- -
- 100%
- +
Она рванула к лотку, где дородная женщина в заячьей душегрейке с умным видом толкала заезженный, но от этого не менее желанный для девичьих сердец ширпотреб. Пелагея же замерла, впитывая картину. Её внутренняя «птица» проснулась и вела себя странно, не металась как в академиии, а настороженно замерла, поворачивая воображаемую голову на каждый подозрительный звук, как сторожевой пёс, учуявший чужого. Прямо перед ними два мужика в драных тулупах что-то несли к телеге. Не в руках, а в воздухе, едва заметными усилиями воли передвигая ящики, которые плыли, слегка покачиваясь, будто по невидимой реке. С другой стороны, старик с лицом, изрезанным морщинами глубже, чем русла северных рек, чинил лапти, и игла сама прыгала в его жилистых пальцах, сшивая лыко с тихим, деловитым посвистыванием. Магия здесь была не предметом изучения, а повседневным инструментом. Это и пугало, и завораживало. – Две штуки, – торжествующе объявила Лукерья, возвращаясь и суя в ридикюль завёрнутые в газету «Правда» флаконы. – Теперь конфет. Говорят, у Архипыча с той стороны бывает шоколад заграничный. Настоящий, в фольге!
Они затерялись в толпе, просочились между лотками с ворожеями, гадалками на картах таро и продавцами «магически заряженных» подков для защиты дома. Воздух звенел от торга, ругани, смеха. И было что-то ещё. Что-то тяжёлое, липкое, что висело под сводами торговых рядов, как несвежий запах старой опасности. Их настигли у лотка со сладостями, где усатый Архипыч действительно продавал из-под полы «райское наслаждение в фольге». Трое.
Они выделялись из толпы не столько ростом, сколько манерой занимать пространство. Они не торопились, не суетились. Они пропитывали собой воздух вокруг. Двое по бокам, широкоплечие, с пустыми глазами, в которых читалась привычка к слепому послушанию. А тот, что в центре… Он был пониже, тоньше, в добротном, но потёртом кафтане. Лицо худое, с острыми скулами и жёлтыми, совсем нечеловеческими глазами.
– Девицы-недотроги, – произнёс он скрипучим голосом. – Из академии? Чую, дух от вас идёт пудрой, молитвой и нерастраченной силёнкой. Пахнет… свежо. Пелагея почувствовала, как Лукерья вцепилась ей в рукав. Её собственная «птица» взъерошилась и зашипела, распустив невидимые перья. – Проходите, гражданин, не задерживайтесь, – бойко, но с заметной дрожью в голосе сказала Лукерья. – Я – Тихон, – представился жёлтоглазый, игнорируя её слова, как игнорируют лай дворовой собачонки. – Сборщик. Скромный сборщик добровольных пожертвований на поддержание… э-э-э… магического баланса в нашем славном городе. Вы же не хотите, чтобы баланс нарушился? Чтобы, скажем, ледяной дождь пошёл средь ясного неба? Или чтоб у вас там, в обители, молоко в горшках скисло разом? Или… – он хищно облизнул тонкие губы, – чтобы сны стали слишком явными?
Это был рэкет. Самый обыкновенный, но с магическим, смертоносным уклоном. – У нас нет денег, – твёрдо сказала Пелагея, хотя сердце колотилось где-то в горле, глухо стуча в барабанные перепонки. – Кто же про деньги? – Тихон улыбнулся, показав острые, слишком белые клыки. – Магическая дань, она не в рублях. Она в потенциале. Чуточку энергии. Капельку нерастраченного заклинания. Для хорошего дела. А то, знаете, ходят тут неопытные да несознательные, силу на всякую ерунду тратят… портят атмосферу. Один из его «молчальников» сделал шаг вперёд. Его пальцы сгруппировались в странную, когтистую форму. В воздухе запахло мокрой шерстью, гневом и чем-то тёплым, кровяным. Оборотень. Не метафорически, а самый что ни на есть настоящий, едва сдерживающий шкуру. Лукерья запищала. Густая и липкая паника поползла по толпе. Люди отодвигались, отворачивались, делая вид, что не замечают происходящего. Архипыч быстро захлопнул крышку своего ларька. «Птица» в груди Пелагеи рванулась в бой. Страх сменился слепой, всепоглощающей яростью от этой наглой несправедливости. Она не думала. Она просто выпустила её. Это был чистейший, неотфильтрованный крик её души, облечённый в силу. Она не знала, что сделает, но всё равно сделала это. Всё произошло мгновенно и нелепо. Снег под ногами у Тихона и его людей изменился, он превратился в нечто густое, прозрачно-янтарное, невероятно липкое. В патоку. В гигантскую лужу сахарного сиропа. Поверхность лужи мерцала обманчивым золотым блеском. – Что за чёр… – начал Тихон и шагнул. Его сапог с чмокающим, отвратительно-глубоким звуком погрузился по щиколотку во внезапно возникшую субстанцию. Он ахнул от изумления и неожиданности. Попытался выдернуть ногу, но не тут-то было. Патока цепко тянулась, как смола, но не отпускала из своих лап. Его люди, сделавшие неосторожный шаг, тоже оказались в плену. Один, пытаясь высвободиться, шлёпнулся в эту сладкую трясину лицом и забился, отплёвываясь и издавая глухие, захлебывающиеся ругательства. На рынке воцарилась шоковая тишина, нарушаемая лишь хлюпающими, бессильными усилиями пойманных бандитов и диким, раскатистым смехом какого-то пьяного деда у квасной бочки. Пелагея стояла, трясясь мелкой, неконтролируемой дрожью. Отдача была чудовищной. Её вывернуло наизнанку, в ушах звенело, а перед глазами плясали чёрные и золотые пятна. Она чувствовала себя пустой, выскобленной до блеска ложкой, из которой начисто вычерпали всё: и страх, и гнев, и саму жизнь. – Ты… ты что наделала? – прошептала Лукерья, глядя на хлюпающую, блестящую на солнце лужу, из которой торчали три разъярённых, облепленных сладкой грязью бандита. В её голосе был не только ужас, но и дикое восхищение. – Не знаю, – честно, на одном выдохе, выдохнула Пелагея. Её взгляд упал на Тихона. Жёлтые глаза пылали немой, обещающей месть яростью, что стало страшнее, чем от любой угрозы. В них не было страха. Был расчёт. И интерес. Острый, хищный интерес. – Всё, бежим! – Лукерья, опомнившись первой, рванула подругу за рукав, почти вывихнув плечо. Они помчались, петляя между лотками, сшибая с ног орущего продавца луковиц, назад к тёмному проулку. Смех, свист и возмущённые крики провожали их. И ещё один звук: протяжный, звериный вой Тихона, который наконец высвободил ногу из плена со звучным, отчаянным ЧПОК-ЧМОКОМ. Они вбежали в проулок, пронеслись мимо удивлённой барышни и вывалились в академический переулок, где их уже с искренним, материнским беспокойством поджидала Марфуша. – Родимые, что с вами? Лица белые, как мел, а глаза как у затравленных зайцев! Голова-то болит? – Б-болит, тётя Марфа, – выдавила Лукерья, пытаясь отдышаться и выдавливая из себя подобие страдальческой улыбки. – Ужасно болит. Пойдёмте, пожалуйста, домой. Мне, кажется, тут и до обморока недалеко. По дороге к академии Пелагея молчала. В одной руке она сжимала купленный на последние гроши кулёк леденцов «Дубрава». В другой будто чувствовала странное, сладкое, липкое покалывание. Отдачу магии.
Она оглянулась в последний раз. Над крышами рынка, в синем зимнем небе, кружила вороньё. И ей показалось, что одна из ворон, самая крупная, смотрит на неё слишком уж осмысленно. И пахнет оттуда, с неба, не снегом, а мокрой шерстью и расплавленным сахаром. Первый бой был выигран. Но пахло это не победой. Пахло крупными, очень крупными и крайне липкими неприятностями. И где-то внутри, в опустошённой глубине, её магия, эта непокорная птица, уже начинала копить силы для следующего, ещё неведомого полёта.
Глава 5
Кабинет директрисы Веретьевской женской Академии Благородных Ведьм и Устроительниц Быта был святая святых, выдержанная в духе строгого благородства и перманентного бюджетного дефицита. Потолки здесь были высоки, как амбиции основательниц, а портьеры тяжелы, как груз вековой ответственности. За массивным дубовым столом восседала Олимпиада Викторовна Звягинцева. Женщина в летах, с лицом, которое могло бы быть величественным, если бы не вечное выражение кроткой скорби, смешанной с хроническим несварением и грузом упущенных возможностей. Перед этим столом, на жёстких венских стульях, отполированных сотнями виновных задов, сидели две фигуры в помятых форменных платьях. Пелагея смотрела в узор паркета, Лукерья сидела в почти молитвенной позе, сложив руки на коленях, её взгляд был устремлён на директрису с обожанием, смешанным с трагическим раскаянием и намёком на благородное страдание. Рядом, как грозовая туча, собравшаяся в углу комнаты, стояла Авдотья Семёновна Костромина. Именно она, сжав губы в тонкую ниточку, и доложила о произошедшем. – …Таким образом, Олимпиада Викторовна, – завершила она свой рапорт, похожий на судебный акт, – воспитанницы Ветрова и Звонцова, самовольно отлучившись за пределы учебного заведения, не только нарушили устав, но и стали участницами, а по сути зачинщицами, публичного магического инцидента на городском рынке, повлекшего за собой порчу имущества, нарушение общественного спокойствия и, по неподтверждённым данным, временную потерю дееспособности и морального облика трёх граждан. Директриса Звягинцева закрыла глаза, будто пытаясь отсрочить неминуемый удар судьбы прямо в солнечное сплетение её педагогических принципов. Её пальцы с тонкими, пожелтевшими от магических реактивов ногтями, постукивали по папке с грифом «Ч.П.» (Чрезвычайные Происшествия). – Девицы, – начала она голосом, в котором дрожали слезы. – Что же это такое? Академия… наш тихий причал, кузница не только магического, но и нравственного совершенства… И вы… вы… на рынке! С какими-то оборотнями! И эта… эта патока!
Она произнесла последнее слово так, будто это было самое непристойное ругательство в её лексиконе, словно «содомия» или «финансовая отчётность с ошибками». – Олимпиада Викторовна, – звонким, словно колокольчик, проникновенным голосом заговорила Лукерья, едва директриса умолкла. В её глазах стояли навернувшиеся, как первая капель, слёзы, что даже Костромина невольно нахмурилась, почуяв нечистое. – Виноваты. Страшно виноваты. Мы готовы нести любое наказание. – Об этом и речь… – начала директриса, но Лукерья не дала ей договорить, перехватив инициативу. – Но если бы вы только знали, что нас толкнуло на этот отчаянный шаг! – её голос задрожал, обретая нужные, срывающиеся нотки. – Видите ли… у Пелагеи… у неё там, на родине, тётка престарелая, единственная родственница. И приболела она сильно, Олимпиада Викторовна. А мы узнали, что на рынке у старца-знахаря есть редкое снадобье, «Слеза Алконоста», которое только и может помочь от этой хвори. А денег у нас, сирот, нет… – тут голос Лукерьи оборвался, она сделала паузу, давая директрисе представить всю глубину сиротской тоски и безвыходности. – Мы думали… может, отработаем, посудомоем у того знахаря… Но нас сразу же окружили эти… эти лиходеи! Стали требовать не денег, а нашу девичью… э-э-э… магическую невинность! Для каких-то своих тёмных ритуалов!
Костромина издала едва слышный звук, похожий на сдавленное хрипение парового котла, готового взорваться. Пелагея едва не подавилась воздухом. «Магическую невинность»! Это было гениально и чудовищно одновременно. Директриса ахнула и прижала к груди костяной веер, будто защищаясь от скверны. – Боже мой! В центре города! При свете дня! Какое падение нравов! – Мы отбивались, как могли, – продолжала Лукерья, уже рыдая в голос, но так, чтобы каждое слово было чётко слышно. – Пелагея… она ведь сирота круглая, её тётка, всё, что есть… она так перепугалась за неё, за себя, за честь академии… что сила у неё просто вырвалась. Нечаянно! Она ведь даже заклинания не знала, она просто вскрикнула: «Оставьте нас!», и… и вот эта патока… Это же не магия разрушения, Олимпиада Викторовна! Это магия… магия сдерживания! Чтобы они не догнали честных девиц! Она их не ранила, она их просто… задержала! В самом буквальном смысле!
Лукерья говорила так убедительно, с такими живописными деталями («один был с жёлтыми глазами, как у ночного волка, и клыками острыми-преострыми!», «а патока была не простая, а с ароматом липового мёда, прямо как в бабушкином погребе!»), что директриса, слушая, сама начала утирать платочком уголки влажных глаз. История обрастала плотью, запахами, моральным правом: гнусные посягательства на невинность, героическая защита чести с помощью… сахарного сиропа и отчаяния. – Авдотья Семёновна, – обернулась Звягинцева к Костроминой, – это правда? Насчёт… э-э-э… посягательств на невинность?
Костромина стояла, будто вырубленная из гранита. Её холодный взгляд, ю скользнул по лицу рыдающей Лукерьи, потом по бледному, онемевшему от изумления лицу Пелагеи. Она всё видела. Видела игру, ложь, виртуозное перевирание фактов. Но и видела подлинный страх, опасность, которая грозила им на рынке. Видела и эту странную, сырую силу, способную на такое нелепое чудо. – Конкретных свидетельств о моральном облике пострадавших граждан у меня нет, – отчеканила она, выбирая слова с ювелирной точностью. – Но факт нападения и необходимость обороны со стороны воспитанниц… не оспаривается. Для директрисы этого было достаточно. Её сердце, затянутое паутиной сентиментальности и уставов, окончательно растаяло, как мороженое на печке. – Бедные, бедные девочки! – воскликнула она. – В таком аду, среди этой… этой скверны! И как вы только вырвались! Авдотья Семёновна, это же надо, их чуть не осквернили, а мы тут будем их наказывать! За защиту чести!
«Осквернили» – это слово окончательно поставило точку в деле. Костромина лишь еле заметно вздернула бровь, будто увидела особенно хитрый ход в шахматной партии. – Однако, – директриса взяла себя в руки, вспомнив о должности, и её лицо вновь обрело выражение скорбной строгости. – Самовольная отлучка и использование магии вне стен академии без надзора – факты вопиющие. Это бросает тень на репутацию заведения. Наказание должно последовать. Но… не отчисление. Пелагея выдохнула, воздух словно обжёг ей лёгкие, и она впервые за всё время почувствовала под собой твёрдую опору. Лукерья благодарно сложила ручки, как ангелочек на рождественской открытке. – Воспитанницы Звонцова и Ветрова, – объявила Олимпиада Викторовна, обретая официальные, слегка дрожащие нотки, – в наказание за нарушение режима вы будете ежедневно, в течение месяца, после основных занятий проводить два часа за… хозяйственными работами. В библиотеке. Подметать, вытирать пыль, мыть полы. Под бдительным оком Февронии Илларионовны. Возможно, близость к знаниям охладит ваш бунтарский пыл.
Когда девушки, кланяясь, выходили из кабинета, директриса окликнула их. – И, девицы… насчёт той тётушки. Если что… пусть пишет прошение. Может, из благотворительного фонда… что-нибудь выделим. Хоть сухарей. – Благодарим вас сердечно, Олимпиада Викторовна! – прокричала Лукерья уже из-за двери, вкладывая в голос всю гамму: от смирения до безмерной благодарности. В коридоре, за тяжелой дубовой дверью, они прислонились к прохладной стене. Ноги у Пелагеи подкашивались, будто её внутренности внезапно заменили на ту патоку. – Магическую невинность? – прошептала она, глядя на подругу со смесью почтительного ужаса и дикого восхищения. – Тётка? Слеза Алконоста?! Луша, да ты… ты гений подполья!
Лукерья вытерла остатки слёз с ресниц кончиком перчатки и деловито поправила причёску. Её глаза снова были сухи, ясны и полны железной решимости: – Работает, Пелашка. Главное – детали и искренность. Ну, или её убедительная имитация, что почти одно и то же. А теперь, – она вздохнула уже по-настоящему, – готовь тряпки и смирись. Нас ждёт библиотека. Говорят, у Шелест пауки размером с кулак и философским складом ума. Пелагея молча кивнула. Она смотрела на Лукерью и думала, что её подруга, пожалуй, куда более могущественная и страшная ведьма, чем она сама со всей своей «сырой» силой. Лукерья могла заставить плакать директрису и переписывать реальность искусно сплетённой ложью, сдобренной слезой. Это был иной, высший сорт магии. А библиотека…
Мытьё полов в библиотеке. Пелагея неожиданно почувствовала, как в опустошённой груди шевельнулось щекочущее, неудобное чувство живого интереса. То самое место, где рассеянная Шелест стирала с доски тайны. Туда ли, случайно, занесёт их судьба-злодейка, маскирующаяся под наказание? Или это сама судьба, наконец, дала им пропуск в самое сердце секретов?
Глава 6
Библиотека Академии Благородных Ведьм была не местом. Она была измерением, поглотившим время. Гигантский зал с галереями, уходящими в сырой полумрак под самым потолком, где, казалось, могли водиться не только мыши и пауки, но и призраки недочитанных диссертаций и недоказанных теорем. Воздух был густым коктейлем из запаха старой бумаги, переплетной кожи, кисловатого клея и тонкого, мистического аромата запечатанных знаний и забытых слов. Феврония Илларионовна Шелест встретила их у входа, порхая, как бабочка, привлечённая светом их фонариков. – А, мои… э-э-э… наказанные помощницы. Прекрасно, прекрасно. Вот вам вёдра, тряпки, щётки. Пожалуйста, соблюдайте крайнюю осторожность. Книги, знаете ли, они хрупкие. И обидчивые. Особенно в третьем ряду от окна, там трактаты по демонологии восемнадцатого века, они не любят резких движений и громких звуков. А в дальнем углу, у глобуса звёздного неба 1893 года, вообще лучше не дышать. Он там… капризничает. Она указала им длинным, костлявым пальцем куда-то в глубину зала и растворилась среди стеллажей, будто её поглотила сама тень от непрочитанного фолианта. – Ну что, приступим, – вздохнула Лукерья, с отвращением взяв в руки грубую, пахнущую плесенью тряпку. – Главное, не поднимать пыль столбом, а то ещё эти демонологические фолианты чихнут на нас проклятием. Работа была скучной, монотонной и грязной. Они двигались от секции к секции, вытирая пыль с массивных деревянных стеллажей и подметая полы широкими метлами. Пыль поднималась густыми клубами, играя в лучах фонариков, как духи забвения. Пелагея вскоре заметила странную вещь: её внутренняя «птица», обычно такая беспокойная, здесь вела себя тихо и настороженно, будто прислушивалась к шёпотам, доносящимся с полок, к ворчанию старых учебников, вздохам романов, ядовитому шепоту диссидентских памфлетов. Иногда ей казалось, что корешки книг слегка поворачиваются, когда она проходила мимо, словно следя за ней незрячими бумажными глазами. Прошло уже больше часа, когда они добрались до дальнего угла библиотеки, в так называемый «отдел периодики и вечного забвения». Здесь, под самой стеной, стояли стеллажи с подшивками старых журналов и газет, а также бессистемно сваленные в кучу, как тела на братской могиле, коробки с рукописями и ученическими работами, очевидно, сданными в архив по принципу «с глаз долой». – О, гляди, «Вестник Ведьмовства и Сельского Хозяйства» за 1912 год, – фыркнула Лукерья, вытирая пыль с потрёпанного переплёта. – «Как повысить удой коровы с помощью простого заговора и трёх щепоток козьей слюны». Полезно. Возьму на заметку. Вдруг пригодится. Пелагея же, подметая рядом с нижним, захламлённым ящиком, зацепила мётлой что-то мягкое, податливое и явно не деревянное. Она наклонилась, раздвинув папки с отчётами о посещаемости 1950-х и из-под груды бумаг выглядывал уголок кожаного переплёта, потёртого до дыр, но хранящего в своих складках отблеск былого шика. Она потянула. На свет божий, а точнее, на тусклый, дрожащий свет их фонарика, явилась толстая тетрадь в кожаном переплёте, когда-то, судя по остаткам изящной застёжки, с маленьким, хитрым замком. Замка не было. Страницы пожелтели, как осенние листья, и пахли давно выветрившимися духами «Красная Москва» и каким-то сладковатым, девичьим табаком для самокруток. – Что это? Ещё один трактат об удоях? – поинтересовалась Лукерья, заглядывая через плечо, но в её голосе уже звучало нетерпеливое любопытство. Пелагея осторожно открыла тетрадь, услышав тихий протестующий скрип переплёта. Первая страница была исписана аккуратным почерком. «Личный дневник. Елены Преображенской. Курс IV. 1957—1958 учебный год. Вход воспрещён всем, особенно Костроминым (будущим и настоящим), директрисам и прочим нудным личностям. Вход разрешён только тем, у кого есть ключ от сердца. Или от буфета в подвале. Всем остальным читать на свой страх и риск. А риск, между прочим, огромный.» – Дневник! – прошептала Лукерья, и в её глазах загорелся азарт охотницы за сплетнями, превращающийся в нечто более серьёзное. – Четвёртый курс! Давай листать, пока нас не застали!
Они присели прямо на пол, в серебристом облаке поднявшейся пыли, и стали листать пожелтевшие страницы. Большая часть записей была типична: жалобы на корсеты и занудных преподавателей, стишки, переписанные из сборников, восторженные, с тремя восклицательными знаками, описания какого-то «Володи с карими глазами с физического факультета Университета». Но потом, ближе к середине, тон изменился. Почерк стал более нервным, торопливым, чернильные кляксы появились на полях, как следы тревоги
«…всё решено. Сегодня ночью. Говорят, Луна будет в пятом доме – самое время для рискованных предприятий. Володя договорился со своими. Мы встретимся под статуей. Если всё получится… то, может, и правда есть шанс всё изменить. Или хотя бы вырваться отсюда на одну ночь. На одну безумную, прекрасную ночь…» – Под статуей? – переспросила Лукерья, широко раскрыв глаза. – У нас тут только одна статуя Екатерины Великой в саду. Она там с книгой и скипетром, грозная и неодобрительная такая. Пелагея лихорадочно листала дальше, почти не дыша. Запись, датированная через несколько дней, была уже другой. Востроженной, счастливой, дышащей духом приключения и тайного триумфа. «Это было НЕВЕРОЯТНО!!! Всё сошлось! Всё получилось! Луна светила прямо в лицо императрице, мы нашли тот самый рычаг под её постаментом (спасибо тому неизвестному гению, кто его соорудил!). И… мы попали ТУДА. В тот самый ход. Он настоящий! Темно, страшно, пахнет сыростью и… свободой. Мы шли, кажется, целую вечность, держась за руки… и вышли! В их старый актовый зал! Они уже ждали. Смеялись, шутили. Были танцы под патефон, вино (неужели настоящее шампанское?!), разговоры обо всём на свете. Они такие… другие. Не как кадеты, которые только и делают, что маршируют. Они спорят о магии, о философии, о будущем. Володя познакомил меня с его другом, Гришей. Тот всё пытался доказать, что наши методы зельеварения устарели на сто лет…»
Дальше шли восторженные, сбивчивые описания вечера, имён, шуток. Но последняя запись на эту тему была краткой, обрывистой, написанной неровными, скачущими строчками. «Всё кончено. Кто-то донёс. Или просто не повезло. Нашу „дверь“ нашли и замуровали. Настоящим кирпичом и заклятьем молчания. Пригрозили отчислением всем, кого заподозрят. Володю увезли куда-то, говорят, в другую академию, подальше. Больше я его не видела. Этот ход… он был как глоток воздуха. А теперь его нет. И, кажется, с ним закончилось что-то важное. Не только для нас. Для всех. Глупые, старые, трусливые стены снова победили. Но я знаю – он был. И я знаю ключ: „Под статуей Екатерины, когда луна в пятой доме“. Может, когда-нибудь…»
На этом дневник, касающийся этой истории, обрывался. Дальше шли обычные девичьи записи, но в них уже не было прежнего огня, только повседневность. Девушки сидели в тишине, нарушаемой лишь скрипом старых балок где-то наверху и собственным громким стуком сердца. Фонарик выхватывал из мрака их бледные, возбуждённые лица. – Ход, – выдохнула Пелагея. – Подземный ход. Между академиями. Он был. И его замуровали. После какой-то… вечеринки. Исторического события. Преступления. – «Луна в пятом доме»… – задумчиво, словно пробуя на вкус, повторила Лукерья. – Это же астрология. Нужно выяснить, когда такое бывает. И «рычаг под постаментом»… Пелашка, ты понимаешь? Это же… это же настоящая тайна! Не выдуманная, а настоящая!
Она не договорила. Из темноты между стеллажами бесшумно, будто по воздуху, возникла тень Февронии Илларионовны. Они даже не услышали её приближения. Она смотрела на них, на раскрытый дневник у них на коленях, и её лицо в тусклом свете казалось высеченным из старого воска, с трещинами вместо морщин. – Нашли… интересное чтение? – её голос был безжизненным, в нём звучала бездонная усталость. Пелагея инстинктивно прикрыла дневник рукой, но было поздно. – Мы… мы просто убирали, и он выпал, – начала Лукерья свою привычную песню, но на этот раз голос её звучал сипло, неубедительно. – Да, да, конечно, – Шелест махнула рукой, будто отгоняя надоедливую, но давно знакомую мошку. – Выпал. Они всегда выпадают, когда их ищут самые любопытные и неосторожные. – Она подошла ближе и наклонилась, её очки блеснули двумя холодными лужицами. – Елена Преображенская… блестящая, не в меру любопытная студентка. Подавала большие надежды в области транспортировочных заклинаний. Потом… её внезапно перевели. В Омск, кажется. На очень скучную преподавательскую работу. Где нет ни шампанского, ни подземных ходов, ни кареглазых Володь. Она протянула свою длинную руку с прозрачной кожей, и Пелагея, не в силах ослушаться этого непререкаемого жеста, отдала ей дневник. – История – опасная наука, девочки, – прошептала Шелест, прижимая тетрадь к груди, как ребёнка. – Особенно неофициальная. Она полна… неосторожных идей. Грустных концов. И дверей, которые лучше навсегда считать стенами. Лучше уж мыть полы. Полы – они просты, предсказуемы и не задают вопросов, на которые нет честных ответов. Продолжайте вашу работу. И… – она уже отворачивалась, чтобы раствориться в темноте, но обернулась. – И будьте добры, вымойте особенно тщательно пол у третьего окна. Там, где стоит шкаф с картами. Под ним самые устойчивые пятна. От вина. Или от слёз. Кто их разберёт. Пятна от слёз, впрочем, отмываются хуже. Она ушла, унося с собой дневник и оставляя за собой шлейф тайны, густой, как библиотечная пыль, и горький, как полынь. Лукерья первая нарушила тишину: – Всё, Пелашка. Мытьё полов – это, конечно, святое, но теперь у нас есть ключ. И мы знаем, где дверь. Осталось только выяснить, когда эта дурацкая луна куда-то там входит. Пелагея смотрела в темноту, куда скрылась Шелест. «Грустные концы», «двери, которые лучше считать стенами», – прошептала она про себя. Она трепетала крыльями, улавливая звук манящей свободы: эхо шагов в подземелье, звон бокалов, громкий смех, заглушённый толщей лет. Скучное наказание превратилось не просто в охоту за призраком, а в попытку откопать живое сердце под грудой официальной истории. Они молча поднялись и взялись за вёдра. Но теперь каждое движение, каждый взмах тряпки был наполнен новым смыслом. И где-то там, в саду, Екатерина с холодным каменным взглядом ждала своей лунной очереди.




