Грабари
Наш район грабарей1 некогда был обыкновенным болотом. Чистый стол воды, покрытый будто бы к празднику плотной скатертью широких листьев кувшинок, расставленные на нём розетки самих цветов были словно в постоянном ожидании гостей.
По весне там кипели нешуточные страсти, что выдавали себя легато из фальцета комариного распева, да многоголосием лягух. Черепахи с ужами сдувались навстречу друг другу с шипением, цапли межевали гать2 шагами, а караси оклеивали своею икрой всё округ: и небритые подмышки кочек, и залитый половодьем мох, и вообще всё, ибо непросто найти приличное фунту3 икры место, это вам не фунт лиха, что повсегда найдёт лазейку для случая, дабы сбыться и насолить.
После Великой Отечественной на месте избушек грабарей, благодарные за пленение немцы выстроили целую улицу двухэтажных шлаковых хором с просторным чердаком, приютом для голубей, печным отоплением и подвалом под уголь с удобным, вровень с землёй, входом. Приятно было просыпаться под топот птиц над головой или гортанное воркование, некогда не совсем верно перенятое ими у лягушек.
От прошлого на Грабарях остались лишь сараи, комары по весне да сырость в подвалах. Дабы добраться до бочек с квашеной капустой, яблоками и помидорами, приходилось раздвигать белый полог плесени, что свисал с потолка, напоминая чертоги гигантского паука. Но даже подозревая присутствие где-то неподалёку его самого, мало кто из ребятни отказался бы сбегать с кастрюлькой перед обедом в подпол, ибо вкуснее тех помидоров не едали даже короли.
Плотно подогнанные дощатые полы дома гудели от топота воскресной барыни4 после бани, крепкие деревянные ступени и ограждения перил выдерживали шумные ребячьи игры, а то и скорбную, нелёгкую по всем статьям ношу, что выносили иногда из подъезда. Но, впрочем и к счастью, – то случалось довольно редко. Довольные жизнью жильцы по большей части были молоды, а прошедшие фронты Великой Отечественной, встретив Победу, были не согласны так вот, за здорово живёшь, распрощаться с тем, за что боролись, и отхлёбывали от жизни большими глотками, множа безотцовщину. Впрочем, по тому времени – им не в укор и как бы даже с молчаливого одобрения соседей. Чересчур народу побило в войну, стране были нужны люди, а откуда их ещё взять? Чай не жёлуди, не падут к ногам осенью, в вязаных своих беретках.
Заселившись в те дома, рабочий люд, заставил комнаты нехитрым барахлишком, и ловко, со вкусом, точно так, как брался за любую работу, принялся воплощать в жизнь прерванное войной. Ничего особенного, впрочем, всё, как у всех. Женщины подле печи гремели о чугунки привезёнными из деревни ухватами, кормили, обстирывали семейство и даже находили время на рукоделие, – всякое окошко было украшено собственноручно вышитыми занавесками. Не в пол, само собой, из обрезка, но до крашеного, словно покрытого белой эмалью подоконника.
Из-за этих самых занавесок хозяйки приглядывали за бельём, развешанным на верёвках промеж зрелых стволов, оставшихся от дубравы со старых времён. Также смотрели играющих во дворе ребятишек, а заодно и задёргивали весёлые тряпочки ради приличия, завидев красивого соседа. Был один такой, писаный, на весь район. Мужики замолкали при нём, провожая недобрым взглядом, бабы недовольно сжимали губы гузкой, а девчонки постарше с нашего подъезда бегали за две остановки от дома, только чтобы полюбоваться на него хотя одним глазком. Застыдившись собственной смелости, мокрыми от восторга и бега не более, чем от стыда, вскоре возвращались они домой, и томимые неясными мечтами, сидели на ступеньках подъезда, поджидая, дабы остыть.
– Ты чего тут расселась? А ну-ка, марш, дома дел не переделать а она тут телепнем! – одёрнет, бывало, такую прелестницу мать, а девка-то и рада, – за занятием мечтается, поди, ещё слаще.
Грабари… Помнит ли кто нынче то прозвище, да отчего оно? Может и есть ещё такие, только вот домов тех уже нет. А жаль, уютно в них было, зимой – тепло, летом прохладно. Все знались друг с другом, не то, что нынче. Теперь мало кто знает, чего ожидать даже от себя самого.
Район землекопов, Грабари, болото…
По-настоящему…
Ветер наглаживал чертополох против шерсти цвета кончика лисьего хвоста и удивлялся, сколь шелковиста, тонкорунна и податлива оказалась наощупь его грива.
И пускай к вечеру остались от той прелести клочки да пряди, но случилось же оно, то обожание, произошло! Не привиделась и красота…
Всякому хочется быть замеченну и обласканну. За так и запросто, либо за дело, – всё одно приятственно, близка сердцу похвала и льстива, и истинна, сколь не выказывай обратного.
Вросший в собственное отражение рогоз перешёптывался с ветром, тщился заставить его понять нечто, в чём неуверен покуда сам. Наскучит ветру то внушение, да станет трепать початок, крушить стебель, убеждать5, сажая в беду траву болотну. Дабы никому неповадно было его, ветра, поучать, да принимали его по старшинству, как по заслугам, а не из-за умения. Самость6 свою, значит, пестовал ветер.
Верно ли оно эдак-то? Таки нет! Да кому оспорить решиться, коли всяк торопит свой час7, – кто делом, а который безделием. Многим, ведомо, не до чужих скорбей… ВедОмый собственными, оставив без внимания стороннее мучение, не избежишь своего. Совестливого измучит совесть, а прочего настигнет возместье8 когда со стороны.
В природе всё по-настоящему. Даже мы.
А человек не ветер, не рогоз, в самом деле-то выбор у него один – остаться собой или перестать им быть.
Ветер наглаживал чертополох против шерсти. Чай не кошка, не сделается от того большой беды.
Склоки ворон за окном
Полная комната людей стоят прижавшись к стенам, на свободном пятачке по центру, под вкрученной в патрон пыльной лампочкой, как под луной, – старуха рвёт на себе волосы, одежду, и роняя клочья того и другого на пол, невидящими глазами обводит присутствующих, выкрикивая по-птичьи некие знакомые слова в непривычном порядке. Так вороны гомонят над окном в феврале осипшими к концу зимы, плохо поставленными голосами.
С восторгом религиозных фанатиков бабке внимают одетые в пиджаки поверх косовороток мужчины, женщины в тёмных одеждах, девицы со спрятанными под платками косами, парни и мальчишки. У всех присутствующих взгляд неживой, напряжённый и заметно подобострастный. Прикажи теперь эта бабка прыгнуть в окошко, попрыгают рядком, все, кроме одного, что стоит в углу комнаты, сдвинув низкие брови и глядит презрительно на бабку. Это её внук. Парнишке скоро восемь, и больше всего на свете ему хочется вернуться к занятию, от которого отвлекло это сборище.
Мальчик любит сидеть на балконе с радиоприёмником и слушать «Театр у микрофона», «Литературные чтения», «Клуб знаменитых капитанов». Иногда ему удаётся даже почитать, но книги, которые он приносит из школьной библиотеки и кладёт под матрас, отец неизменно находит и тут же отбирает. В квартире прятать особо негде. Придвинутые к стенам кровати, платяной шкаф, стол без скатерти. Ни тебе полок с книгами, ни телевизора. Радиоприёмник – единственное, с чем неохотно мирится набожность домашних.
Немного проще и свободнее дышится мальчишке, когда семья уезжает за болота по бездорожью в саманный9 дом на краю просторного огорода. Там можно не ютится в единственной комнате, а уйти спать на чердак, где под дерюгой паутины хранятся книги, наследство от деда. Про них забыли и поэтому их можно читать, не опасаясь, что отберут, изорвут или бросят в печь. Главное – не показывать книг, а к нему на чердак не полезут. Дом старый, доски чердака тяжести взрослого не выдержат, а мальчонка лёгонький, как пёрышко, в чём душа держится. Но жилистый и духом крепок.
Когда мальчишке исполнилось восемь, он перестал таиться, принялся отстаивать своё право на чтение открыто. Собирал макулатуру, сдавал и получив разменный талончик, менял его на расчётный, а затем бежал в книжный купить новый томик. Продавщицы благоволили к парнишке, и выуживали подчас из-под прилавка издания, случайно не уместившиеся на полках. Там были Дюма, Купер, Лондон и ещё «чего-нибудь»…
Жизнь «даёт прикурить», досаждая нам препонами, но если некто понимает, что лучше «двойка», нежели «трояк», за любой из уроков судьбы, он уже лучше тех, ведОмых чужими бессвязными речами, похожими на склоки ворон за окном.
Пупок лета
В пупке лета жарко, с самого утра. Кажется, что где-то неподалёку топится печь, и отойти от неё ни за что нельзя, нужно чтобы кто-то проследил, вовремя прикрыл задвижку, дабы не угореть. Наверное, скорее всего! – само светило занято этим, а мы с приятелем только и можем, что сидеть в тени вишен на широком пне, оставшемся саду в наследство от ясеня, и ждать вечера. Молча терпеть до прохлады скушно, и дабы занять себя хотя чем, мы лениво переговариваемся.
– Нам нравятся многостраничные, многотомные романы, кинокартины с бесконечным количеством сцен, они будто похожи на жизнь. Изо дня в день мы тратим свою реальную на выдуманную, примечая каждую мелочь, ничтожный пустяк прожитых не нами дней, махнув рукой на собственную жизнь, что уплывает из рук. За что мы так с собою? Почто оставляем в стороне, на несбыточное «после» самоцветы своей души? Для кого отложены они в долгий, бездонный ящик? Кому в дар? Нешто есть кто ценнее нас самих? Несть ответов. Всё делается как-то само, помимо нашей воли… Помимо! Чуешь? – тормошу я приятеля, что силился не задремать под мою прямую речь.
– Чего? – очнулся он наконец.
– Так безвольные мы, выходит, ежели всё само, супротив нашего хотения, минуя даже упорство иных… Смотришь, бывало, старается некто, не жалеет сил, а желаемое даётся не ему, а другому, походя, невзначай, между прочим, даже как бы шутя. Ведь кажется – одним старанием заслужил! Ан нет.
– Тот-то и оно. – не понимая, к чему я, собственно, веду, кивает головой приятель.
– Ты подозрительно скоро соглашаешься!
– На тебя не угодишь. Станешь спорить – рассердишься, окажется, что думаем одинаково – скажешь, что я не думаю, а просто повторяю за тобой. Чего ж тебе надобно?!
– Я не знаю… Но кажется,что именно так, через противоречия, несогласие, мы познаём себя
– Познаём себя? И на это мы тратим жизни, силы, близких? На это?…
– Ну а даже если это и так. Пусть будет.
– И ты доволен? – удивляется товарищ.
– Покуда да!
– Ну, наконец-то мне удалось угодить!
Солнце плохо следит за печью, жар не утомится никак, а тень сада не даёт прохлады, лишь сумрак. Его же, накопившегося за осень с зимою, в душе и так чересчур. Переглянувшись, мы с товарищем не сговариваясь поднялись с пня и смело шагнули на свет. Не век же нам, в самом деле, прятаться от лета. А то ждали его, ждали, а оно вон как… печёт… До самых, понимаешь, пробирает печёнок. Лето…
Паук и ветер
Паук расставил силки по всем правилам, гамаки и колыбели манили неискушённый взор, склоняя к лености, искушённому обещали «бездонной неги плен», но насекомусы сторонились сей сокрытой за удовольствиями западни. Казалось, праздность претит им, всем без исключения
– Старики никому не нужны… – вздыхал паук, забившись в тёмный уголок, – Конечно! Кому охота навещать их, и вдыхая запах грядущего тлена, слушать скрип колен и сожаления об утрате минувшей, прекрасней, чем у них, жизни. Юным нужно наслаждаться своею, а не сокрушаться об чужой. Старики – это извечный укор вечности, напоминание о конечности бытия. Кому они нужны, те упрёки в тающей на глазах младости.
Впрочем, паук несколько кривил душой. Хотя никто не стремился попасть в его, расставленные хитрО силки и сети, но покачаться, развалясь в гамаке или подремать в тени на чистой, белой простыне паутины, кое-кто мог бы себе позволить. Многим хотелось подремать, переждать самое полдневное пекло в почти домашнем покое, с уютством и приятностию. Так что букашки не вовсе оставляли безо внимания старания паука. Бывало, подлетали, пробовали на прочность батуды паутины, сплетённой и густо, и не жалея рядов стлани10, так паук сам не терпел таких гостей, тут же спешил согнать. Не для вас, мол, стелено, пущай уж другие…
А которых ему в компанию было надобно, про то точно никто не знал. Поговаривали про каких-то особых, всех из себя особ, да только лично, тет-а-тет их не видывал никто.
Потому ли, аль нет, да только стали паука сторониться. Те. кто помясистее – брезговали им, а которые помельче, навроде мошки, стращали друг друга перед сном сказками про паука и его собрание засушенных навечно гостей. Да правда то или навет… не находилось охотников проверить на себе.
Дни топтались перед афишными тумбами вечности, следили затем, как туман намазывал их клейстером из звонкого ведёрка, дабы расправить поверх её плотное полотно ночи, и всякий раз выходило по-разному. То казалось, будто мало чернил и ночь казалась нездорова, слишком бледна, то чересчур густа и блёстки звёзд отставали от неё одна за одной, то сам туман был небрежен более обыкновенного, ронял с кисти излишек клейстеру, да позабывши в прежнем дне ветошь, коей любовно обтирал тумбу, не мог вполне исправить своей оплошности. А вытирать ладонями выходило, пожалуй, ещё хуже, – застывали следы его пальцев, задерживались в небе до утра. Задирая нос кверху, знатоки утверждали после, что сие образование носит название перистых облаков, и располагаются они в девяти верстах11 над землёю.
Сумерки пожимая плечами торопились уйти, обещая себе вернуться ввечеру и не позабыть уж отыскать, наконец, свой струмент12, да отдать его как-нибудь при случае хорошенько выстирать дождю13.
Ночь. Наскоро, почти наощупь соорудив тонкую сеть поперёк тропинки, паук пытается выудить нечто из ручья лунного луча, а ветер раскачивает тихонько ту паутину, словно невод или колыбель, дабы подсобить. Они оба не ищут покоя, но желают его для других. Да только мало кому верится в то.
Оджахи
«Оджах» – по-грузински очаг, семья – оджахи. Вступив однажды по сень грузинского гостеприимства, невозможно отказать себе в удовольствии остаться там навсегда.
С благодарностью и светлой памяти Эли Зукакишвили, что хотела стать мне матерью, а осталась другом. Навеки.
1982 год, Тбилиси, жара. О том, что чувство юмора потерявших ощущение реальности служащих жилконторы не имеет предела можно догадаться по кипятку, который бойко течёт из крана холодной воды и тихому ржавому, пустому вздоху его противоположности.
Рефрижератор полон поллитровок «Боржоми», но и они, даже покрытые льдом, не кажутся слишком холодными. Попав в руки, покрывшаяся испариной бутылка пытается выскользнуть к ногам, с надеждой, что её вернут обратно в прохладные объятия ожидающих своей печальной участи сотоварок. Но нет. Опустошённая, она с тихим звоном примыкают к прочим под стол, где уже нет места для ног.
– Надо бы сдать… – без надежды на то, что кто-то из домашних решится на подвиг и доберётся до магазина, вздыхает хозяйка.
– Я схожу! – вызываюсь я.
Распаренный мозг не думает о последствиях подобного поступка, изнемогая не меньше прочих, лень в жару подходит, будто тесто, но я тащу, по паре авосек в каждой руке, что распирает бравада бугристой стеклянной груди, и свидетели тому – пустые дворы, смакующие горячий воздух сквозными проёмами лишённых дверей подъездов, как через соломинку.
Загрузив рефрижератор новыми, почти горячими бутылками, иду в ванную. В иные времена моё самопожертвование вызвало бы бурю восторга, но не теперь. На чувства нужен жар, которого в избытке и так.
Едва прикусивший язык кипяток, что остужался в ведре, да так и не удосужился остыть, смешиваясь с потом, льётся промеж лопаток, по животу… В общем – никакого толку от этого мытья. Постиранная в который раз за день одежда высыхает уже под второй прищепкой, с балкона можно не уходить, а снимать сразу.
– Круговорот белья в природе! – грустно смеёмся мы.
В квартире всё горячее – стулья, простыни. Резное подголовье старинной кровати, кажется тоже лосниться не от лака.
Любое у поминание о приготовленной на огне пище вызывает приступ дурноты. При эдаком пекле всё лишнее – одежда, еда, мысли… Только кофе не оставил ещё своих позиций на подступах к рассвету. Скрипит ручная мельница, кокетливо раскручивая хвостик рукояти, пережёвывает жерновами подсушенные только что на чугунной сковороде кофейные зёрна. И не сторонится после огня, а кипит, пуская пузыри, считая до трёх, и кажет широкий тёмный горьковатый свой язык фарфоровой чашке.
– Тебе погадать?
– Не знаю…
– Как допьёшь, переверни чашку на блюдечко. Да не так, не к себе, а от себя, и пусть постоит. Потом погляжу.
Я не помню, чем закончилось то гадание, что посулила кофейная гуща, и сбылось ли предсказание, но всё остальное помню, как теперь. И не только про обыкновенный, необыкновенный зной.
Воронеж- Тбилиси- Москва 1981- 2024