Серебряная нить. Книга 2

- -
- 100%
- +
Она просыпалась на каждый удар и снова засыпала. Так, до утра.
Утром она пошла в авиакассу — переоформить обратный, на всякий случай. В кассе было тепло и пахло бумагой. Женщина за стеклом смотрела на неё поверх очков, и вдруг наклонилась ближе.
— Ты Сэвле дочь?
Эви кивнула.
— Похожа. Он каждую зиму в ноябре приезжал — на снегоходе, а его оставлял у края города и шёл дальше. За мукой, за сахаром. Всегда один. Всегда с бубном за спиной, и в очередях его обходили стороной, а он ничего, стоял и ждал. Я видела его на рынке, у хлебного ларька, — такая осанка, что мимо не пройдёшь. Женщина вздохнула и стала выписывать квитанцию.
— Летишь в Москву? Там не стой у края платформы. Первый раз теряются.
— Не первый раз в городе, — сказала Эви.
— Первый раз после того, как стал городом, — сказала женщина и протянула квитанцию сквозь окошко. — Удачи, дочка.
Эви вышла на улицу. Небо стояло низкое, серое, но без той плоскости, что в тундре, — город подпирал его трубами и кранами. Она села ждать машину до аэропорта, положила руку на бубен в мешке и слушала. Сквозь бетон, сквозь сваи, сквозь мёрзлоту — глухо, но не переставая — гудела земля.
Первое столкновение случилось ещё в аэропорту. Стеклянные двери разъехались, и тугая волна искусственного тепла ударила в лицо. В тундре воздух звенит от холода — острый, чистый. Здесь пахло пылью, озоном и чужими духами; сухой воздух кондиционеров обжёг лёгкие. Эви расстегнула ворот малицы — стало душно.
В Домодедове асфальт под ногами казался мягким и вязким, подошвы унтов скользили по гладкой плитке. Шаги звучали глухо, без эха о мерзлоту. Всё было слишком ярким: ядовито-жёлтые указатели, ослепительно-белые лампы над стойками регистрации. Глаза, привыкшие к снежной глади и низкому серому небу, болели от электрического света. Эви прикрыла грудное зрение до узкой щели — иначе поток чужих мыслей, тревог и спешки просто снёс бы её.
Москва встретила её звуком. Тундра гудит — это один низкий тон, голос самой планеты. Москва ревела. Не музыка — скрежет: металл о металл, вой сирен, визг тормозов, вибрация подземки, которая шла через подошвы прямо в кости. Гудело всё, но это был мёртвый гул трансформатора, лишённый пульса.
Она стояла на площади Трёх вокзалов. Небо здесь казалось ниже, чем в тундре, — прижатое к крышам многоэтажек, не серое, а жёлтое от фонарей. Снег падал чёрный, пропитанный копотой. В воздухе стояли гарь, мокрый бетон и жареное мясо из ларьков. Никакой хвои, дыма, чистого зверя — только химия и люди.
Эви плотнее запахнула малицу, пряча медальон глубже под свитер. Медь грела кожу сквозь шерсть, напоминая о доме, но здесь эта теплота казалась уязвимой.
Тундра — позади. Город — впереди. Москва. Тень. Ложь.
Эви пошла в метро. Бубен молчал в рюкзаке, подавленный тяжестью бетона. Но она чувствовала его дрожь. Он боялся так же, как и она.
Глава 3. Архив
Москва не пахла.
Эви вышла из метро на «Университете» и остановилась. Воздух был как стёртая бумага: без запаха, без веса. В Ноябрьске хотя бы пахло озоном и железом, в тундре — снегом, дымом, живым мехом. Здесь ничего. Как будто кто-то провёл ладонью по лицу земли и стёр всё, оставив ровный серый воздух.
Грудное зрение она держала в узкую щёлку, как кошачий зрачок днём. Этому она научилась за три года в городе: если открыть шире, становилось больно. Не физически — грудью. Слишком много людей, слишком много гулов, которые не гулы, а шумы: машины, стройки, вентиляция, чужие голоса. Город гудел, но его гул был мёртвый, без пульса, как гул трансформатора.
Кисы тяжело шлёпали по тротуару. Она не переобувалась.
Вечером в отеле она не спала. Лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок: белый, ровный, без копоти и без того узора, который рисует дым на шкурах чума. Город — это потолок, думала она. Ровный, чистый, мёртвый. Люди живут под потолком и не видят неба — не потому что его нет, а потому что потолок ближе.
Медь на груди грелась. От неё шёл тот самый запах — травы, горькие и тёплые. Эви не помнила этого запаха из детства; помнить она его не могла. Но тело помнило. Следы, как следы на снегу, которые занесло, — а если расчистить, проступят.
Зверобой она никогда не видела его живым: в тундре он не растёт. Знала только по запаху с медальона — и по сну. Тем самым сну, который не был сном: высокие зелёные стебли, мелкие жёлтые цветы, и знание, вложенное в неё извне. Не спрашивала, чьё. Принимала.
Утром — кофе, хлеб, выход.
Научную библиотеку охраняли двое. Рюкзак Эви сдали в камеру, бубен в кожаном чехле заставили показать и долго рассматривали. Один охранник потрогал обод, покрутил в руках, спросил:
— Что это?
— Музыкальный инструмент.
— Похож на тарелку.
— Деревянная.
Он хмыкнул и выписал пропуск. Эви поднялась на третий этаж.
Читальный зал был длинным, с высокими окнами и рядами столов. Тишина здесь была не тундровая, не живая — принудительная, удерживаемая стенами и правилами. За окном стояли старые липы с чёрными стволами. Эви смотрела на них и находила утешение: корни уходили под асфальт, под трубы, в землю. Деревья гудели — слабо, глухо, но живо. Городская тундра, маленькая и упрямая.
К справочной стояла очередь из двух человек. Когда подошла её черёд, женщина в очках посмотрела на Эви — на унты, на куртку, на скуластое лицо — и спросила устало:
— Институт? Тема?
— Частный поиск. Мне нужны материалы ботанической экспедиции на Ямал, примерно восемьдесят девятый — девяностый год. Отчёты, заявки, списки участников.
— Без организации искать нельзя. Список пустым не бывает.
— Институт ботаники. Возможно, через академию.
Женщина застучала по клавишам. Экран выдал десятки названий.
— Фамилия участника?
— Анна. Фамилии не знаю.
— Анна — распространённое имя.
— Я знаю её рабочий знак, — сказала Эви и положила медальон на стойку. — Вот такой. Может, в документах он где-то описан.
Женщина повертела медальон, прочла гравировку. Брови чуть поднялись.
— Составьте читательский запрос. Паспорт есть?… И оставьте здесь до вечера. Если найдётся — позвоню.
Эви села за стол у окна и ждала. Час. Два. Она закрывала глаза и слушала сквозь щёлку: под полом, под бетоном, под трубами метро гудела земля. Тихо, как раковина, приложенная к уху. Тот же гул, что в тундре. Только здесь он был прикрыт, как голос за стеной.
Женщина подошла к концу третьего часа. В руках — картонная папка с выцветшей наклейкой.
— Повезло вам, — сказала она без выражения. — В описи за девяностый год значится приложение к отчёту: «личный знак участницы-сборщицы». Медный. С растениями. Совпадает. — Она положила папку. — Участница — Анна Сергеевна Воронцова. Научный сотрудник. Числится выбывшей из экспедиции по собственному желанию, август девяносто первого… простите, девяносто первого не было. Август девяностого. Дальше в наших фондах — ничего. Ни отчётов, ни публикаций. Просто выбыла.
Эви взяла папку. Руки не дрожали. Тело ждало этого всю жизнь — и вот картон, пыль, машинопись.
Анна Сергеевна Воронцова.
Имя. Фамилия. Отчество. Сэвле говорил «мать», Ной — «она», брат — «сестра». Полного имени не назвал никто. А оно лежало на выцветшей наклейке, набранное на машинке, между других имён.
Первая страница — заявка на экспедицию. Стандартная форма: цель, маршрут, сроки, участники. Цель — «изучение флористического состава тундровых сообществ бассейна Обской губы». Сроки — июнь–август 1990. Участники — семь человек. Руководитель — кандидат биологических наук А. Г. Озеров. В списке — «А. С. Воронцова, научный сотрудник, сбор полевого материала».
Вот она. Мать. На бумаге, в типографском шрифте. Одна из семи. Не первая, не последняя — просто в списке.
Вторая страница — бюджет. И здесь было то, ради чего она приехала.
Графа «Финансирование»: не институт, не академия. «Спонсорский взнос. Торговый дом „Тумановские“, Москва». Сумма — крупная, крупнее всех остальных статей вместе взятых.
Тумановские. Ной сказала «купцы из Москвы» — без имени. Имя стояло здесь, набранное на машинке. Эви смотрела на буквы и чувствовала, как дрогнул гул в груди. Не от боли — от узнавания.
Третья страница — список снаряжения. Обычное: прессы, чтобы сушить растения, лупы, приборы с делениями для замеров, палатки, рации. Но внизу — приписка от руки, тем же мелким почерком с наклоном влево: «Дополнительно по просьбе спонсора: железный ящик с проводами, будто для поиска металла; трубка с датчиками, чтобы нюхать землю; длинные тонкие штыри, чтобы тыкать глубоко в почву и смотреть, тёплая она или нет».
Не для трав. Для земли.
Зачем экспедиции, которая собирает цветы, ящик для поиска металла? Эви смотрела на строчку и понимала: спонсор искал не травы. Спонсор искал то, что под травами.
Четвёртая страница — маршрутные точки. Семь точек по побережью Обской губы. Эви вчиталась в координаты и замерла: точки были не найдены экспедицией. Они были заданы заранее — вписаны в заявку спонсором. И точка номер пять совпадала с тем местом, где стояла лиственница. Где Сэвле нашёл младенца.
Купец знал про это место до того, как экспедиция поехала. Откуда?
Эви перечитала шапку заявки дважды. Никакого объяснения. Просто координаты, как из воздуха. Она отложила страницу и подумала: с этого и надо было начинать. Не с матери. С того, кто знал раньше неё.
Пятая страница — копия письма Озерова спонсору.
«Уважаемый Виктор Степанович! Благодарим за финансовую поддержку экспедиции. По Вашей просьбе сообщаю: полевой материал собирается в соответствии с Вашими указаниями. Особое внимание уделяется районам, указанным Вами как „зоны повышенного интереса“. Участница Воронцова А. С. демонстрирует выдающуюся чувствительность к растительным сообществам, что позволяет предполагать наличие у неё особых способностей. Рекомендую продолжить наблюдение».
«Особые способности». Учёный язык, пытающийся описать то, что учёным языком не описать. Мать слышала травы — руководитель заметил. И сообщил спонсору. Виктору Степановичу Тумановскому.
Шестая страница — рукописные заметки. Не машинопись — почерк. Мелкий, аккуратный, с наклоном влево; буквы тонкие, как иглы. Эви не видела почерка матери никогда. Но тело узнало: она. Так же, как узнало в тундре, когда бубен зазвучал сам. Не головой — грудью.
Заметки были про растения. Цифры, места, подробности. «Зверобой, растёт густо у южного склона. Странно: вид южный, в тундре не встречается — а здесь густо, с цветением. Освещение полное, фаза цветения. Отмечена вторая странность: при прикосновении лист выделяет усиленный запах. Похоже, отзывается на…» — дальше слово было зачёркнуто. Эви пригляделась, поворачивая лист к окну. Зачёркнуто: «на присутствие».
Прикосновение — и лист отзывается. Мать записала — и зачеркнула. Потому что «присутствие» не место в научной тетради. Это слово из шаманских историй.
Эви перебирала дальше. Седьмая страница. Восьмая. Заметки стояли ровно, как брёвна в срубе; мать писала о травах так же спокойно, как Сэвле говорил о духах: без восторга, без страха, просто фиксировала то, что есть.
«Можжевельник у лиственничной гривы, корни глубже обычного. Деревья здесь старше, чем кажутся. Грунт тёплый. Не объясняется ничем».
На одиннадцатой странице у Эви перехватило дыхание.
«Лиственница. Одна, огромная, в стороне от гривы. Ствол не обхватить. Возраст по кольцам не определить, сердцевина гнилая, но дерево живое, хвоя свежая. У корней — тепло. Положила ладонь на ствол — и услышала. Не звук, вибрацию. Низкую, ровную, как пульс. Как будто дерево дышит. Или то, что под ним. Земля здесь живая. Не в ботаническом смысле. В другом. Не могу описать научным языком. Здесь что-то есть. Не знаю что. Но чувствую сильно. Как будто меня ждали».
«Как будто меня ждали».
Эви читала и слышала за текстом голос — тот, который шёл к ней сквозь сны. Мать стояла у лиственницы, клала ладонь на ствол, слышала гул — и не знала, что это. Эви знала: Сэвле научил. Мать была одна. Между миром учёных и миром шаманов — без учителя, без бубна, без слов.
На двенадцатой странице — фотография.
Чёрно-белая, квадратная, с широким белым краем. Группа людей у палаток, тундра плоская и серая. Семь человек — шесть мужчин и одна женщина. Она стоит чуть в стороне, у стола с разложенными травами. Тёмные волосы собраны в хвост. Тонкое лицо. Карие глаза — даже сквозь чёрно-белую плёнку видно, какие они тёмные, почти чёрные. Не улыбается. Смотрит в камеру прямо, спокойно, взглядом, который Эви знала. Не по фотографии — по себе. Тот же взгляд: не на вещи, сквозь вещи.
Эви держала снимок и не дышала. Лицо. Лицо матери, первый раз в жизни. Слова — это тень, а фотография — плоть. Она смотрела и видела себя: тот же изгиб бровей, тот же тонкий сжатый рот, та же прямая осанка, как у лиственницы.
На шее женщины, под воротником рубашки, висела цепочка. Тонкая, едва заметная. Медальон. Зверобой и можжевельник. Рабочий знак травницы — не украшение, инструмент.
Эви положила фотографию на стол. Внутри не было покоя. Внутри дышали стены — как в Нижнем мире, когда ворочаются духи. Гул шёл не тихий и не далёкий: близкий, горячий, как угли, которые раздули.
Последняя страница — служебная записка. От Озерова кому-то в институте. Дата — сентябрь 1990, месяц после «выбытия по собственному желанию».
«Копия. Касательно выбытия участницы Воронцовой А. С. 14 августа 1990 года Воронцова А. С. покинула лагерь экспедиции без уведомления руководителя. Личные вещи оставлены. Полевые записи изъяты. По возвращении в Ленинград установлено, что Воронцова А. С. обратилась к представителю спонсора с просьбой о…» — дальше текст обрывался. Ксерокопия была неровной, правый край срезан, последние слова ушли под резак.
«С просьбой о…» О чём? О помощи? О защите? О деньгах?
Эви считала месяцы. Август — уход из экспедиции. Весна — роды. Между ними — осень и зима, которых никто не видел. Где была мать эти месяцы? У брата? В городе? У них?
Бумага не отвечала. Но следы вели к Тумановским.
В конверте, прихваченном скрепкой, лежал ещё один лист. Рукописный, тот же почерк, но руки дрожали: буквы прыгали, линии ломались. Мать, писавшая в страхе.
«В. С. знает про лиственницу»; «В. С. говорил. Я видела, как он копировал мои координаты. Не должна была записывать. Не должна была писать про гул. Но не могла не писать — это сильнее меня, как будто кто-то диктует, а я рука. Теперь они знают. В. С. говорил: „Анна, ваша чувствительность — это не просто талант. Это инструмент. Мы можем помочь вам развить его. У нас есть ресурсы, лаборатории, оборудование. Подумайте.“ Я подумала. И испугалась. Не его. Себя — того, что они хотят из меня сделать. Не травницу — инструмент. Не человека — ключ. Я уйду. Чувствую: они близко. Их интерес не травы. Они ищут то, что под травами. И я им показала. Своими записями. Своим чувством. Они не забудут. Они из тех, кто не забывает».
Эви читала и слышала мать — не тень, голос. Живой, испуганный, сильный. Мать знала, что Тумановским нужен не учёный, а ключ. И бежала. Не от тундры — от них. Ной была права.
И Эви была итогом этого страха. Мать бежала в тундру, к Сэвле, к гулу — туда, куда купцы не могли дотянуться. Родила. Отдала. Умерла, забрав секрет с собой.
Эви вернула папку. Поблагодарила. Вышла из библиотеки.
На улице остановилась у фонаря и достала медальон. Зверобой и можжевельник, переплетённые, как два корня. Один — вниз, к травам, к матери. Другой — к людям, к Тумановским. Между ними сходилась точка. Она.
Медь грела ладонь — теплее, чем утром. Эви сжала кулак, и медь впилась в кожу, горячо. И в этом жаре была не только медь. Вибрация. Тихая, как голос из-за стены. Мать носила эту пластину на теле, касалась ею трав, слушала через неё землю. Память живёт в меди, как запах живёт в шкуре.
Она убрала медальон в карман и достала телефон. Номер, который Дима дал три года назад, при отъезде в тундру: «Если понадобится юрист или кто-то в Москве — звони. Надёжный человек. Умеет искать».
Дима ответил не сразу. На третьем гудке.
— Эви? Ты в Москве?
— Да. Мне нужно найти людей. Тумановские. Торговый дом. Виктор Степанович Тумановский.
Пауза была длинной. В трубке гудел его город, натянутый, как струна, которую тронули, но не отпустили.
— Это не заказчик, Эви. Это корпорация. Старая, купеческая. Сейчас — нефть, газ, стройка. Очень большие деньги и очень закрытая структура. Откуда ты взяла это имя?
— Из архива. Они финансировали экспедицию, в которой работала моя мать.
— Твоя мать?…
Он замолчал. — Ты никогда не говорила про мать.
— Теперь говорю.
— Дай мне день. Один день, — сказал Дима. — И Эви… эти люди не те, к кому приходят с вопросами. Они те, кто задаёт вопросы.
— Я знаю.
— Я серьёзно. Не подходи к ним первой.
— Я не подойду первой. Я подойду по-своему.
Он вздохнул так, что стало слышно, как он потирает переносицу.
— Завтра к обеду. Не раньше.
Эви положила трубку. Вокруг шёл поток людей, каждый в свой гул, в свою спешку, и никому не было дела до девушки у фонаря, которая держала в кармане голос умершей матери.
Вечером она пошла в парк. Не по плану — по слепому, глухому зову тела, которое знало то, чего не могла вместить её уставшая голова. После архива, после фотографий, после записей голова была переполнена до треска: буквы, координаты, фамилии, даты роились, стучали, впивались в виски. Голова кипела. А тело вело — тихо, но непреклонно, как олень, который знает дорогу к воде, когда человек уже потерял путь.
Парк был маленький, зажатый между домами: детские качели, старые берёзы. Эви вошла и выдохнула. Воздух здесь был другой — не стёртый, не мёртвый. Густой, напоённый: талой водой, корой, чьим-то костром. Берёзы стояли старые, с чёрными стволами; снег под ними протаивал до земли, и корни проступали из наста, как вены. Март звенел капелью с кромки крыши. И под всем этим — земля. Гнилая, тёплая, живая. Гул — глухой, далёкий, но настоящий. Она села на скамью под самой старой берёзой и положила руку на корень, проступивший из земли. Кора была шершавой. И тёплой — не от солнца, изнутри.
Тот же звук, что у лиственницы. Слабее, дальше, сквозь асфальт и трубы. Но тот же.
Мать не оставила ей писем, не оставила голоса. Она оставила медальон, папку в архиве и это — умение класть ладонь на дерево и слышать. Дар, который шёл не от Сэвле. По материнской линии.
Эви сидела в потемках, пока не застыли руки, и слушала, как гудит городская земля под её ладонью.
Глава 4. Вызов
Москва высасывала.
Это Эви поняла не сразу, а на третий день, ночью. Тундра гудит снизу: один медленный удар — раз в минуту, не чаще, — и от него дрожит ягель, и вздрагивают камни, и поднимают головы олени. Этот гул питает. Москва гудела со всех сторон — машины, рельсы, лифты, провода, чужие голоса, — и её гул не питал, а сжигал. Каждый шаг по асфальту Эви отдавала чем-то тёплым, как отдаёт тепло баня, когда выходишь на мороз. Утром вставала пустее, чем была.
Грудное зрение она держала в щёлку и всё равно к вечеру шаталась. Дома, в Ноябрьске, она объясняла это сором, шумом, лишними звуками. Теперь знала точнее: город не шумит. Город кричит и не знает, что кричит.
Звонок Димы пришёл накануне, за полночь, когда Эви лежала в гостиничном номере без сна. За окном шли сирены, гудки, чей-то пьяный смех — и ни паузы между ними.
— Нашла, — сказал Дима без приветствия. Он всегда начинал с дела, если дело серьёзное. — «Арктика Групп». Бизнес-центр «Меридиан», двадцать третий этаж. Выписка по регистрации в понедельник.
— Расскажи.
— Семья старая. Купцы, ещё до революции: пушнина, рыба, потом река, потом нефть и газ. Дед, Степан Аркадьевич, собирал компанию из торгового дома — его помнят ещё старые архивы. У него была страсть: экспедиции. Северные. Он их финансировал десятками, за свой счёт, и отчёты требовал лично к рукам.
— А отец?
— Отец — Виктор Степанович. Сейчас он главный. Человек с прошлым: в девяностые были проверки — таможня, отмывание, пропавший груз. Ничего не доказали, дела закрыли за смертью свидетелей. С тех пор живёт тихо и очень дорого. — Дима помолчал. — И Эви… сын у него, Алексей Викторович. С ним ты и столкнёшься, если пойдёшь туда. Он другой. Молодой, вежливый, чистый. Не верю я в такие фасады.
— Мне нужно про мать, Дима. Не про фасады.
— Я понял. Поэтому скажу главное, а ты решишь, что с этим делать. — Он понизил голос; Эви прижала трубку плотнее. — Эти люди не приглашают. Они вызывают. Ты поймёшь, когда придёшь. Если что — звони сразу, не жди.
— Позвоню.
Она положила трубку и долго сидела в темноте. Вызывают. Так говорят про духов, когда те зовут шамана: не просят — зовут, и шаман идёт, потому что идти больше некуда. Разница была тонкая и потому важная: духи зовут изнутри, из груди. Эти — снаружи, из стекла и денег. Но граница между «изнутри» и «снаружи» у Эви всегда проходила тоньше, чем у других людей.
Утром она вышла из гостиницы на Тверской. Мартовский воздух пах мокрым снегом и бензином; снег шёл крупный, неуклюжий, таял на куртке мёртвыми каплями. Эви подняла воротник, поправила ремень бубна на плече. Бубен она взяла с собой — не в рюкзак, на бок. После архива она носила его так, как носят рану: близко, к сердцу.
«Меридиан» стоял серой плитой из стекла и стали, вросшей в тающий снег. Двадцать три этажа. Лифт поднимался с негромким гудением, и Эви чувствовала, как с каждым метром земля отходит всё дальше — под бетонными сваями, под парковкой, под тёплыми трубами. Где-то там, внизу, она продолжала гудеть. Здесь, на высоте, её голос становился шёпотом.
На двадцать третьем этаже было тихо и пахло деньгами: кожей, кофе, чужим парфюмом. За стойкой сидела женщина-секретарь. Эви посмотрела на неё и не увидела ничего. Лицо было как маска, которую забыли расписать: ровное, вежливое, без рисунков. Как бубен без трёх миров. Секретарь подняла глаза.
— Вы Эви?
— Да.
— Алексей Викторович ждёт. — Улыбка вышла точной, профессиональной. — Прошу.
Двери матового стекла разошлись.
Кабинет был не кабинет — рубка. Одна стена сплошным окном от пола до потолка; внизу лежала Москва, маленькая, аккуратная, придавленная тающим снегом. Вторую стену занимал экран: карта Обской губы, объёмная, подробная. По берегам тянулись купола — гладкие, жемчужные, вписанные в ландшафт. Ветряки, стилизованные под кости. Площадки для вертолётов. Название в углу: «Полярная звезда».
Безупречно. И мертво — как чучело зверя, у которого сняли шкуру, чтобы надеть её на манекен.
Алексей стоял у окна спиной. Высокий, ровный, как лиственница без ветвей. Костюм тёмно-серый, сшитый так, чтобы не мешать движению, и не мешать — ничему.
— Ты опоздала на семь минут, — сказал он, не оборачиваясь.
— Я здесь не для того, чтобы считать минуты.
Он повернулся. Эви посмотрела на его лицо. Красивое — не теплотой, точностью: чёткие скулы, прямой нос, тонкий рот. Глаза светлые, серые, и не отражали свет, а забирали его. Она знала такие глаза по снам о камнях, которые лежат в тундре под грядой: всё впитывают, ничего не отдают.
Но грудное зрение, даже сжатое в щёлку, сказало другое. Там, где у обычных людей под лицом плывёт серый туман мыслей, у Алексея сидел узел. Тёмный, плотный, горячий. Не его — старше его, как пыль на струнах, которых не касаются руками. Эви поняла сразу, телом: этот узел — род. Одержимость, которую Тумановские передавали друг другу, как передают серебро и фамильные портреты. Алексей не открыватель. Наследник. Раковина, в которой живёт дух, и он сам, возможно, не знает — какой.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



