Когда вернусь в казанские снега…

- -
- 100%
- +
Мы сидим с Вилем на скамеечке перед Клинической больницей. У него рак пищевода. Жить ему ещё два месяца. Он рассказывает мне эту историю про Высоцкого. Я чувствую, будто причастили меня. Мы ещё увидимся дважды с ним. Ровно за месяц – уже у него дома, куда Виля отпустят умирать, а последний раз – меньше чем за сутки… Но сейчас ещё июль. Мы сидим на скамеечке, я читаю ему летние свои стихи, а он вдруг вспомнил это про Высоцкого. Солнце печёт сильно. Но мы почти не замечаем этого…
«Я сделал всё, что нужно. Получил деньги. Поехал домой, и только в поезде сообразил, что это Высоцкий, я же как-то не узнал его даже тогда, да и состояние не то было: ну Вовка и Вовка… а тут вдруг до меня дошло! И так мне плохо сделалось, что я его тогда к себе не пустил, не пригласил! И если бы я мог вернуться, да трижды бы я на эти деньги… ну задержался бы ещё в Москве как-нибудь! Ему же вправду надо было, чтобы я услышал… А потом, вдруг – через несколько лет слышу я эту песню, и там – всё точно так, как я и рассказывал ему в тот раз…»
Ни единою буквой не лгу,Он был чистого слога слуга.Он писал ей стихи на снегу, —К сожалению, тают снега.Но тогда ещё был снегопад —И свобода писать на снегу,И большие снежинки, и градОн губами хватал на бегу…Когда я приходил к Вилю, он усаживал меня в кресло, доставал орешки, и мы начинали беседы среди его книг и Баха… или джаза. Обычно был либо Бах, либо джаз… Виль Мустафин – сын «врагов народа», некоторое время проведший в специальном детском приёмнике НКВД именно для таких как он детей… Ему повезло. Его сумел вытащить дед. И потом – дать свою фамилию, официально «усыновив», избавив, таким образом, от клейма «сын врага». Но вскоре дед умер. Мальчика воспитывала тётка…
Для меня важным делается всё, поэтому я стараюсь ничего не упускать из того, что случайно приходит… всё важно. Маленький четырёхлеток Виль бегает по деревянному полу коммуналки наперегонки с ягнёнком, которого зимой держат прямо тут же в доме, потому что на улице холодно. Соседи по коммуналке терпеливые, никто не делает мальчику замечания… Так весело скачут по коридору четыре маленьких серебряных копытца и ещё два – сандалики малюсенького сироты, смеющегося заливисто в унисон меканью ягнёнка.
Что может быть важнее этого?
Мы сидим с Вилем у него дома, где-то за год до больничной скамейки. Я в кресле. Звучит Бах… или джаз. Виль вспоминает…
«Жил в Казани один странный дурак… и вот однажды я встретил его на улице. Я никогда не забуду! Идёт он… и как-то гордо так идёт, даже походка какая-то у него стала величавая, и грудь колесом, а на груди – чернеет что-то… Присмотрелся – а это ордена! Только бумажные, вырезанные из газеты «Правда»… и так он шёл, этот дурак, с бумажными орденами, вырезанными из газеты, гордо так, что будто все должны видеть сейчас его важность… и так мне страшно стало от этих бумажных советских орденов, которые дураку в его глазах придавали столько значительности…»
Художник из фильма Пазолини разрисовывает церковный купол…
Кто помолится о нас? Кто помолчит о нас?
Я пришёл к Вилю и сказал, что буду писать о Бахе!
– О-о-о! Если ты сможешь – это будет великое дело!
И он дал мне свой диск Баха. Первое, что он попросил, оказавшись в больнице, – ему принесли Баха, и он успокоился: больше ничего не надо… А через месяц его отпустили домой умирать, и я пришёл к нему. Был август. Жить Вилю оставался месяц. Это была наша предпоследняя встреча…
Я сказал, что буду писать о Бахе…
Он дал мне свой диск, тот самый, что был у него в больнице, и ещё книгу о Бахе, одну из самых умных книг о нём, которую написал бывший органист, потом – ставший врачом и лечивший детей в Африке…
Я именно через Баха вдруг понял однажды, что мне мешает… Ибо, когда я слушал Баха, – я не слышал отдельных нот. Но я слышал только Глас Божий, Божью музыку!
Я смогу написать Глас Божий как молчание… Или вернее – я попробую. Смогу ли я? Не знаю. Но я вдруг понял, что знаю, как бы я хотел писать… мне мешают слова, я хочу писать молчание. Молчание как молитву.
К тому времени я уже написал свою поэму про Тарковского, последнее кино которого – «Жертвоприношение» начиналось и заканчивалось Бахом.
А мою ту поэму я закончил так:
«Я что-то понял только в самом конце, что-то важное, о чём бы хотел написать поэму. Но нынче у меня нет уже никаких сил на это, поэтому я заканчиваю нынешнюю. Это право каждого человека на деяние, пусть на бессмысленное деяние, но во спасение мира… И нет, пожалуй, никакой надежды, и даже наверняка – на это деяние. Но ты всё же веришь, что через него – не зря прожил! А жил для чего-то важного на свете, и вот совершаешь это деяние…»
И там ещё был такой стих:
Вот жизнь моя… Она идёт по кругу.Ещё не всю поизносил до дыр,Но я хотел спасти себя, подругу,А мне опять подсовывают мир.И вот пришло время моего деяния, вернее – моего недеяния, моего молчания…
Я стою перед зрителями… расставлены стулья.
– О-о-о! Если у тебя получится, – сказал мне тогда Виль…
А потом – через месяц я видел его последний раз, за день до того, как он скончался. Виль превратился в дерево. Руки его и ноги совершенно высохли. Это был совершенный тончайший скелет, на который была нанизана улыбающаяся голова.
И потом Виль умер, то есть через полтора года после поэмы. Умер, став деревом. И всё у меня соединилось – Иоганн Себастьян Бах и Виль Мустафин… и я написал поэму, но в общем – весь её сюжет вы уже знаете из моих этих несколько путанных рассказов.
Блинова Эльмира Гафуровна

Родилась в 1955 году в селе Кочки-Пожарки Сергачского района Горьковской области.
С 1961 года училась и работала в Казани. В 1992 году уехала в Израиль.
Автор книг: «Сабантуй» (стихи для детей, 1981); «Разноцветное путешествие» (1982); «Городские деревья» (1985); «Будьте добры, пожалуйста» (1989); романа «Пятая группа крови», по которому был снят телефильм.
Умерла в 2013 году.
Золушки
– Ноги! – кричит Лилька, как только я вхожу.
Я вытираю ноги. Она всем так кричит вместо «здрасьте».
Пахнет просто исключительно! Лилька щи варит.
– Фроську видела? – спрашивает она.
Я киваю.
Фроська, я с ней столкнулась в подъезде, это Венера Ренатовна, Лилькина мать, вернее мачеха.
То есть была мать как мать. А потом Маринка раскрыла секрет – неродная. Подслушала своих родителей.
И теперь Лилька её прямо невзлюбила. Раньше мамой звала, а сейчас никак. А со мной Фроськой её называет. По-римски, Венера, по-гречески, Афродита. Значит, Фрося.
Лилька плачет – лук режет.
– Клипсы нацепила! Платье зелёное, а клипсы красные. Кошмар! Светофор!
Я говорю:
– А может, это всё сплетни, ну, то, что Маринка сказала?
– Я документы просмотрела. Мне полтора года уже было, когда она его окрутила, папочку моего. Представляешь, я такая маленькая и уже – сирота!
Лильке себя очень жалко.
– Ну и что, – говорю, – что неродная… Наоборот. Взяла с ребёнком отца твоего. Благодарить должна.
– Ха! – Лилька злится. – Ха-ха! Папочка у меня красавец. Кандидат наук. За него любая пойдёт! Будь он хоть с десятью детьми!
Я пожимаю плечами.
– Сейчас! – Лилька бросает нож, ищет что-то в учебнике. – Вот!
На фотографии – женщина в цветастом платье. На плечах у неё чернобурка с лапками. Ничего. Симпатичная. Губы только узкие. С интересом вверх смотрит. Что там вверху – на фотографии не видно. Я говорю:
– На артистку похожа.
Лилька целует фотографию:
– Это мамочка моя!
– Где взяла?
– Нашла. От меня не скроешь! Увеличу и на стенку повешу. Пусть бесится.
Шум, визг! Это идут Римма и Рита – Лилькины сестрёнки.
– Ноги! – кричит Лилька.
– У-у, как вкусно!
– Как есть хочется!
– А Ритка двойку получила. Ты ей неправильно упражнение написала.
– А Римка твой шарф распустила.
– Я нечаянно, нечаянно! Ябеда!
Ну и трещотки! Не поговоришь… Ладно, завтра до уроков зайду.
…Лилька зарёванная сидит. Даже про ноги промолчала, так расстроилась.
– Ты чего, – говорю, – такая мокрая?
Нарочно грубо говорю. Давно заметила – начнёшь её жалеть, так она совсем раскисает.
– Уеду! На Север уеду – поваром, – всхлипывает Лилька.
Я так и села:
– А юридический?
– Я лишняя тут. Девчонок только жалко! Как я без них? И без папы…
Сейчас опять заревёт.
– Как лишняя? Почему лишняя? Готовишь им здесь, полы моешь!
– Вчера. Таракан после дискотеки домой не пускал. Не пускает – и всё! Кричать, что ли? В собственном подъезде? А она: «Где шлялась?» А я: «Не ваше дело!» Уеду! Денег только нет на билет.
Стали думать, где деньги достать.
Тут как раз увидели мы объявление. Требуются натурщицы в художественную студию.
Долго раздумывали, сомневались… Всё-таки натурщица – это как-то немного стыдно звучит.
Оказалось – ничего особенного.
Днём, в воскресенье – живопись. Сидишь себе на стуле в обыкновенном платье. Сзади – фон из мятых тряпок. Неловко только, что все смотрят.
Я от смущенья всё улыбаюсь, как Мона Лиза. Но то шире улыбаюсь, то уже. И мигаю. А через час уже и веко дёргается.
По вечерам, во вторник, четверг и субботу – наброски и рисунок. Мы с Лилей в тайцах и топах – то с мячом, то с обручем. Две такие грации…
Казалось бы, что за работа – ничего не делать? Но постоишь минут десять, изогнувшись, и руки вверх, и так устанешь, как будто целый день мешки грузила!
Надо бежать на живопись, а у неё опять глаза красные.
– Знаешь, – говорю я, – вместо тебя можно кролика на стул посадить. Никакой разницы!
Нарочно грубо говорю. Но на Лильку это сегодня не действует. Всхлипывает:
– Сегодня… с утра начала: «У тебя год кончается, девятый класс, а ты мотаешься, бог знает где! И пыль везде, и бельё не глаженое…» А я ей, тихо так: «Я, между прочим, к вам в прислуги не нанималась». Она остолбенела. Потом как заорёт: «Да как ты смеешь так с матерью разговаривать?» Хотела я ей сказать, но промолчала, потому что папа вошёл. А она ему: «Твоя дочь обнаглела совсем!»
– Прямо так и сказала – твоя дочь?
– Да! Это ты, говорит, её распустил…
– Ничего себе!
– Да! Хлопнула дверью. Ушла в свой дурдом психов лечить. Ей самой лечиться надо!
– А отец что?
– А папа так виновато: доченька, говорит, ты же знаешь, мама очень устаёт на работе. А дома столько дел! Ты же, говорит, умница наша и помощница. А я молчу как рыба. В потолок смотрю. Он вздохнул и ушёл в свой институт. А я вот бельё гладила и всю дорогу плакала.
– Ну и зря! Да ты не обращай на неё внимания, раз она такая. Ещё немного терпеть осталось. Всего неделя работы. А там и учёба кончается. Купим тебе билет – и пишите письма.
…Сижу я, позирую и думаю: а может, и у меня мама неродная? Вчера, например. Ну, бросила пельмени в холодную воду. Ну, не очень, конечно, они красивые сварились. Но ведь никто не собирается их рисовать! А на вкус – какая разница? Зачем же ругаться по пустякам?
А зимой, когда я ноги промочила и заболела, она ворчала всю неделю. Мол, на работе аврал, конец года, а тут возись со мной! Родную дочь, небось, пожалела бы!
А папа? Всегда, как задену холодильник боком – он на кухне у нас очень неудобно стоит – папа удивляется: «Ну и корова!» Нет, родной отец вряд ли станет дочь так обидно обзывать! Наверно, у них детей не было, а родственники нажали, чтоб из Дома малютки сиротинку взять! Чтоб всё было, как у людей. Ну, они взяли, а я не такая оказалась – неуклюжая, пельмени в холодную воду бросаю. И вообще… Обратно уж не отдашь, приходится терпеть. Может, и мне с Лилькой на Север уехать?
Всё! Окончили девятый класс. Скоро получим денежки, и до свидания.
Мачеха моя как будто чувствует что-то. Вчера ни с того ни с сего села ко мне на кровать: «Давай, – говорит, – я тебя укрою».
А отчим сегодня опять коровой обозвал. Ничего не чувствует!
Прихожу к Лильке. Стою у двери, жду, когда там, в комнате, потише будет.
Венера Ренатовна кричит:
– Ну с чего, с чего ты это взяла?
Лилька плачет:
– Потому что ты не любишь меня!
– Что за глупости! Ну, может, я невыдержанная бываю. Аты? Ты же сама меня и доводишь!
Лилька совсем уже рыдает:
– Мне Маринка сказала.
– А ты верь ей побольше, своей Марине. Она и не то ещё скажет.
– А свидетельство о браке?
– Что, свидетельство о браке?
– Мне полтора года уже было…
Я поняла, наконец, что моё появление будет совсем некстати, и тихо ушла домой.
А часа через два является Лилька.
– Что было, – говорит, – что было!
– Да я слышала… нечаянно… Как ты ей насчёт свидетельства.
– Ты дальше слушай. Тут мама мне и говорит: «Хотела я тебе всё раскрыть, когда ты станешь постарше. Но раз так, – говорит, – слушай. Марина твоя слышит звон, да не знает, где он». Представляешь, у неё был, оказывается, до папы другой муж, и он бросил её, когда я ещё не родилась. Испугался трудностей. А потом мама вышла замуж за папу, и он меня удочерил. Вот, – говорит, – теперь сиди и думай, можешь и на него теперь злиться?
– А фотография? – вспоминаю я.
– А, – Лилька машет рукой, – это мамина учительница в молодости. Она сейчас на пенсии. Что делать-то?
– Как что, – говорю я, – ты не забыла – у нас сегодня наброски…
– А зачем теперь?
– Как зачем? Нам деньги, что ли, не на что потратить?
– В самом деле, – Лилька задумалась. – Ты знаешь, у моего папы скоро день рождения. Хочу ему настоящий мохеровый свитер связать. Мотков двадцать, наверное, надо купить. Он такой огромный у нас.
– И я своей маме тогда что-нибудь свяжу, – сказала я. – Шапочку, например. Покажешь узоры?
Вечер поэзии Александра Блока
С Викой Лукояновой мы учимся в одном классе и живём в одном доме. Она – невредная девчонка, но ужасная зануда. Я её всегда по звонку узнаю, – никто из моих знакомых так нахально не трезвонит. Открываю дверь и сразу вижу, о чём будет беседа. Если Лукоянова стоит томная, сложив руки на груди на манер оперной певицы, и смотрит на меня как на ещё неоткрытую дверь – значит будет исповедоваться в своей безумной любви к кому-то. Если же она опирается одной рукой о дверной косяк, а другая – на бедре, улыбка надменная и блеск в глазах, – значит, кто-то безумно влюбился в неё…
У меня всегда дел полно: и в шахматы с компьютером хотел сыграть, и в столе прибраться надо, да мало ли… Но ей глубоко безразлично, есть ли у меня время или настроение выслушивать её безответственный треп. И, главное, ребята у неё все какие-то смешные. Жуткие красавцы. Одни красавцы – жгучие брюнеты, другие – голубоглазые блондины, а третьи – «Ой, Мишка, я даже описать не могу!..» Эти ей особенно дороги. Я уже зверею от всех её принцев.
И так, и эдак ей намекну, мол, занят. Не понимает.
– Вот, – говорю, – математическая олимпиада на носу, и подготовиться бы не грех – один как-никак за весь класс отдуваюсь.
– Да, – отвечает, – ты уж постарайся, я за тебя болеть буду, на чём я остановилась?..
– Вот книжку дали на полдня – дочитать бы…
– Интересная? Про любовь? Да ты слушай, что дальше-то было, – что за манера перебивать!..
Просто взять и выпроводить её тоже не могу – страшно обидчивая.
Как-то в лоб спрашиваю:
– Слушай, у тебя же есть подружки – Люська, Лариска… Почему ты именно меня выбрала своим конфидентом?
– Да ты что? – отвечает. – Они такие болтливые, им только расскажи – назавтра весь класс будет знать.
– Ну и что, – говорю, – пусть знают…
– C ума сошёл? Зачем мне врагов наживать. Думаешь, девчонки будут в восторге от того, что в меня все влюбляются? Или, может, нашим мальчишкам будет приятно знать, что я страдаю по кому-то со стороны?
Вика считает себя красавицей. Возможно, какие-то основания для этого у неё имеются… Мой приятель Борис (тоже из бывших «принцев» третьей категории) сказал про неё однажды: «Красивая девчонка, но со странностями…»
Вот только для чего она щурит свои и без того раскосые глаза и складывает губы бантиком? Она думает, что так она загадочнее, и называет это «держать лицо». Для чего нужно таким идиотским манером держать лицо, убей меня, не понимаю.
Иногда, когда у неё перерыв в сердечных делах, с ней можно вполне прилично поговорить, хотя бы о литературе. Правда, стихи её раздражают… А я, как это ни странно, люблю поэзию. Даже сам немного… но это так, для себя.
Однажды в начале учебного года мы гуляли и наткнулись на афишу: «Вечер поэзии Александра Блока». Ну, я и затащил Вику в Дом культуры. Говорю:
– Мы Блока будем проходить по литературе, так что полезно иметь представление…
Вошли мы. О, там уже целый зал десятиклассников. Тут Вика зашипела:
– Всё равно на будущий год пригонят сюда. Лучше бы в кино пошли…
Вышла артистка в чёрном, села за рояль, прекрасную мелодию играет – серенаду Шумана.
– Это ещё что за штучка? – шепчет Вика. – В ключицу можно сто рублей мелочью насыпать, а платье декольтировано чуть ли не до пояса. Да ей фасоны времён Марии Стюарт надо носить – совсем вкуса нет…
Ну что у неё за привычка – всё комментировать!
– Тише, – говорю, – музыка.
– Она, может, весь вечер собирается бренчать! Ты же сказал – Блок!
Тут выходит артист, начинает читать стихи. И неплохо, между прочим. А Вика всё не угомонится:
– Что это у него в руке? Слушай, а ведь это шпаргалки! Он в них заглядывает. Ничего себе – такая кипа!
Я даже разозлился:
– Кончай, – говорю, – не нравится, так иди домой, никто не держит.
Надулась. Минут пять молчала, потом опять:
– Хоть бы под гитару что спел, Есенина, например…
Это она уже нарочно дурачится. Скучно ей.
– Мишка, а он красивый был?
– Кто? – я делаю свирепое лицо.
– Блок.
– Для кого как, – отвечаю.
– Ну, на кого похож?
О, господи! Вынь да положи ей Блока. Огляделся по сторонам. Справа в третьем ряду сидит Эдька Крупнов. Мы с ним в одной секции плавания занимались.
– Вон, – говорю, – видишь кудри. Копия – Александр Блок. – А сам еле удерживаюсь от смеха.
Да простит меня русская литература – в Эдьке лирики не больше, чем в холодильнике… А Вика притихла совсем. Один только раз вздохнула:
– Александр Блок… – и опять молчит, вроде даже стихи начала слушать.
Странно, и по дороге домой молчала. Только в подъезде вспомнила обо мне:
– Миш, у тебя ведь есть Блок? Принеси, пожалуйста.
– Ладно, завтра возьмёшь.
– Нет, сейчас. Я подожду.
Сбегал. Принёс.
– Спасибо, – говорит. – Замечательный был вечер, да? «Среди видений, сновидений, голосов миров иных…»
С этого дня пропала. То есть в классе-то встречаемся, а ко мне совсем не заходит. Я уже все дела переделал.
Даже скучно…
И вдруг – такой вежливый, аккуратный звоночек в дверь. Ага, Вика. Ни томности, ни надменности. Я говорю:
– Чего не заходишь? Обиделась опять на что-то?
– Нет, за что на тебя обижаться.
Прошла она в комнату, в окно посмотрела, у книжной полки постояла, по корешкам книг пальцем провела.
– Это ничего, – спрашивает, – что я Блока до сих пор не вернула?
– Я тебе дарю. У меня в другом издании есть, более полном.
– А-а… Спасибо!
– Да что ты какая сегодня странная? Ну, рассказывай, с кем познакомилась, с кем роман крутишь!
– Не болтай ерунды!
– Слушай, – говорю, – ты вот такая влюбчивая, почему ты в меня никогда не влюблялась?
– Не знаю… Ты хороший… Даже чересчур. Правильный какой-то, как орфографический словарь. А в мужчине, по-моему, должна быть демоничность…
– В словаре тоже, между прочим, опечатки бывают…
Вика ушла. А я стал думать – демоничный я или нет? Заглянул в словарь Ушакова: отличающийся сильным характером, злобный, коварный… Сильный ли у меня характер? А где мне проявлять-то эту силу? Учиться мне легко. Спортом заниматься было интересно, а как тренер решил сделать из меня чемпиона, я сразу ушёл… Картошку чистить не люблю, а попробуй не почисть – запилят!..
Злобный?.. Чего нет, того нет. Даже не дрался никогда по-настоящему. Как-то не приходилось. Вот Юрка Ермолаев давно нарывается… Сегодня привязался, мол, за меня домашние сочинения предки пишут – они у меня филологи. Так я спокойно сказал: «Не стоит, старик, расстраиваться по мелочам». Или на днях один в подъезде пристал – дай ему закурить и всё! Я говорю: «Завязал с куревом». Он – ругаться. А я ему: «Эллинских борзостей не текох». Посмотрел с уважением и пропустил меня, подумал, наверно, это изыск такой матерный…
Да… Коварство остаётся. Какое бы, думаю, коварство сочинить?
А чем она так занята, что на пять минут заскочить не может? В классе слежу за ней – грустная сидит, задумчивая. Главное, в облаках витает она, а учителя меня донимают: «Миша, ты что невнимательный?..»
Мог бы и сам, конечно, к ней подняться, но у нас это не принято, обычно она ко мне заходит. С чего сейчас-то?
Пришла. Я даже обрадовался.
– «Она пришла с мороза, – говорю, – раскрасневшаяся, наполнила комнату ароматом воздуха и духов, звонким голосом и совсем неуважительной к занятиям болтовнёй».
– Хорошо, – говорит, – жалко, что не ты придумал.
– Мне тоже жалко, – отвечаю.
– Миша, покажи мне свои фотографии.
– Свои? – удивился я. – Зачем тебе?
– Ну да, помнишь, ты мне показывал, в спортлагере вас снимали?
– Это пожалуйста! Они у меня в одном конверте… Вот, – говорю, – я здесь хорошо получился. На Жюльена Сореля похож. Или вот. Здесь у меня лицо значительное, мысль читается, это меня перед обедом снимали… А ты что, уезжать куда собралась?
– Нет, так просто. Вот эту фотографию подари, ладно?
– Да ты что? Ну и выбрала! Я здесь получился, как будто в меня мяч летит…
– А мне нравится. Цветная. И ты такой грустный. Заберу?
– «Когда ты стоишь на моём пути, такая живая, такая красивая, но такая измученная, говоришь всё о печальном, думаешь о смерти, никого не любишь и презираешь мою красоту – что же? Разве я обижу тебя»? А, может, эту? Смотри, какой я коварный вышел.
– Не коварный, – говорит, – а смешной! Ну, я пошла. Спасибо! Не жалко?
Закрыл за ней дверь и вдруг понял. На этой фотографии вся наша секция плавания. И Эдька… Вот оно что! Я сразу всё вспомнил – её вопрос на вечере. Эдька. Блок… И как я раньше не догадался? Ну, Вика!.. Он, стало быть, демоничный, а я смешной?
Несколько дней я переживал. Потом у меня созрел коварный план. Пусть Вика поближе познакомится с этим «демоном». У меня, очень кстати, день рождения…
Для конспирации позвал почти весь класс. К Эдику съездил. Он даже не удивился, хотя сказать, что мы с ним неразлучные друзья, будет большим преувеличением. Он вообще ничему не удивляется. Стиль такой. Только спросил: «Предки как, отчаливают? Тогда замётано… Буду как штык!»
И, конечно, опоздал. Когда он вошёл, Вика мне в стакан томатный сок наливала. Почти весь кувшин вылила… Я у неё кувшин отнял. Вика вся красная, как томатный сок. Хорошо, что никто на неё внимания не обращает.
Ведерникова Эдьке салат накладывает: «Ну, кто сегодня за кем будет ухаживать – я за вами или вы за мной?» Эдька намёк понял, ухмыльнулся. Но сам на Романову глаз положил. Она в нашем классе вне конкуренции по части красоты и глупости. Стоеросовая красавица. Впрочем, Эдька тоже неотразимчик…
Вика лицо держит.
Эдька вспомнил про подарок – вытащил из сумки бутылку вермута. И тут Вика глубокомысленно произнесла в пространство:
– Почему, интересно, нет в продаже золотого, как небо, Аи? И куда всё исчезает?
– Чего-о? – Эдуард обалдел. – Чего это – аи?
– Это такой сорт шампанского, – быстренько встрял я, – и городок такой есть в Шампани.
– А-а! – Эдька пожал плечами.
Решили потанцевать. Я врубил аппаратуру. Эдька к Романовой подскочил. Котов Вику приглашает. А она громким, зазвеневшим голосом:
– И этот влюблён!
– Ты что? – ужасно оскорбился Котов. – Ты, Лукоянова, колбасы объелась?
Все засмеялись, особенно девчонки. Вика тоже хохочет, успокоиться не может. Тут я закричал:
– Да ну, надоела эта музыка! Давайте что-нибудь повеселее поставим! – Я прямо весь вспотел от этой нервотрёпки. Вдруг – тишина. Это Вика маг выключила:
– Сейчас я буду читать стихи!
Никто ничего не поймёт:
– А зачем?
– Да ну, танцевать хочу!
– Наверно, Мишке поздравление в стихах. Валяй, Лукоянова…
– Раньше, что ли, не могла?
– Пусть читает.
– Только свет погаси. В темноте ты лучше выглядишь. – Это Эдькина морда смеётся во все свои сто зубов глупости.
Вика губу закусила. Но голову гордо вскинула:
– «Предчувствуя тебя, года проходят мимо, всё в облике одном предчувствую тебя, весь горизонт в огне и ясен нестерпимо и молча жду, тоскуя и любя…» и так далее…



