она смотрела на верхние окна левого крыла, но отсюда не могла видеть то, возле которого стоял князь Алексей Сергеевич. И всё же ей казалось, что дом смотрит на неё именно оттуда.
Она приехала быть тихой, полезной и благодарной. Так было написано между строк письма, так советовала Аграфена Никитична, так требовала её новая зависимая жизнь. Но в первый же час в Вяземском Елизавета поняла: иногда человеку велят не задавать вопросов не потому, что ответы ему не принадлежат, а потому, что ответы уже давно боятся выйти на свет.
Глава 2. Дом, где не называют имён
К четырём часам за Елизаветой пришла горничная.
Девушка была совсем молода, лет семнадцати, с круглым лицом, светлыми ресницами и такой торопливой осторожностью в движениях, какая появляется у людей, привыкших не столько служить, сколько угадывать. Она постучала в дверь тихо, почти извиняясь перед самим деревом, вошла после ответа Елизаветы и, присев в поклоне, сообщила, что её сиятельство княгиня Мария Павловна изволят принять новую компаньонку. Слово “изволят” прозвучало у неё не как обычная слугаческая формула, а как напоминание о законе, которому подчинялся весь дом. Здесь не просто просили прийти. Здесь дозволяли быть представленною.
Елизавета успела переменить дорожное платье на тёмно-серое, самое приличное из оставшихся. Оно было скромно, почти сурово, но хорошо сидело по фигуре и ещё хранило следы прежней заботы: мать когда-то умела выбирать ткани, которые старели достойно. Волосы Елизавета убрала гладко, без локонов у висков, чтобы не казаться ни кокетливой, ни старше своих лет. В доме, где ей предстояло занимать промежуточное положение между роднёй и прислугой, всякая мелочь могла быть истолкована против неё. Слишком нарядна — хочет обратить на себя внимание. Слишком бедна — напоминает о своём несчастье. Слишком молчалива — горда. Слишком приветлива — ищет покровительства.
Горничная повела её по коридору правого крыла. Днём дом казался не менее мрачным, чем при первом взгляде, но теперь Елизавета начала различать в нём не только тяжесть, но и устройство. Здесь всё было расположено так, чтобы жизнь старой княгини оставалась центром, вокруг которого обращались остальные. Её покои занимали несколько комнат в правом крыле: гостиная для утреннего чая, спальня, малый кабинет, моленная, комната для женщины, состоящей при ней, и ещё две двери, назначения которых Елизавета пока не знала. В коридоре пахло лекарственными каплями, воском, сухими травами и старой обивкой. На стенах висели портреты женщин в высоких причёсках и мужчин в мундирах прежних царствований; все они смотрели так, будто видели не проходящих по коридору, а будущее, которое по их мнению должно было послушно повторять прошлое.
Перед дверью малой гостиной горничная остановилась, поправила передник, будто это могло прибавить ей храбрости, и постучала громче, чем стучала к Елизавете. Изнутри послышался низкий женский голос:
— Войдите.
Горничная открыла дверь и почти сразу отступила в сторону.
— Елизавета Петровна Арсеньева, ваше сиятельство, — произнесла она и исчезла так быстро, словно после этого имени ей уже нельзя было оставаться в комнате.
Малая гостиная княгини была просторнее, чем комната Елизаветы, но не парадна. В ней чувствовалась долгая ежедневная жизнь: столик с лекарствами, кресло с высокой спинкой, подставка для ног, несколько книг с закладками, корзинка с рукоделием, хотя нитки в ней лежали так нетронуто, будто рукоделие служило только знаком женского порядка. У окна стояла ширма, расписанная китайскими птицами, потемневшими от времени. В углу перед иконами горела лампада. На стене напротив кресла висел большой портрет мужчины средних лет с властным, красивым лицом; должно быть, покойный князь, муж Марии Павловны. Его взгляд в тишине комнаты казался почти живым, но не ласковым: такой человек и после смерти продолжал требовать отчёта.
Княгиня Мария Павловна сидела в кресле у камина, где огонь был разведен не столько для тепла, сколько по привычке к полному устройству комнаты. Она оказалась не такой высокой, как представляла Елизавета, слушая рассказы попутчицы, но в её посадке, в положении головы, в неподвижных руках, лежавших на подлокотниках, была высота, не зависящая от роста. Её лицо сохранило правильность черт, хотя возраст иссушил его и сделал кожу почти прозрачной. Седые волосы были убраны под кружевной чепец; на плечах лежала тёмная шаль. Глаза княгини, серые, глубокие, смотрели внимательно и властно. Старость тронула её тело, но не отняла привычки повелевать.
Рядом с креслом, чуть позади, стояла Пелагея Степановна. Она не представлялась заново и вообще держалась так, словно в присутствии княгини собственной личности не имела. Однако Елизавета заметила: экономка следит не за ней, а за хозяйкой. Не почтительно только, но и настороженно, как человек, готовый подхватить старую вазу, если та вдруг качнётся на краю стола.
— Подойдите, Елизавета Петровна, — сказала княгиня.
Голос у Марии Павловны был ниже, чем ожидалось, немного хрипловатый, но не слабый. В нём слышалась та особая выучка старых аристократок, которые могли произнести самую простую фразу так, будто давали распоряжение губернии. Елизавета подошла, остановилась в двух шагах и присела в реверансе. Княгиня протянула ей руку не для поцелуя, а скорее для осмотра. Елизавета коснулась пальцами сухой старческой кожи и выпрямилась.
— Аграфена Никитична пишет о вас хорошо, — произнесла Мария Павловна. — Впрочем, Аграфена Никитична всегда пишет хорошо о тех, кого желает пристроить. Это не порок. В нашем возрасте мы все пристраиваем людей или вещи, чтобы они не лежали без пользы.
— Я постараюсь быть полезной вашему сиятельству, — ответила Елизавета.
Княгиня чуть прищурилась.
— Постараться мало. Стараются почти все, когда от этого зависит их стол. Мне нужна не старательность, а ровность. Я не люблю суеты, жалоб, вздохов, ненужных откровенностей и женского любопытства, выдаваемого за участие. Вы читаете по-французски?
— Да, ваше сиятельство.
— По-немецки?
— Несколько хуже, но могу читать и переводить общий смысл.
— Пишете чисто?
— Думаю, да.
— Думаете или знаете?
— Знаю, ваше сиятельство, — спокойно поправилась Елизавета.
Уголок губ княгини едва заметно дрогнул. Это ещё не было улыбкой, скорее признанием того, что новая компаньонка не испугалась первого нажима и не стала оправдываться. Мария Павловна взяла со столика письмо, но тут же положила его обратно, будто решила отложить проверку.
— Ваши обязанности просты, — сказала она. — По утрам вы будете присутствовать при чае, если я не распоряжусь иначе. После чая — чтение газет или писем, какие я велю открыть. Часть переписки я диктую сама; вам надлежит записывать точно, не украшая и не смягчая. Я не терплю, когда чужая рука исправляет мою мысль из жалости к адресату. После обеда вы свободны, если не потребует здоровье или гости. Вечером — чтение. Иногда я хожу в церковь или принимаю соседей; тогда вы сопровождаете меня. За лекарствами будете смотреть вместе с Пелагеей Степановной, но не распоряжаться ими. Доктор бывает дважды в неделю. Если мне сделается дурно, сперва зовёте Пелагею Степановну, потом посылаете за доктором или отцом Павлом, смотря по обстоятельствам.
Она говорила долго, ровно, будто заранее составила в уме устав маленького государства. Елизавета слушала, не перебивая. В этом перечне не было ничего необычного для положения компаньонки, но каждое правило имело тень. Письма, какие велят открыть. Лекарства, но не распоряжаться. Соседи, если принимают. Священник, смотря по обстоятельствам. Старость княгини была обставлена не только заботой, но и контролем.
— В доме, — продолжила Мария Павловна, — вы будете обращаться ко мне непосредственно. По хозяйственным мелочам — к Пелагее Степановне. По денежным вопросам — никогда, потому что у вас их здесь быть не должно. Жалованье вам будет выдаваться раз в месяц через Сергея Сергеевича или по моему распоряжению. Слугам поручений от себя не отдавайте, если они не касаются моих комнат. К мужчинам дома без надобности не обращайтесь. К гостям — сдержанно. Ваше положение прилично, пока вы сами не сделаете его двусмысленным.
Эта последняя фраза могла бы оскорбить Елизавету, если бы была сказана моложею женщиной или с явным недоброжелательством. Но княгиня произнесла её как человек, описывающий не личное подозрение, а устройство мира. Елизавета знала это устройство не хуже. Бедной дворянке легко было оступиться даже там, где богатая барыня лишь позволила бы себе странность характера.
— Я понимаю, ваше сиятельство, — сказала она.
— Хорошо, если так, — ответила княгиня и вдруг переменила тон. — Ваш отец служил при канцелярии?
Вопрос был задан так внезапно, что Елизавета, приготовленная к наставлениям, почувствовала, как сердце неприятно ударило о рёбра. Она не опустила глаз, но ей потребовалось мгновение, чтобы ответить.
— Да. Пётр Андреевич Арсеньев служил до отставки.
— До отставки, — повторила Мария Павловна.
Слово повисло в воздухе, сухое, как лист, забытый между страницами. Пелагея Степановна у камина едва заметно шевельнулась. Елизавета уловила это движение и поняла, что в комнате присутствует не только память её семьи.
— Вы знали моего отца? — спросила она осторожно.
Княгиня посмотрела на неё долгим взглядом. На старческом лице не было ни смущения, ни сожаления, только какая-то мгновенная внутренняя борьба, слишком короткая, чтобы её можно было назвать чувством.
— Я знала многих людей, Елизавета Петровна, — сказала она наконец. — В моём возрасте память уже не обязана отвечать на каждый зов. О вашем отце мне писала Аграфена Никитична. Она уверяет, что вы воспитаны в правилах благочестия и скромности.
— Отец воспитывал меня прежде всего в уважении к правде, — сказала Елизавета и тотчас поняла, что ответила слишком прямо.
Мария Павловна не разгневалась. Но в её глазах появилось нечто жёсткое, похожее на задвинутый засов.
— Правда, дитя моё, — произнесла она медленно, — вещь превосходная, пока человек не начинает требовать её у тех, кто имеет право молчать. В моём доме ценится не меньшее качество — умение различать, какая правда дана тебе, а какая нет.
Елизавета склонила голову.
— Я запомню, ваше сиятельство.
— Запомните, — сказала княгиня. — Это может сохранить вам место.
На этом первое представление, видимо, было окончено. Мария Павловна велела Пелагее Степановне показать Елизавете распорядок лекарств и послать в комнату новый графин воды. Потом, будто вспомнив о приличии, спросила, не утомила ли дорога, хорошо ли устроили вещи и не нуждается ли Елизавета в чём-либо необходимом. Всё это было произнесено уже не как участие, а как проверка правильности принятого человека в дом. Елизавета отвечала кратко. Она понимала: на всякую благодарность здесь смотрят благосклонно, но чрезмерная благодарность унижает не только того, кто её произносит, но и того, кто вынужден её слушать.
Перед уходом княгиня вдруг сказала:
— Сегодня вы будете за ужином. Надлежит представить вас Сергею Сергеевичу и прочим домашним. Алексей Сергеевич, вероятно, не выйдет. Но если выйдет, не удивляйтесь.
Елизавета не спросила, чему именно не следует удивляться. После вчерашнего предупреждения Пелагеи Степановны и сегодняшней паузы перед именем князя она уже начала понимать: Алексей Сергеевич Вяземский был в этом доме не просто человеком, о котором говорили мало. Он был местом, вокруг которого дом научился обходить.
Когда Елизавета вернулась к себе, чай на столе давно остыл, но она всё равно выпила полчашки, чтобы согреть руки и выиграть несколько минут одиночества. Разговор с княгиней оставил странный осадок. Мария Павловна была не дурной старухой из тех, кто мучает зависимых женщин ради привычки к власти. Она была чем-то сложнее и тяжелее. В её строгости чувствовалась не только гордость, но и страх, столь давний, что он успел превратиться в правило поведения. Она не просто берегла порядок. Она охраняла молчание.
К ужину Елизавету позвали в половине седьмого. В доме уже зажгли лампы, и длинные коридоры показались ей другими: днём они были холодны и официальны, вечером — почти тревожны. Огоньки отражались в полированных дверях, тени портретов ложились на стены, внизу глухо звучали шаги. Елизавета спустилась по боковой лестнице вслед за горничной и вошла в столовую, где уже собирались домашние.
Столовая была велика, но стол накрыли только на семь персон, отчего помещение казалось ещё просторнее и пустыннее. Высокие окна закрывали тяжёлые шторы, над камином висели скрещённые сабли и старый фамильный герб. На длинной стене — портреты Вяземских в мундирах, кафтанах и придворных платьях, лица одно над другим, поколение за поколением. Они словно присутствовали за столом незримыми старшими гостями и заранее осуждали всякого, кто не умел держаться соответственно.
Первым к Елизавете подошёл Сергей Сергеевич Вяземский.
Она сразу поняла, что это младший князь, хотя его никто ещё не назвал. В нём была та ровная уверенность человека, который привык встречать приезжих, сглаживать неловкости, произносить нужные слова и оставлять после себя впечатление разумности. Ему было лет тридцать пять или немного меньше; лицо приятное, чисто выбритое, с мягкими чертами, глаза светло-карие, внимательные, но не задерживавшиеся на собеседнике дольше положенного. Вся его внешность была устроена так, чтобы не вызывать сопротивления. Он не входил в комнату — он располагал её к себе. Это качество многие называли добротой, но Елизавета, дочь канцелярского человека, знавшего цену любезным голосам, не спешила с выводами.
— Елизавета Петровна, — сказал Сергей Сергеевич, кланяясь ей с безупречной мерой уважения. — Позвольте приветствовать вас в нашем уединении. Матушка весьма довольна, что вы уже прибыли. Надеюсь, дорога не была слишком тяжела?
— Благодарю вас, Сергей Сергеевич. Дорога была сносная.
— Весной всякая дорога у нас сносна только по милости Божией и терпению лошадей, — ответил он с лёгкой улыбкой. — Но вы держитесь мужественно. Это доброе начало для жизни в Вяземском. Наш дом не любит слабых нервов, хотя, признаюсь, и не всегда заслуживает сильных.
Фраза была сказана полушутливо, но Елизавета заметила, что Пелагея Степановна, стоявшая у буфета, бросила на него быстрый взгляд. Сергей Сергеевич этого взгляда будто не заметил. Он предложил Елизавете место ближе к княгине, но не рядом с ней; это точно обозначало её положение. Ни родня, ни прислуга. Близкая к старой хозяйке, но не принадлежащая к семье.
Затем её представили управляющему Мартынову, который по своему положению не должен был сидеть за господским ужином в обычном порядке, но в Вяземском, как быстро поняла Елизавета, обычный порядок имел исключения, закреплённые годами. Иван Кузьмич Мартынов был человек лет пятидесяти, плотный, с гладким лицом, аккуратными бакенбардами и руками, которые он держал так, будто привык работать больше пером и счётами, чем землёй. Одет он был скромно, но добротно; сюртук сидел на нём почти по-господски. В поклоне его было почтение, однако почтение не униженное, а уверенное в собственной необходимости.
— Рад служить, Елизавета Петровна, — произнёс Мартынов. — Если что потребуется по устройству, извольте передать через Пелагею Степановну или прямо мне. В большом доме сперва всё кажется сложным, но у нас заведено исправно.
— Благодарю вас, Иван Кузьмич, — сказала Елизавета.
Он посмотрел на неё слишком внимательно для первой встречи. Не дерзко, нет. Скорее оценивающе, как смотрят на новую вещь в хозяйстве: куда поставить, как часто понадобится, не принесёт ли лишних хлопот. В этом взгляде не было личной неприязни, и оттого он показался Елизавете особенно неприятным. Чужая неприязнь оставляет человеку хоть какое-то достоинство противника. Чужой расчёт превращает его в обстоятельство.
У камина сидела молодая девушка в бледно-голубом платье, почти детском по покрою, хотя самой ей было, должно быть, уже шестнадцать или семнадцать. Она поднялась, когда Сергей Сергеевич назвал её Софьей Николаевной. Племянница? Воспитанница? Княжеская родственница из боковой ветви? Елизавета пока не поняла. Девушка была хорошенькая, с тонким лицом, тёмными глазами и испуганной привычкой улыбаться прежде, чем к ней обратятся. Она присела в реверансе слишком поспешно, едва не зацепив юбкой ножку кресла.
— Я очень рада, что вы приехали, Елизавета Петровна, — сказала Соня тихо. — Её сиятельству будет легче.
— Надеюсь быть ей полезной, — ответила Елизавета мягче, чем говорила с остальными.
Соня хотела, кажется, добавить что-то ещё, но в этот миг Сергей Сергеевич произнёс её имя с ласковой укоризной:
— Sophie, вы забыли веер у окна. Опять простудитесь, а потом отец Павел будет смотреть на нас так, будто мы язычники, оставившие ребёнка на ветру.
Соня сразу замолчала и пошла за веером. Реплика была пустяковая, почти заботливая, но Елизавета уловила в ней приказ. В этом доме распоряжались людьми не только суровыми словами. Иногда достаточно было вовремя напомнить человеку, что он ребёнок.
Последним из домашних к ужину пришёл отец Павел. Он не принадлежал к дому в прямом смысле, но держался здесь не как гость. Священник был невысок, сух, с редкими уже волосами и лицом, которое могло бы казаться простодушным, если бы не глаза. Глаза у него были внимательные, печальные и очень осторожные. В селе, вероятно, его считали добрым батюшкой, но в столовой Вяземских он казался человеком, который слишком давно слышит исповеди и потому знает: молчание бывает не менее грешным, чем ложь.
— Благословите, батюшка, — сказала Елизавета, подходя к нему после представления.
Отец Павел благословил её и произнёс:
— Бог да укрепит вас, Елизавета Петровна, на новом месте.
Слова были обычные, но он сказал их с такой тихой серьёзностью, что Елизавета невольно посмотрела на него внимательнее.
— Благодарю вас, отец Павел.
— Всякий новый дом сперва кажется чужим, — продолжил он. — А потом человек понимает, что чужим бывает не дом, а то, что в нём скрыто от любви.
Сергей Сергеевич, стоявший рядом, мягко рассмеялся.
— Батюшка у нас любит говорить притчами, — сказал он. — Мы привыкли искать в них смысл, когда поздно спохватились.
— Иногда и позднее понимание полезно, Сергей Сергеевич, — ответил отец Павел.
Он сказал это без вызова, но между мужчинами на мгновение возникла едва заметная натянутость. Елизавета запомнила и её. Она уже начинала собирать в уме первый, ещё беспорядочный рисунок дома: княгиня повелевает и боится; Сергей улыбается и направляет; Мартынов наблюдает и считает; Соня молчит, потому что её молчанию научили; отец Павел говорит осторожно, но не пусто. И где-то вне этого круга, в левом крыле, существовал князь Алексей Сергеевич, которого все называли так, будто его имя требовало перед собой внутренней оглядки.



