- -
- 100%
- +
В машине Макс долго молчал, полностью сосредоточившись на дороге. Ночная улица текла за окном размытыми огнями. Николь не нарушала тишину. Она чувствовала себя опустошенной, выпотрошенной. Весь её внутренний ресурс был потрачен на этот четырехчасовой спектакль. Она ждала. Она отчаянно нуждалась в простом, теплом слове. В “спасибо”. В признании, что она была не просто функцией, а живым человеком, который очень старался.
– Ты молодец, – наконец сказал он, когда они уже свернули на их улицу. Его голос был ровным, лишенным эмоций. Как будто он оценивал работу подчиненного.
Николь закрыла глаза, почувствовав укол слабого, жалкого облегчения.
– Спасибо. Я, если честно, очень волновалась.
– Заметно не было, – всё так же ровно ответил он. – Ты держалась почти безупречно.
“Почти”.
Это слово было похоже на маленькую каплю яда, упавшую в стакан с чистой водой. Оно отравило всё.
– Почти? – переспросила она. Голос был едва слышен.
Они уже заехали на подземную парковку. Макс припарковался на их месте, идеально вписав машину в очерченные линии. Заглушил двигатель. Наступила абсолютная, давящая тишина, нарушаемая лишь тиканьем остывающего мотора.
Он повернулся к ней. В тусклом, безжалостном свете парковочных ламп его лицо казалось маской.
– Да. Есть несколько моментов, над которыми тебе стоит поработать, чтобы довести результат до совершенства, – начал он своим привычным менторским тоном, каким он обычно говорил с прорабами на стройке. – Во–первых, грамматика. Когда ты говорила о поставках мрамора, ты сказала "noi decideremo", используя futuro semplice. Это грубая ошибка. После конструкции "credo che…" требуется congiuntivo. "Credo che si decida". Это основа. Алессандро должен был вбить тебе это в голову.
Николь молча смотрела на него. Её мозг отказывался верить в реальность происходящего.
– Во–вторых, – он словно не замечал её состояния, – твоё произношение. В целом, оно чистое, да. Но в слове "architettura" ты продолжаешь смягчать звук "chi". Он должен быть взрывным, твердым. Ар–ки–тет–ту–ра. А у тебя получается “ар–хьи–тек–ту–ра”. Это сразу выдает в тебе русскую. Для Ринальди это неважно, но если ты будешь говорить с настоящими ценителями, это будет резать слух.
Он сделал паузу, давая ей, видимо, время осознать глубину её провала.
– И в–третьих, самое главное. Жесты. Я понимаю, что ты насмотрелась фильмов, но, Николь, ты – не Софи Лорен в дешевой комедии. Ты жена Максима Вольского. Твой образ строится на контрасте. Сдержанная, аристократичная славянская внешность и безупречный, холодный итальянский. А ты начала размахивать руками, как торговка на рынке в Неаполе. Это было… вульгарно. И неуместно.
Он закончил свой анализ. Он не кричал, не обвинял. Он просто констатировал факты, указывал на ошибки. Он искренне верил, что помогает ей, оттачивает её, как скульптор отсекает лишнее от глыбы мрамора.
А Николь сидела, не шевелясь, и чувствовала, как внутри неё с сухим треском ломается несущая конструкция. Та самая, которую она десять лет выстраивала из компромиссов, уступок и молчания. Всё рухнуло. Не осталось ничего. Он не просто раскритиковал её. Он обесценил всё – её усилия, её страх, её маленький триумф. Он взял её душу, которую она на мгновение выставила на свет, и препарировал её холодным скальпелем логики.
Она не ответила. Она просто расстегнула ремень безопасности, открыла дверь и вышла из машины.
– Ник, ты куда? – в его голосе прозвучало искреннее недоумение. Он не понял.
Она не обернулась. Её каблуки гулко стучали по бетонному полу парковки, и этот стук был похож на бой барабана, отбивающего ритм её новому, страшному решению. Он догнал её у лифта, схватил за локоть. Его хватка была сильной.
– Ты что, обиделась? Николь, это же глупо. Я не критикую, я помогаю тебе стать лучше. Мы – команда.
Она медленно, очень медленно повернула к нему голову. Она посмотрела ему в глаза, и в её взгляде не было ничего, кроме выжженной пустыни.
– Отпусти. Мою. Руку, – произнесла она по слогам, тихо, но с такой ледяной яростью, что он инстинктивно разжал пальцы.
Они поднялись в квартиру в абсолютном молчании. Он был озадачен, но уверен в своей правоте. Он прошел в кабинет, чтобы ответить на пару писем. Он считал инцидент исчерпанным, а её реакцию – проявлением женской эмоциональности, которая пройдет к утру.
Она осталась одна посреди огромной, тихой гостиной. Её тюрьмы. Её мавзолея.
Её взгляд упал на мольберт в углу. На стерильно – чистый белый холст.
И волна, что поднималась в ней весь вечер, наконец, прорвала плотину. Но это была не соленая волна слёз. Это было цунами из чистой, черной, как нефть, обжигающей ярости. Той самой, для которой не существовало слов.
Той ярости, которую можно было только выплеснуть.
Она стояла посреди гостиной, как статуя в центре замершего времени. Воздух вокруг неё, казалось, загустел, превратился в прозрачный янтарь, в котором застыли эхом слова Макса: “вульгарно”, “ошибка”, “выдает в тебе русскую”. Она физически ощущала на себе взгляд квартиры. Гладкие бетонные стены, холодные стеклянные поверхности, безжалостная геометрия мебели – всё это пространство, созданное им, судило её. Она была ошибкой в его идеальном уравнении. Аномалией. Вирусом в стерильной операционной системе.
Дыхание застряло где–то в груди, превратившись в раскаленный камень. Шёлковое платье, ещё час назад бывшее символом роскоши, теперь ощущалось как саван, как вторая кожа, которую нужно содрать вместе со старой жизнью. Она судорожно потянулась к застежке–молнии на спине, но пальцы, онемевшие от шока, не слушались, скользили по гладкой ткани. Бессилие. Даже здесь, в попытке освободиться, она была беспомощна. И тогда внутри что – то взорвалось. Не ярость, еще нет. Просто глухой, животный импульс к разрушению.
Она схватила ткань у ворота обеими руками и с силой рванула.
Раздался пронзительный, визгливый треск рвущегося шелка. Звук, который в этой оглушительной тишине прозвучал как выстрел. Дорогая дизайнерская вещь, идеальный экспонат стоимостью в несколько тысяч евро, была непоправимо испорчена. И этот звук – звук насилия над порядком – стал её точкой невозврата. Он освободил её.
Словно прорвав плотину, она начала срывать с себя платье, раздирая его дальше, не заботясь о том, чтобы просто снять. Она стянула его с себя, как змея сбрасывает старую кожу, и осталась стоять посреди комнаты в одном тонком белье. Она посмотрела на синюю, изорванную тряпку в своих руках, а потом швырнула её на пол, на безупречно чистый, почти белый дизайнерский ковер. Она наступила на неё босой ногой, поворачиваясь на пятке, втирая холодный шелк в мягкий ворс, словно хотела уничтожить, стереть в порошок не просто платье, а саму роль, которую оно символизировало.
Её взгляд, дикий и лихорадочный, метнулся в угол. К “творческой зоне”. К её персональной, одобренной цензурой резервации. К мольберту. К девственно–белому холсту.
Она пошла к нему. Не походкой жены архитектора, а поступью зверя, идущего на запах крови. Каждый шаг был твердым, впечатывающимся в пол. Она пересекала свою тюрьму, чтобы добраться до единственного доступного ей оружия.
Под мольбертом стоял деревянный ящик с красками – подарок Макса. Идеальные тюбики, расставленные по спектру, как солдаты на плацу. Набор девственно – чистых кистей. И – венец его педантизма – рулон защитной полиэтиленовой пленки, который он заставил её купить. “Чтобы не испачкать наш пол, милая. Помнишь ту каплю ультрамарина?”.
Она со всей силы пнула этот рулон. Он с оглушительным пластиковым грохотом отлетел к стене, разматываясь по пути. К черту его пленку. К черту его пол. К черту его мир.
Она рухнула на колени перед ящиком с красками и рывком распахнула его. Её пальцы, как голодные птицы, заметались по рядам тюбиков. Голубой, кобальтовый, ультрамарин – цвета его холодного неба. Изумрудный, оливковый – цвета его выверенных комнатных растений. Кадмий желтый, лимонный – цвета его искусственного, дозированного солнца. Всё это было ложью. Всё это было палитрой её тюрьмы. Она сгребала их и швыряла за спину. Тюбики с глухим стуком падали на пол, некоторые лопались, оставляя на микроцементе цветные кляксы. Маленькие акты вандализма. Маленькие глотки свободы.
Она искала только два цвета. Свои цвета.
Вот он. Тюбик с лаконичной надписью “Ivory Black”. Какая ирония. Она открутила крышку и с наслаждением, почти с чувственным удовольствием, выдавила на стеклянную палитру густую, маслянистую черную субстанцию. Она пахла льняным маслом и химией, резко, терпко. Для неё это был запах бунта.
И второй. “Cadmium Orange”. Она выложила его рядом с черным. Яркое, ядовитое, почти непристойное в этой стерильной комнате пятно. Не цвет. Крик.
Кисти. Она с отвращением посмотрела на их аккуратные ряды. Слишком мягкие, слишком податливые, слишком… вежливые. Ими можно было писать лессировками, выглаживать поверхность, создавать иллюзию. Но ими нельзя было воевать. Её взгляд упал на набор мастихинов – стальных, похожих на ножи лопаточек. Вот оно. Холодное. Жесткое. Честное.
Она схватила самый большой, с широким лезвием, зачерпнула им полную порцию черной краски и выпрямилась, поворачиваясь к холсту.
Белый квадрат смотрел на неё, как пустой лист её жизни, который десять лет заполнял кто–то другой. Чистый, идеальный, скучный. Мир Макса.
Она замахнулась.
И нанесла первый удар.
Мастихин врезался в натянутое полотно с глухим, тугим звуком, оставляя на нем жирный, рваный черный шрам. Потом еще один. И еще. Она работала всем телом, вкладывая в каждое движение всю свою скрытую ярость, всё унижение этого вечера, все десять лет подавления. Это был не творческий акт. Это было священное разрушение. Она убивала белый цвет, погребала его под слоями вязкой, густой темноты. “Недопустимо!” – удар. “Вульгарно!” – еще один, скрежещущий. “Мы – команда!” – яростный, размашистый мазок, в котором краска легла комками.
Вскоре всё белое пространство исчезло под черным покрывалом. Но это не был гладкий, однородный черный. Это было поле после битвы. Краска лежала неровными пластами, буграми, кратерами. В некоторых местах она соскребла её почти до белого грунта, процарапав его, в других – навалила толстым, жирным слоем. Чернота была живой, вибрирующей, полной боли и ярости.
Она тяжело дышала, отступив на шаг. Грудь вздымалась. Капли пота смешивались с краской на её лице. Её руки до локтей были черными. Она была похожа на древнюю жрицу после кровавого ритуала. Она посмотрела на свое отражение в темном стекле панорамного окна. Дикарка. Сумасшедшая. Абсолютно живая.
Она перевела дух. Ярость ушла. Осталась пустота и решимость.
Теперь – оранжевый.
Она взяла другой, чистый мастихин, с более тонким и острым концом. Осторожно, почти нежно, зачерпнула огненную краску. Её было так мало по сравнению с этим морем черного. Одна капля надежды в океане отчаяния. Она замерла перед холстом, закрыв глаза. В голове вспыхнул образ картины Эннио. Его луч бил из центра – уверенно, дерзко. Но её путь был другим. Её свет не был данностью. Он был прорывом. Он должен был родиться из борьбы.
Она открыла глаза. Её взгляд был сфокусирован. И она сделала одно – единственное движение. Резкий, диагональный росчерк. Слева направо. Снизу вверх. Из прошлого – в будущее. Вперед.
Это был не мазок. Это был удар ножом, вспарывающий тьму.
На черном полотне теперь горела оранжевая рана.
Неровная, прерывающаяся, отчаянная. В начале она была тонкой, едва заметной, но к концу становилась шире, ярче, набирала силу. Она не была лучом света, падающим с небес. Она была огнем, пробивающимся из – под земли. Трещиной в монолите её жизни, сквозь которую наконец – то пробился свет.
Она отбросила мастихин. Он со звоном ударился о пол, оставив на сером микроцементе яркий оранжевый след. Первый несанкционированный цвет в этой квартире за десять лет. Несмываемое доказательство её бунта.
Она медленно опустилась на пол, не заботясь о том, что пачкает дорогой ковер и саму себя. Обхватила колени руками и просто смотрела на то, что сделала. На холсте был не пейзаж, не натюрморт. На холсте была её душа. “L'anima cruda”.
В её голове наступила тишина. Гул ушел. Осталось лишь странное, пьянящее чувство опустошения и… правильности. Она сделала то, что должна была. Она перестала молчать.
Она не знала, сколько так просидела. Пять минут или час. Мир за пределами её картины перестал существовать. Она вернулась в реальность, только когда услышала тихие, неуверенные шаги.
В проеме, ведущем из коридора в гостиную, стоял Макс.
Он, очевидно, закончил свои дела и пришел посмотреть, куда она пропала. Он замер на пороге, и на его лице, которое она привыкла видеть либо спокойным, либо сосредоточенным, отразилось нечто совершенно новое. Это был шок, смешанный с недоумением и… страхом.
Его взгляд медленно, как сканер, обводил картину разрушения. Разорванное синее платье на белом ковре. Перевернутый ящик с красками. Разбросанные тюбики, оставившие цветные следы на полу. И она – сидящая на ковре в одном белье, перепачканная черным, похожая на выжившую после взрыва. Его взгляд остановился на картине. На её черной ярости и её оранжевой ране.
Он смотрел на холст, потом на неё, потом снова на холст. Он пытался проанализировать это, вписать в свою систему координат, но не мог. Это было нечто чужеродное, иррациональное. Живое. И это чудовище родилось в самом сердце его стерильного, упорядоченного мира.
– Ник… – прошептал он, и его всегда такой уверенный голос был хриплым и слабым. – Что… что здесь, черт возьми, произошло?
Николь медленно подняла на него глаза. Её лицо было спокойным, почти безмятежным. Вся буря осталась там, на холсте. Она чувствовала себя пустой. И впервые за долгие годы – сильной.
– Я просто… порисовала, – ответила она тихо. И в этой простой фразе было больше вызова, чем в самом громком крике. – Как ты и советовал. Чтобы расслабиться.
***
Утро наступило слишком быстро, бесцеремонно ворвавшись в их спальню серым, равнодушным светом. Николь проснулась первой, хотя спала урывками, мучимая тяжелыми, вязкими снами, в которых она тонула в черной краске. Она лежала неподвижно, глядя в идеально белый потолок. В теле была странная легкость, какая бывает после высокой температуры, когда болезнь отступила, но силы еще не вернулись. Вчерашний вечер казался нереальным, словно сцена из фильма, который она смотрела. Но пятна черной краски, которые она так и не смогла до конца оттереть с кутикулы ногтей, были доказательством реальности произошедшего.
Рядом, ровно дыша, спал Макс. Даже во сне он выглядел собранным, лежа строго на своей половине кровати, на спине, руки поверх одеяла. Идеальный человек в идеальном сне.
Николь тихонько встала. Она знала, что ей нужно сделать. Она должна была встретить этот день во всеоружии. Она прошла в ванную, долго стояла под душем, пытаясь смыть с себя остатки вчерашнего безумия. Потом она оделась. Не в серый кашемировый костюм, который Макс приготовил ей с вечера. Она надела простые черные джинсы, белую футболку и объемный вязаный кардиган. Одежду, в которой она чувствовала себя… собой.
Она спустилась в гостиную. Следы погрома были уже убраны. Макс, видимо, вставал ночью или рано утром. Разорванное платье исчезло. Тюбики с краской были собраны обратно в ящик. Только холст всё так же стоял на мольберте, черным пятном выделяясь в светлом интерьере. И оранжевое пятно на полу – он попытался его оттереть, но оно въелось в пористую структуру микроцемента. Маленькая победа хаоса.
Макс уже был на кухне. Он пил кофе, просматривая новости на планшете. Увидев её, он отложил гаджет. В его взгляде была смесь тревоги и профессиональной собранности, с какой он обычно встречал новости о проблемах на стройплощадке.
– Доброе утро, – его голос был ровным, но в нем чувствовалось напряжение. – Как ты себя чувствуешь?
Николь подошла к кофемашине.
– Нормально.
– Нормально? – он слегка приподнял бровь. – Ник, вчерашнее… происшествие… это было ненормально. Я долго думал об этом. Я анализировал.
Он всегда анализировал. Он не мог просто почувствовать.
Она повернулась к нему с чашкой в руках.
– И каков твой вердикт, доктор?
Он пропустил её сарказм мимо ушей.
– Ты переутомлена. У тебя стресс. Я слишком сильно давил на тебя с этим итальянским, с этими приемами. Я не учел, что для тебя, как для человека с более тонкой душевной организацией, это может быть слишком большой нагрузкой. Вчерашний срыв – это классическая реакция вытеснения.
“Срыв. Реакция вытеснения”. Он снова навешивал ярлыки, раскладывал её бунт по полочкам психоанализа, обесценивая его.
– Это не был срыв, Макс, – тихо сказала она. – Это была я. Настоящая.
Он поморщился, как от зубной боли.
– Не говори глупостей. Настоящая ты – это умная, элегантная женщина, моя жена, а не… дикарка, которая рвет на себе одежду и пачкает стены. Тебе просто нужен отдых. Перезагрузка.
Он встал и подошел к ней, положив руки ей на плечи. Жест собственника, маскирующийся под заботу.
– Я всё придумал. Мы поедем в отпуск. Вдвоем. Я уже смотрел варианты. Есть потрясающий спа – отель в Швейцарских Альпах. Тишина, чистый воздух, никаких людей, никаких обязательств. Две недели полного детокса. Тебе это необходимо.
Швейцария. Стерильная чистота, горный воздух, молчаливые горы. Еще одна идеальная тюрьма, только с красивым видом.
Николь почувствовала, как внутри неё снова поднимается та самая волна. Но на этот раз это была не горячая ярость, а холодная, твердая решимость.
– Я не хочу в Швейцарию, – сказала она, глядя ему прямо в глаза.
Он слегка опешил.
– Но почему? Это лучшее место для восстановления нервной системы.
– Моя нервная система в порядке, Макс. Моя душа – нет.
Она сделала глубокий вдох, словно перед прыжком в воду.
– Я хочу в Рим.
– В Рим? – он нахмурился, словно она предложила поехать в зону боевых действий. – Зачем? Рим – это шум, грязь, толпы туристов, невыносимая жара в это время года. Это хаос, Ник. Тебе сейчас нужен покой, а не хаос.
– Мне нужен именно хаос, Макс! – её голос впервые за утро повысился. – Мне нужно почувствовать жизнь, а не стерильность. Я учу язык полгода, я говорю на нем лучше, чем многие итальянцы, но я ни разу не была в стране! Это абсурд.
Она увидела, как заработали шестеренки в его голове. Он искал логические контраргументы.
– Мы планировали поездку в Милан через полгода. Это гораздо более разумно. Милан – деловой город, там есть структура, там…
– К черту Милан! – она поставила чашку на стол с громким стуком. – Я не хочу структуру. Я хочу увидеть Колизей, я хочу заблудиться в Трастевере, я хочу есть пасту в маленьких уютных тратториях и говорить с людьми на улице, а не на светских раутах!
Он смотрел на неё как на незнакомку. В её глазах горел тот же странный огонь, что и вчера вечером.
– Это… нерационально, – наконец выдавил он свой главный аргумент.
– А я не хочу быть рациональной! Я устала быть рациональной! Я устала быть твоим идеальным проектом! – слова лились из неё потоком, который уже невозможно было остановить. – Я хочу быть живой, Макс. И если для этого мне нужно поехать в Рим, я поеду. С тобой или без тебя.
Это был ультиматум. Впервые за десять лет. Тишина, повисшая в кухне, была звенящей. Макс смотрел на неё, и она видела, как в его глазах отражается сложная гамма чувств: удивление, раздражение и, где–то в глубине, страх потерять контроль над ситуацией. Потерять её.
Он отошел к окну, повернувшись к ней спиной. Он всегда так делал, когда ему нужно было принять решение. Он смотрел на город, который лежал у его ног, подчиненный его архитектурной воле. Но сейчас перед ним стояла задача, которая не решалась с помощью циркуля и линейки.
Прошла минута. Другая. Николь не торопила его. Она знала, что выиграла этот раунд. Просто потому, что впервые осмелилась выйти на ринг.
Наконец он повернулся. Его лицо снова было спокойным, непроницаемым. Маска вернулась на место.
– Хорошо, – сказал он. – Если ты считаешь, что это поможет… мы поедем в Рим.
Николь почувствовала, как колени у неё подогнулись от облегчения. Она едва сдержала победный выдох.
– Но, – он поднял палец, – на моих условиях. Я сам выберу отель. Никаких сомнительных районов, только центр, проверенное место с хорошей репутацией. И мы составим четкую культурную программу. Ватикан, галерея Боргезе, Капитолийские музеи. Никакого бесцельного шатания по подворотням. Это должен быть познавательный тур, а не бродяжничество.
Он снова пытался взять контроль в свои руки. Превратить её мечту в свой план. Но сейчас это уже не имело значения. Главное – они едут. Она едет. К нему. К Эннио.
– Договорились, – легко согласилась она. Она знала, что в Риме все его планы полетят к чертям. Рим не терпит планов.
Макс кивнул, уже доставая телефон.
– Я свяжусь с помощницей, пусть начинает искать билеты и отель. Думаю, недели через две я смогу освободить окно в графике.
Он уже был в работе. Проблема была решена, переведена в разряд задач.
Николь смотрела на него и чувствовала странную смесь жалости и отчуждения. Он так ничего и не понял. Он думал, что купил её спокойствие уступкой, а на самом деле он только что купил ей билет на свободу.
– Спасибо, Макс, – сказала она искренне.
Он подошел и поцеловал её в лоб. Сухой, отеческий поцелуй.
– Всё будет хорошо, милая. Мы отдохнем, ты попрактикуешь язык, посмотришь на классическую архитектуру. Тебе станет лучше.
Он ушел в кабинет.
Николь осталась одна. Она подошла к своей картине. Черное и оранжевое. Теперь это был не просто крик. Это был план. Пророчество.
Она провела пальцем по засохшему оранжевому бугру краски. Он был шершавым, настоящим.
“Жди меня”, – мысленно прошептала она, обращаясь не к Максу, и даже не к Риму, а к тому, чьего лица она еще толком не знала, но чью душу уже чувствовала как свою собственную. – “Я еду”.
***
Прошла неделя. Неделя странной, наэлектризованной тишины, похожей на затишье в эпицентре урагана. Макс, оправившись от первоначального шока, включил свой обычный режим – режим решения проблем. Он классифицировал “инцидент” Николь как острое нервное истощение и с головой ушел в разработку “проекта реабилитации”. Вечерами он с энтузиазмом планировщика военных операций составлял их римский маршрут. На огромном обеденном столе, который обычно пустовал, теперь лежали развернутые карты Рима, толстые путеводители Dorling Kindersley, распечатки с расписанием работы музеев.
– Смотри, Ник, – говорил он, водя пальцем по карте, – я составил оптимальный логистический план. Утром первого дня – Форум и Колизей, билеты я уже забронировал онлайн, чтобы избежать этих варварских очередей. Потом обед в этом ресторане, – он ткнул пальцем в название с тремя значками вилок, – у него блестящие отзывы по части чистоты и обслуживания. После обеда – Капитолийский холм. Всё в пешей доступности, минимум контактов с хаотичной городской средой.
Он превращал Рим, город страстей, крови и вечности, в очередной архитектурный объект, пытаясь уложить его живой, дышащий хаос в прокрустово ложе своего расписания. Он говорил о системе, об эффективности, о правильном тайм – менеджменте. Он пытался построить в Риме такую же стерильную клетку, какую построил для неё в Петербурге.
Николь слушала его вполуха, смотрела на расчерченные им маршруты и видела лишь схемы эвакуации из собственной души. Она кивала, соглашалась, иногда даже задавала уточняющие вопросы, чтобы поддержать иллюзию своей вовлеченности. Она позволила ему играть в эту игру, потому что знала – реальность будет другой. Рим сломает все его планы. Она в это верила. Пока он чертил свои маршруты на глянцевой бумаге, она прокладывала свои, тайные и невидимые, в глубине души. Её Рим был не на страницах путеводителя. Он был в хриплом речитативе Ultimo, в шумных сценах из фильмов, в фотографиях незнакомых людей, пьющих вино прямо на ступенях фонтанов.
Её картина так и стояла в гостиной, как немой укор всему этому упорядоченному миру. Макс обходил её стороной, его взгляд скользил мимо, словно это было слепое пятно. Он ни разу не прокомментировал её, не предложил убрать или перевесить. Он сделал вид, что её не существует. Для него это был симптом болезни, временное помутнение, которое исчезнет, как только “пациент” получит свою дозу упорядоченной культурной терапии. Но для Николь картина стала её точкой опоры. Её личным флагом, водруженным на крошечной, но отвоеванной территории.






