- -
- 100%
- +
Тарахтелка покачала головой, седая прядь упала на лоб.
— А может, кладбище — это и есть покой? Посиди со мной, пожуй сухарик. Тишина лечит. Ты не пробовал?
— Тишина убивает! — заорал он, отшвырнул тележку, и она мягко, почти невесомо, приземлилась на газон, не издав ни звука.
Громыхайло стоял посреди застывшей улицы. Всё было на своих местах: дома, заборы, деревья, провода. Но люди на лавочках не ругались, дети не дрались из-за мяча, собаки не лаяли на прохожих. Воздух был стерильным, как в операционной.
Он попытался создать шум. Пнул ногой дощатый забор — доски только вздохнули, не скрипнув. Крикнул в пустоту «А-А-А!» — голос рассыпался в воздухе, как сахар в горячем чае, не встретив сопротивления. Поскользнулся на мокрой траве — но не упал, выпрямился, будто у него внутри стоял гироскоп.
Он сел прямо на землю, посреди дороги, обхватив колени руками. Вокруг не было ни звука.
— Я не могу, — прошептал он одними губами. — Без шума я никто. Я пустой конверт, в котором нет письма.
Он закрыл глаза, и в этой оглушительной, звенящей тишине, внутри его головы, вдруг чётко, как удар колокола, прозвучала мысль: «Шкодница. Она всё это затеяла. Она знает».
Громыхайло вскочил и побежал к старому мосту через реку Зайку. Ветки не хлестали по лицу — они раздвигались, как перед важной персоной. Трава не шуршала под ногами, ветер не свистел в ушах. Затишье стало буквальным. Кладбищенским.
Он выбежал на мост, тяжело дыша, и увидел её.
Шкодница сидела на ржавых перилах, болтая ногами над водой. Она пускала мыльные пузыри из длинной соломки. Пузыри переливались на солнце и лопались беззвучно, как сны.
Громыхайло остановился, согнулся, упёрся руками в колени, пытаясь отдышаться.
— Шкодница… — выдавил он сквозь хрип. — Что ты сделала с миром?
Она медленно, с ленцой, повернула к нему голову. Глаза чёрные, озорные, блестящие, как угольки. На губах — лукавая, полуулыбка.
— Я ничего, Громыхайло. — Она легко, беззвучно спрыгнула с перил и подошла почти вплотную, заглядывая ему в глаза снизу вверх. — Это всё ты. Ты перестал падать. А мир, Громыхайло, как эхо: если некому греметь — он замолкает. Ты был главным источником шума в этой деревне. Ты убрал себя — и весь звук ушёл.
Он поднял голову, и в его глазах плескалась ярость, отчаяние, мольба.
— Верни мои падения! — выкрикнул он, и голос его сорвался. — Верни мне мои коленки в ссадинах, мои шишки, мою боль! Я без них — как без рук! Как без ног! Как без головы!
Шкодница наклонила голову, изучая его, как букашку под стеклом. В глазах её промелькнуло что-то странное — то ли жалость, то ли любопытство.
— Не могу, — сказала она. — Я не забирала их. Ты сам их оставил. Но… — она подняла палец, как фокусник перед трюком, — я могу подсказать.
— Что?! — Громыхайло рванулся к ней. — Что подсказать?!
— Вспомни, — сказала Шкодница, и голос её стал тише, проникновеннее. — Вспомни, когда ты упал в первый раз и понял, что это — и есть твоё. Что это — ты. Тогда и поймёшь, как вернуть.
Она легко, как пушинка, хлопнула его ладонью по плечу, развернулась и побежала по мосту. Ноги её не касались досок — она бежала по воздуху, бесшумно, легко, исчезая в тумане, который вдруг сгустился над рекой.
А Громыхайло остался стоять, глядя ей вслед.
Слова её застряли в голове, как заноза.
— Первый раз… — прошептал он, и в ушах зашумело — впервые за сегодня. — Когда я упал в первый раз…
Он закрыл глаза, пытаясь пробиться сквозь пелену лет, и тишина вокруг сгустилась, ожидая.
**Глава 3. Круги по воде**
Громыхайло стоял на мосту, вцепившись в ржавые перила, и смотрел, как туман медленно, с ленцой, заглатывает удаляющуюся фигуру Шкодницы. Она пропала бесшумно — только влажный отпечаток ладони остался на металле, быстро высыхающий под утренним солнцем. Ни шороха шагов, ни всплеска воды, ни даже птичьего всполоха. Растворилась, как соль в тёплой воде.
Он перевёл взгляд на реку Зайку. Вода текла внизу вяло, сонно, без привычного весёлого журчания о камни. Раньше Зайка грохотала так, что на том берегу не было слышно даже утреннего мата Тарахтелки, а теперь струилась, будто жидкий кисель, — густо, лениво и абсолютно молча. Громыхайло наклонился, подобрал с доски мелкий камешек и с силой швырнул в воду. Камень булькнул глухо, беззвучно — как старый, больной кот, который пытается кашлянуть, но не может.
— Вспомни первое падение, — передразнил он Шкодницу, скривив губы. — Легко сказать, когда у тебя в памяти — сплошной грохот, как барабанная дробь. Тысяча падений. Первое — в три года с табуретки? Или в пять с лестницы в детском саду? Или когда я…
Он осекся. Он не помнил. Все падения слились в его сознании в один сплошной шум, непрерывный, как гул старого трансформатора. Разве в такой какофонии можно угадать первый удар? Это всё равно что искать в оркестре первую ноту.
— Ну и загадала, — пробормотал он, потирая затылок. — Ладно. Начну с простого. Если я не могу вспомнить свой первый полёт вниз, может, я найду того, кто видел его.
Он развернулся и медленно зашагал обратно в посёлок — не бегом, не в панике, а тяжело, вдумчиво, вглядываясь в каждую деталь, мимо которой раньше проносился на скорости. Может быть, причина его беды спрятана именно в мелочах, которые он привык игнорировать за грохотом собственного существования.
Первым на его пути оказался дом Бульки — приземистый, с покосившимся забором, где жил местный сторож с огромным лохматым псом по кличке Гром. Этот пёс был легендой Затишья: его лай гремел так, что у Тарахтелки стёкла в тележке дребезжали, а у Дрыща слёзы от страха высыхали на полпути. Лай Грома был не просто звуком — он был ритмом посёлка, его утренней трубой, созывающей всех на бой с тишиной.
Но сегодня у калитки было тихо. Гром лежал на крыльце, положив морду на передние лапы, и глядел в пустоту с тоской старого профессора, у которого отобрали кафедру. Когда Громыхайло подошёл, пёс даже ухом не повёл — только лениво скосил один глаз.
— Гром! — позвал он, присаживаясь на корточки. — Гром, дружище! Дай голос! Ну хоть один «гав»! Пожалуйста!
Пёс приоткрыл второй глаз, зевнул — широко, сладко, беззвучно — и снова закрыл. Ни рыка, ни ворчания, ни даже предательского повизгивания.
Громыхайло заглянул ему в глаза, гладя жёсткую шерсть на загривке.
— Ты тоже, да? Тоже стал приличным? А помнишь, как облаял почтальона Сидорова, и тот от испуга сиганул в канаву? Я бежал следом, испугался твоего лая, споткнулся о его велосипед и рухнул прямо в него. Мы лежали там втроём — ты сверху, я снизу, почтальон в середине — и все орали. А потом хохотали. Это же было весело!
Гром лизнул его руку — мягко, влажно, но без обычного хлюпающего причмокивания. И опять уткнулся носом в лапы, закрыв глаза.
Громыхайло встал, чувствуя, как в груди разливается тягучая, глухая тоска. Даже собаки сдались. Даже те, кто должен был охранять мир от тишины.
Он побрёл дальше, к детской площадке — тому месту, где обычно кипела жизнь, где дети визжали, дрались, падали с качелей, плакали, смеялись и снова дрались. Оттуда всегда доносился такой шум, что Громыхайло казался себе почти тихоней.
Но сегодня на площадке царила мёртвая благодать. Дети сидели в песочнице ровными рядками, как на линейке в пионерском лагере, и молча рисовали палочками на сыром песке. Ни одного толчка, ни одной брошенной горсти песка, ни одного пронзительного вопля.
Громыхайло подбежал к ним, взволнованный, растрёпанный.
— Эй, вы! — крикнул он, размахивая руками. — Вы чего притихли? Вы же дети! Вам по природе положено шуметь! У вас в крови грохот!
Самый маленький, лет пяти, в смешной кепке с помпоном, поднял на него серьёзные, взрослые глаза и сказал голосом учителя истории:
— Мы решили, что шум мешает думать. Мы рисуем круги.
И он ткнул палочкой в песок, где действительно был изображён аккуратный, почти идеальный круг.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




