Не для всех

- -
- 100%
- +
Артём посмотрел на пустой зал.
Ему вдруг показалось, что белые скатерти, тонкие бокалы, мягкий свет и безупречная тишина — не роскошь. Это броня. Очень дорогая, очень красивая, тщательно отполированная броня, за которой когда-то стояла девочка в сером свитере с растянутым левым рукавом и старым коричневым портфелем.
И эта девочка не плакала.
Не потому что ей не было больно.
А потому что она слишком рано поняла: если плачешь при всех, кто-то обязательно решит, что имеет на это право.
Телефон снова мигнул.
Марина Львовна:
«Ну?»
Артём посмотрел на экран, потом на письмо, потом снова на экран.
Написал:
«Начинаю понимать, почему она молчит».
Ответ пришёл почти сразу:
«Не обольщайся. Ты только начал понимать, что ничего не понимаешь».
Артём усмехнулся.
Редакторы, как врачи, бывают особенно полезны, когда неприятны.
Он закрыл письмо Светланы Орловой и посмотрел на список остальных непрочитанных сообщений.
Девять.
Девять чужих голосов.
Девять версий одной жизни, которая пока не хотела складываться в биографию.
Следующее письмо было без темы. Отправитель подписался коротко: «Н. Гордеева».
Артём задержал палец на тачпаде.
Наташа.
Та самая девочка у окна. Та самая кофта-«коврик». Та самая, к которой Рита когда-то пересела с тарелкой торта и двумя мандаринами.
Он почему-то почувствовал, что это письмо будет труднее первого.
В зале за его спиной тихо звякнули приборы.
Администратор подошла почти бесшумно.
— Простите, пожалуйста, — сказала она. — Встреча задерживается ещё примерно на двадцать минут. Могу я предложить вам что-нибудь ещё?
Артём хотел сказать «нет».
Но вместо этого спросил:
— У вас есть что-нибудь… простое?
Администратор впервые за вечер улыбнулась не служебно, а почти по-человечески.
— Простое у нас есть. Просто оно не всегда указано в меню.
— Тогда идеально.
Она кивнула и ушла.
Артём снова посмотрел на экран.
Открыл второе письмо.
И в этот момент ему впервые пришло в голову, что он, возможно, пришёл сюда не брать интервью.
Возможно, его сюда вызвали.
И не человек, который задерживался, был главным в этой встрече.
А те, кто уже начал говорить.
ГЛАВА ВТОРАЯ «КОВРИК»
Письмо Наташи Гордеевой начиналось не так, как ожидал Артём.
Он почему-то приготовился к благодарности.
Это было глупо, самонадеянно и совершенно по-журналистски. Услышал в чужом рассказе девочку у окна, которую пожалели, — и немедленно придумал для неё взрослую судьбу: выросла, всё помнит, благодарна, плачет над клавиатурой, пишет трогательно и чуть неловко.
Люди вообще очень любят заранее распределять чужие роли.
Особенно если сами в это время сидят в дорогом ресторане и ждут женщину, которая, возможно, вообще не придёт.
«Здравствуйте.
Вы спрашиваете про Риту Колбаскину. Я не знаю, почему вы решили обратиться именно ко мне. Если вам Света Орлова дала мой адрес, то она зря. Света всегда была уверена, что помнит всё правильно, потому что помнит красиво.
Я не помню красиво.
Я помню как было».
Артём откинулся на спинку стула.
Вот.
Вот за это он любил письма больше телефонных разговоров. В телефоне человек слишком быстро слышит собственный голос и начинает себя редактировать. В письме же, особенно если пишет поздно вечером или после второго чая, человек иногда забывает, что его будут читать. И тогда появляется не информация даже — появляется температура.
У Светланы Орловой была температура раскаяния.
У Наташи Гордеевой — обиды.
Причём не старой, не музейной, накрытой стеклом и подписанной аккуратной табличкой. Нет. Обиды живой, с тёплым дыханием. Такой, какая не стареет, потому что человек почему-то кормит её каждый день, сам того не замечая.
Артём сделал пометку:
«Н.Г. — спорит со С.О. Не доверяет красивой памяти».
Потом продолжил читать.
«Я не была “девочкой у окна”, если вам интересно.
Это Света так пишет, наверное. Она любит, чтобы всё было как в кино: бедная полная девочка, жестокие дети, добрая Рита, мандарины, торт. Очень удобно вспоминать себя свидетельницей чужой доброты. Тогда вроде бы ты тоже где-то рядом с добром стояла.
На самом деле я была не бедная и не несчастная. Полная — да. Болела часто — да. Кофты мне вязала бабушка — да. Но меня это не убивало. У каждого в школе есть свой мешок, который он таскает. Кто-то таскает фамилию, кто-то — прыщи, кто-то — бедность, кто-то — слишком красивую маму, которая приходит на собрание и все мальчики потом неделю ржут. У меня была полнота и насморк. Ничего особенного.
А Маргарита…
Маргарита не была доброй.
Вот это важно.
Не пишите про неё, что она была добрая.
Добрых людей я знаю. Они мягкие. Они хотят, чтобы всем стало легче. Они иногда делают глупости, потому что им жалко. Они потом сами страдают от своей доброты, но всё равно продолжают.
Маргарита была не такая.
Она была справедливая.
А это, поверьте, совсем другое».
Артём остановился.
За окном проехала машина, её фары скользнули по стеклу, по белой скатерти, по его пальцам на клавиатуре. На мгновение буквы на экране показались бледными, почти исчезли, но потом снова проявились.
Справедливая.
Марина Львовна любила говорить, что в биографии любого сильного человека есть слово, которое всё объясняет, если найти его достаточно рано. Не профессия. Не травма. Не амбиции. А именно слово. Чаще всего простое, почти школьное. «Стыд». «Голод». «Долг». «Злость». «Нельзя».
У Маргариты Колбаскиной, похоже, таким словом могла быть справедливость.
Но справедливость — вещь опасная. Она редко ходит одна. Обычно рядом с ней идут наказание, память и полное отсутствие чувства юмора у тех, кого она касается.
«Она села тогда ко мне не потому, что пожалела.
Не знаю, почему Света так решила. Может, ей хотелось, чтобы кто-то в нашем классе всё-таки был человеком. Может, ей надо было потом жить с мыслью, что она смеялась не так уж громко.
Маргарита села ко мне, потому что Инга нарушила правило.
Вот и всё.
Правило было простое: если все скидывались на праздник, все сидят за столом. Не красивые, не любимые, не удобные, не те, кого Инга выбрала для фотографии, а все. Я принесла сахар. Два пакета. Мама купила. Значит, я имела право сидеть.
Инга решила, что моего права меньше, чем её желания.
Маргарита этого не терпела.
Она вообще не терпела, когда кто-то сам назначал себя законом».
Артём медленно кивнул.
Он уже видел эту девочку. Не так, как видела Светлана, — в сером свитере, с рукавом, экономящую взгляд. И не так, как Наташа, — сухую, точную, почти беспощадную в своих внутренних правилах.
Он видел расхождение.
А где расхождение — там жизнь.
В дверь ресторана вошли двое мужчин. Один в пальто, второй без шапки, с мокрыми волосами и сердитым лицом человека, который был уверен, что дождь идёт лично против него. Администратор быстро подошла к ним, что-то сказала, мужчины так же быстро вышли обратно.
Зал снова стал пустым.
Артём подумал, что закрытые рестораны похожи на театры за час до спектакля. Всё готово, но зрителей нет, и от этого предметы кажутся честнее людей.
Ему принесли тарелку.
Простое, не указанное в меню, оказалось гречневой кашей с грибами и маленькой солёной огуречной розой сбоку. Роза, конечно, портила простоту, но старалась не слишком. Пахло прекрасно — маслом, жареным луком и чем-то домашним, что в ресторанах обычно имитируют с таким усердием, что получается ностальгия стоимостью в ползарплаты.
— Спасибо, — сказал Артём.
— Если понадобится ещё кофе, скажите, — ответила администратор.
Он машинально спросил:
— Маргарита Павловна часто задерживается?
Вопрос получился слишком журналистским.
Администратор посмотрела на него ровно.
— Маргарита Павловна никогда не задерживается.
И ушла.
Артём положил вилку на край тарелки.
Вот теперь кофе, письмо и мокрый ноябрь окончательно собрались в одну точку.
Никогда не задерживается.
Значит, сегодня происходило что-то нештатное.
Или, наоборот, всё шло точно по плану, просто план был не его.
Он вернулся к письму.
«Вы спрашиваете, что я помню.
Я помню случай с дневником.
О нём Света наверняка не написала. Она вообще многое не пишет, если сама там выглядит плохо.
В шестом классе у нас был мальчик — Лёша Кузнецов. Его все называли Кузя. Он был маленький, щуплый и очень старался всем нравиться. Такие дети удобны для класса. Их можно послать за мелом, попросить подежурить вместо себя, дать списать, а потом сделать вид, что не знакомы, если рядом стоят те, кто посильнее.
Кузя был из семьи, где всё время не хватало денег. Тогда у многих не хватало, но у него это было как-то заметно. Обувь не по сезону, портфель с оторванной ручкой, тетради серые, ручки чужие. Он постоянно занимал мелочь на булочку и почти никогда не отдавал. Не потому что хитрил. Просто нечем было.
Однажды у Инги пропали деньги.
Не очень большие. По тем временам, правда, существенные. Ей дали на подарок учительнице к Восьмому марта, кажется. Деньги лежали в дневнике. Дневник был в портфеле. Портфель стоял в классе.
После физкультуры Инга открыла дневник — денег нет.
И началось.
Сначала все полезли в свои портфели. Потом стали смотреть друг на друга. Потом кто-то сказал: “Это Кузя”. Не громко. Но достаточно.
Кузя покраснел так, будто его ошпарили.
— Я не брал, — сказал он.
Никто ему не поверил.
Это самое страшное, наверное. Не когда тебя обвиняют. А когда всем удобно, чтобы виноватым был именно ты.
Классная руководительница велела всем выйти из класса, оставила Ингу, Кузю и ещё двух девочек. Потом позвали завуча. Потом Кузю заставили вывернуть карманы.
Я это видела из коридора через стекло в двери.
Он выворачивал карманы и плакал.
Денег у него не нашли.
Но это уже ничего не значило. Если у человека ничего не нашли, всегда можно сказать, что он успел спрятать.
Маргариты в тот момент рядом не было. Она задержалась в библиотеке. Когда пришла, все уже знали, что Кузя вор.
И вот тут она впервые, кажется, по-настоящему разозлилась.
Не громко. Маргарита вообще редко делала что-то громко. Громкие люди чаще всего хотят свидетелей. Ей свидетели были не нужны.
Она подошла к Инге и спросила:
— Ты видела, как он брал?
Инга сказала:
— А кто ещё?
— Это не ответ.
— Ты что, его защищаешь?
— Я спрашиваю: ты видела?
Инга начала злиться. Класс вокруг них сразу оживился. Мы все любили такие минуты. Сейчас противно вспоминать, но правда: чужая ссора в школе — это развлечение, если бьют не тебя.
Инга сказала:
— У него денег никогда нет. Он всё время занимает. Значит, он.
Маргарита посмотрела на неё и сказала:
— Значит, ты глупая.
Вот это было уже почти самоубийство.
Инге можно было сказать что угодно, но не при всех и не так. Она побелела, потом покраснела, потом сказала:
— Сама ты…
И тут вошла учительница.
Маргариту вызвали после уроков к директору. За грубость.
А вечером деньги нашли.
Они были у Инги дома. В другом дневнике. Она перепутала.
На следующий день Инга сказала: “Ну, бывает”.
Кузе она ничего не сказала.
Учительница тоже.
Завуч сделала вид, что вообще не помнит этой истории.
А Маргарита подошла к Инге перед всем классом и сказала:
— Извинись.
Инга рассмеялась.
— Перед кем?
— Перед ним.
— Ещё чего.
Маргарита повторила:
— Извинись.
Тут уже все молчали.
Инга сказала:
— Не буду.
Маргарита кивнула. Как будто услышала не отказ, а подтверждение диагноза.
Через неделю случилось то, о чём потом говорила вся школа.
У Инги пропала коробка с заколками.
Для вас это, наверное, смешно. Коробка с заколками. Но в нашем классе это была почти корона. У Инги были заколки из Венгрии, резинки с блёстками, какие-то пластмассовые штуки, которые все девочки просили “на один день”. Она держала их в жестяной коробке из-под печенья и иногда приносила в школу, чтобы меняться.
Коробка исчезла.
Инга, конечно, устроила истерику.
И тогда Маргарита сказала:
— Спроси у тех, у кого заколок нет. По твоей логике это они.
Инга поняла не сразу.
А когда поняла, заплакала от злости.
Коробку нашли через два дня в учительской. На шкафу. Не спрашивайте, как она туда попала. Я не знаю.
Точнее, знаю.
Все знали.
Но доказать никто не мог.
Маргариту снова вызывали к директору. Она ничего не сказала. Вообще ничего. Молчала минут двадцать, потом директор устала и отпустила её.
После этого Инга извинилась перед Кузей.
Не потому что поняла.
А потому что испугалась.
Вот поэтому я говорю: Маргарита была не добрая. Добрые утешают обиженного. Справедливые делают так, чтобы обидчик почувствовал устройство мира на себе».
Артём отодвинул тарелку.
Гречка успела остыть, хотя он съел всего пару ложек.
История была почти детской, почти смешной, почти ничего не значащей. Коробка с заколками, дневник, школьный коридор, директор, которая устала от молчания.
Но за этой детской историей вдруг проступило что-то взрослое и совсем не смешное.
Если Рита Колбаскина стала той самой Маргаритой Павловной, к которой сегодня нельзя было опоздать больше чем на десять минут, то детская способность устраивать справедливость без свидетелей могла с возрастом превратиться во что угодно.
В бизнес-стратегию.
В способ выживания.
В привычку мстить.
Он не любил слово «месть». Оно было слишком литературным. В жизни люди редко мстят красиво. Они просто не забывают. А потом в какой-то момент получают возможность поправить старый счёт, и называют это иначе: принципом, порядком, необходимостью, воспитательной мерой.
Артём написал в блокноте:
«Не добрая. Справедливая. Наказание как восстановление равновесия. Молчит под давлением».
Потом подумал и добавил:
«Доказать никто не мог».
Эта строчка ему не понравилась.
Совсем.
Телефон завибрировал. На экране высветилось имя Марины Львовны.
Артём ответил не сразу. Он не любил говорить с редактором, когда у него во рту была гречка, а в голове — чужие заколки на шкафу в учительской.
— Да, Марина Львовна.
— Ты с ней поговорил?
— Нет. Она задерживается.
На другом конце наступила такая пауза, что Артём услышал собственное дыхание.
— Что значит задерживается?
— То и значит. Встреча перенеслась уже почти на час.
— Она не задерживается.
— Мне уже сообщили.
— Кто?
— Администратор.
— Администратор умнее тебя?
— Сегодня — возможно.
Марина Львовна не оценила.
— Артём, слушай внимательно. Если она не пришла вовремя, это не каприз. Она или передумала, или с ней что-то случилось, или она проверяет, как ты ведёшь себя без неё.
— Прекрасный выбор. Особенно мне нравится третий вариант.
— Мне не нравится ни один. Ты где сидишь?
— В зале. Один.
— Не один. Там персонал.
— Персонал делает вид, что меня нет. Очень качественно.
— Это нормально. Значит, их учили.
— Вы меня утешаете?
— Я тебя инструктирую. Не задавай лишних вопросов. Смотри. Слушай. Запоминай.
— Вы же сами говорили, сначала молчание.
— Молчание — это когда молчишь ты, а не когда вокруг тебя пропадают люди.
Артём посмотрел в сторону стойки.
Администратор стояла на месте, но теперь рядом с ней был высокий мужчина в тёмном костюме. Не официант. Не гость. Охрана? Управляющий? Он говорил тихо, почти не двигая губами. Администратор слушала. Лицо у неё оставалось спокойным, только правая рука слишком крепко держала планшет.
— Марина Львовна, — сказал Артём, — а вы точно уверены, что она сама согласилась на интервью?
— Нет.
— Замечательно.
— Согласие пришло с её официальной почты. От помощника. Это почти то же самое.
— Почти?
— У таких людей “почти” иногда шире, чем у нас с тобой вся жизнь.
— Спасибо, я почувствовал себя успешным.
— Не умничай. Что у тебя есть?
Артём покосился на ноутбук.
— Два письма от одноклассниц. Пока школа. Кличка. Фамилия. Молчание. Справедливость. Рукав.
— Рукав?
— Потом объясню.
— Нет, сейчас.
— Левый рукав. В детстве она всё время его поправляла. Одна одноклассница специально предупредила: если поправит — не смотреть.
— Шрам?
— Возможно.
— Ожог?
— Возможно.
— Следы?
— Марина Львовна.
— Что?
— Вы звучите как человек, который уже пишет заголовок.
— Я звучу как человек, который тридцать лет вытаскивает смысл из чужого нежелания говорить. И если женщина, которая не даёт интервью, вдруг соглашается, а потом не приходит, а ты в это время читаешь про её левый рукав, то рукав, скорее всего, не рукав.
Артём промолчал.
Он ненавидел, когда редактор была права раньше, чем он успевал сформулировать вопрос.
Высокий мужчина у стойки повернул голову и посмотрел прямо на него.
Не пристально. Не угрожающе. Просто отметил.
Как предмет интерьера, который по какой-то причине начал проявлять самостоятельность.
— Мне кажется, за мной наблюдают, — сказал Артём.
— Конечно, наблюдают. Ты журналист в пустом ресторане, куда тебя пустили ждать человека, который никогда не задерживается. Было бы странно, если бы за тобой не наблюдали.
— Вы умеете успокоить.
— Я не для этого тебе звоню.
— А для чего?
Марина Львовна снова сделала паузу.
— Мне переслали странное сообщение.
— Какое?
— От человека, который устроил интервью.
— Помощника?
— Да. Текст короткий: “Если Синицын уже там, пусть не уходит”.
Артём почувствовал, как внутри что-то неприятно сжалось.
— И всё?
— И всё.
— Когда пришло?
— Три минуты назад.
— Вы ему звонили?
— Телефон выключен.
— Маргарите Павловне?
— На прямой номер я не звоню.
— Почему?
— Потому что прямой номер мне дали для чрезвычайного случая, а я пока не знаю, чей он — наш или её.
Артём посмотрел на свою остывшую гречку.
Простые вещи в неуказанном меню внезапно перестали казаться простыми.
— Что мне делать?
— Сидеть.
— Очень активный план.
— Иногда сидеть — самое трудное. Особенно когда тебя хотят заставить встать.
— А меня хотят?
— Пока не знаю.
— Марина Львовна, вы могли бы хотя бы один раз сказать “всё будет хорошо”?
— Не порть мне репутацию.
Она отключилась.
Артём ещё несколько секунд держал телефон у уха, потом положил его рядом с ноутбуком.
В ресторане было тихо.
Слишком тихо.
Такая тишина бывает не там, где ничего не происходит, а там, где все уже знают, что происходит, и стараются не стать первыми, кто это произнесёт.
Он снова открыл письмо Наташи.
Оставалось ещё несколько абзацев.
«Я не знаю, что из неё выросло.
В интернете пишут разное. Я видела фотографии. Красивые залы, благотворительные вечера, премии, интервью без интервью — знаете, когда человек вроде бы говорит, но ничего не отдаёт. На фотографиях она хорошо выглядит. Спокойно. Дорого. Не как человек, который был Колбасой.
Но я почему-то уверена: она всё помнит.
Не нас, может быть. Не наши лица. Не эту школу. Но сам механизм помнит.
Кто сидит за столом.
Кого отодвинули к окну.
Кто назначил себя законом.
Кто промолчал, когда надо было сказать.
Вот это она помнит.
И если вы будете с ней говорить, не пытайтесь вызвать в ней жалость. У вас не получится. Она распознает это сразу и закроется.
Спросите её лучше, кого она до сих пор не простила.
Хотя нет.
Не спрашивайте.
Если она ответит, вам может не понравиться».
Письмо заканчивалось без подписи.
Просто точка.
Артём перечитал последнюю фразу и вдруг понял, что больше не хочет открывать третье письмо.
Не потому что испугался. Хотя, возможно, именно поэтому.
Он поднял глаза.
Высокий мужчина в тёмном костюме уже шёл к нему через зал.
Шёл неторопливо, мягко, почти беззвучно. Такие люди не спешат не потому, что им некуда, а потому, что они заранее знают: всё равно успеют.
Артём закрыл ноутбук наполовину, но не до конца.
Мужчина остановился у его стола.
— Артём Синицын?
— Да.
— Прошу прощения за ожидание.
— Вы помощник Маргариты Павловны?
— Нет.
— Управляющий?
Мужчина чуть заметно улыбнулся.
— В некотором смысле.
Артём тоже улыбнулся. Журналистская улыбка — особый инструмент. Ею можно пользоваться как зонтиком, отвёрткой или крышкой от кастрюли, если на кухне пожар.
— А в прямом смысле?
— В прямом смысле я отвечаю за безопасность.
Охрана, значит.
Или что-то хуже, потому что люди, отвечающие за безопасность, редко называют себя охранниками. Как уборщицы в приличных местах называются специалистами по клинингу, а человек с серьёзным лицом и правом не пускать — сотрудником службы безопасности.
— Что-то случилось?
— Пока нет.
— Обнадёживает.
Мужчина посмотрел на его тарелку.
— Вам понравилось?
— Гречка? Да. Особенно драматическая подача.
— Маргарита Павловна считает, что человеку, который ждёт, нужно предложить еду.
— Она успела распорядиться?
— Она всегда распоряжается заранее.
Артём почувствовал раздражение.
Не сильное. Пока профессиональное. Но оно было лучше тревоги.
— А прийти заранее она тоже распоряжается?
Мужчина не изменился в лице.
— Маргарита Павловна просила передать, что встреча состоится.
— Когда?
— Сегодня.
— Это радует. Сегодня пока ещё длинное.
— И просила вас не открывать третье письмо.
Артём замер.
Вот теперь в ресторане действительно стало тихо.
Даже приборы где-то вдалеке перестали звякать. Или это у него внутри всё выключилось, оставив только одну лампочку над словами: «третье письмо».
Он медленно положил ладонь на крышку ноутбука.
— Простите?
— В вашем списке следующее письмо — третье, — спокойно сказал мужчина. — Маргарита Павловна просила его пока не открывать.
— Она читает мою почту?
— Нет.
— Тогда откуда она знает, сколько я открыл?
— Она знает, кому вы писали. И знает, кто ответил.
— Это не одно и то же.
— Разумеется.
— А вы понимаете, как это звучит?
— Да.
— И как?
— Неприятно.
Артём впервые посмотрел на него внимательно.
Лет сорок пять. Может, чуть больше. Короткие тёмные волосы с проседью у висков. Лицо не военное, не бандитское, не чиновничье. Просто лицо человека, который давно привык быть рядом с чужими секретами и не считать их секретами, если ему поручено стоять у двери.
— Как вас зовут? — спросил Артём.
— Борис.
— Просто Борис?
— Для сегодняшнего вечера достаточно.
— А если мне недостаточно?
— Тогда вам будет неудобно.
Сказано было без нажима. Даже почти вежливо.
Артём открыл рот, чтобы ответить, и в этот момент телефон Бориса коротко завибрировал.
Он посмотрел на экран.
Впервые за всё время его лицо изменилось.
Не сильно. Но Артём успел заметить.
Борис убрал телефон в карман.
— Маргарита Павловна подъехала.
— Наконец-то.
— Нет, — сказал Борис. — Не наконец-то.
И тут где-то в глубине ресторана, за закрытой дверью служебного коридора, раздался женский голос.
Не крик.
Крик был бы проще.
Это был короткий, сдавленный звук человека, который увидел нечто такое, во что мозг ещё не согласился поверить, а тело уже поверило.
Борис резко повернулся.
Администратор у стойки побледнела.
Артём встал.
— Сидите, — сказал Борис, не оборачиваясь.
— Я журналист, а не мебель.
— Сейчас лучше быть мебелью.
Он пошёл к служебной двери.
Артём, конечно, пошёл следом.
Потому что журналисты в этом смысле ничем не отличаются от школьников в коридоре: если где-то начинается чужая ссора, чужая беда или чужая тайна, они делают вид, что идут за мелом.
Служебная дверь была приоткрыта.
Из-за неё пахло холодом.
Не кухней, не моющими средствами, не ресторанным теплом, а улицей. Мокрым асфальтом, ноябрём и чем-то металлическим.
Борис остановился на пороге так резко, что Артём едва не врезался ему в спину.
— Назад, — сказал Борис.
Но Артём уже увидел.
В узком коридоре, ведущем к чёрному входу, стояла женщина.
Высокая, очень прямая, в тёмном пальто, с мокрыми волосами, убранными назад. Лицо бледное, спокойное до невозможности. В левой руке она держала кожаную перчатку.



