Гильдия под мостом

- -
- 100%
- +
Он ел медленно, ни на кого не глядя. Иса договорила Сорену про задаток вполголоса. Корр у лестницы перестал бормотать. Один раз человек поднял голову и посмотрел на меня — недолго, так, как смотрят на реку, прикидывая, поднимется ли к утру вода. Ни слова. Доел, поставил миску и ушёл вниз. Дверь у воды закрылась.
— Дорн, — сказал Сорен тихо, хотя его уже не было. — Живёт внизу.
— Он тоже…
— Тоже наш.
Больше он ничего не добавил. Уна села на своё место напротив меня и сложила руки на столе. Большие, красные руки прачки.
— Зачем ты пришёл в Истмар?
Я рассказал. Всё. Про Камень, про Смотрителя, про полтора ауреона в месяц. Про отцовский топор. Про Шпиль, про Лориана, про три жука и насморк. Само вышло. Может, из-за того, как она слушала: не перебивая, не кивая, просто глядя.
Когда я закончил, она протянула руку.
— Договор.
Я достал его, помятый и влажный. Уна прочитала и сложила обратно.
— Месяц, — сказала она. — Три недели осталось. Держи при себе. Уйти можешь в любой день. Здесь не Служба. Мы никого не держим.
— А меня… возьмут? — я смотрел на неё. Так смотрят на того, кто решает.
Уна почему-то посмотрела не на меня, а на пустой стул во главе стола.
— Я не глава, — сказала она. — Я дом держу. Пока Вард не вернётся.
— Тот, который поспорил с Горстом?
— Гильдмастер, — сказала Иса, не поднимая головы. — Роан Вард. Ушёл прошлой весной за Серый хребет. С ним Горст и Нэлла, — она перевернула страницу. — В книгу я тот контракт не записывала. Такой контракт.
— А когда он вернётся?
Никто не ответил. Потом Корр сказал от лестницы, как говорят о погоде:
— В конце лета пришла записка. Его рукой. Одно слово: «Живы».
— Так что решаю я, — сказала Уна. — За него. Пока.
— И кого тут брать? — Иса наконец оторвалась от своей книги. — Эннис без патента. Без учителя. Без навыков. Нам лишний рот не нужен, у нас и так…
— Я поручусь, — сказал Сорен.
Стало тихо. Даже Корр у лестницы замер.
— Ты понимаешь, что это значит? — спросила Уна. Не меня. Сорена.
— Понимаю.
— Скажи вслух.
Сорен вздохнул.
— Если он что-то натворит — отвечаю я. Если он кого-то подставит — отвечаю я. Если он что-то сломает, украдёт или подожжёт…
— Если он погибнет по глупости, — сказала Уна. — Тоже ты.
Сорен посмотрел на меня. Потом на неё.
— Тоже я, — сказал он.
Уна кивнула. Встала, подошла к полке и сняла с неё книгу. Толстую, в потёртой коже, с медными уголками. Положила на стол передо мной и раскрыла.
Внутри были имена. Страница за страницей. Разные почерки, разные чернила — одни свежие, другие выцветшие почти до белизны. Рядом с каждым именем — дата, подпись того, кто вступал, и подпись того, кто за него ручался. Некоторые имена были перечёркнуты одной ровной линией. Их было много. Слишком много.
Одно имя, на последней заполненной странице, было перечёркнуто совсем недавно — чернила ещё блестели. «Дерек Малл». Рядом, в графе поручителя, стояло: «Сорен».
Я посмотрел на Сорена. Он смотрел в сторону, на очаг.
— Кто это? — спросил я.
— Не сегодня, — сказала Уна. Она придвинула чернильницу. — Подмастерье. Жалованья нет. Доля — десятая от контракта, в котором участвуешь. Спишь в кладовой над водой. Кормим, — она посмотрела на меня. — Учу я. Когда сочту нужным и чему сочту нужным. Спорить можешь. Толку не будет.
Она протянула мне перо.
Я смотрел на страницу. На перечёркнутые имена. На то место внизу, где было пусто. В кармане, у самого сердца, лежал договор с синей печатью. Полтора ауреона. Кровля. Сапоги. Орвин в школе.
Я взял перо и написал, криво, большими буквами, разного роста, как молодой ельник: «Тэйн из Тарвена». Рядом Сорен размашисто вывел своё имя. Уна дописала ниже строчку, мелко; я прочёл её вверх ногами: «За гильдмастера — Уна».
Потом закрыла книгу.
— Теперь о деньгах, — сказала Иса, не дав мне выдохнуть. — Шип — четыре ауреона. Подмастерью полагается десятая. Но дрался ты не подмастерьем. Значит, тебе ничего.
— Я ему обещал треть, — сказал Сорен.
— Ты много кому что обещал.
Они смотрели друг на друга через стол, как два кота через забор. Уна вздохнула.
— Десятая. Он теперь подмастерье. А что Сорен обещал сверху, пусть Сорен и отдаёт.
Иса поджала губы и записала. Я пытался сосчитать, сколько это — десятая от четырёх ауреонов. Выходило восемь солов. За одну ночь. Отец за такие деньги валил лес месяц.
* * *
Сорен повёл меня наверх, мимо галереи с дверями. Я насчитал девять. Открыты были две.
— А эти чьи?
— Наших, — Сорен тронул ближнюю ручку, как трогают плечо спящего. — Кто в отъезде.
Кладовая над водой оказалась нишей в стене опоры — узкой, как гроб, но длинной, так что я лёг во весь рост. Там пахло мешковиной и речной сыростью. Вместо окна — бойница с кулак, а за ней, внизу, в темноте, бежала Ярна.
Я лежал и слушал. Реку внизу. Мост наверху. Храп Бо. Скрип пера Исы, которая, кажется, вообще не ложилась. Я посадил одного древоточца на деревянную стойку у изголовья и, не закрывая глаз, чувствовал через него всю опору: живую, тёплую, скрипучую. Людей, которых я не знал. И комнаты, в которых давно никто не ходил. И одну тяжесть внизу, у самой воды, — неподвижную, как пень.
Потом при огарке, который дала Уна, достал книжку Орвина и написал:
«Седьмая Опора. Под мостом. Взяли. Подмастерье. Сорен поручился. Уна — не глава. Держит дом. Глава — Вард, за Серым хребтом. Живы. На стул не садиться. Дорн — молчит. Похлёбка — страшная. Через дуб слышно три пролёта».
Подумал и дописал внизу, отдельно:
«Договор — при мне. Три недели».
Потом задул огарок и уснул. Сразу, как в колодец провалился.
Утром меня разбудил взрыв.
Глава 8
Я слетел со своей ниши раньше, чем понял, что проснулся. Схватил топор, ударился головой о свод, выругался и побежал вниз, туда, откуда тянуло дымом. На этот раз рыжим, с запахом палёного волоса и уксуса.
Внизу была мастерская. Дым уходил в бойницы, и из него проступали столы, заставленные так, что не было видно столешниц: колбы, медные трубки, куски кристаллов от горошины до кулака. А посреди всего этого, на полу, сидел Корр, чёрный от копоти, и счастливо улыбался.
— Рыжий! — сказал он мне. — Ты видел? Когда медь идёт через обезличенный эфир под таким углом, вспышка должна быть зелёной, все три трактата так пишут! А она рыжая! Понимаешь, что это значит?
— Нет.
— И я нет! — Корр засмеялся. — Но это значит, что они все ошибаются!
Я пошёл обратно наверх. На лестнице мне встретился Сорен с кружкой, заспанный и совершенно спокойный.
— Взрыв, — сказал я.
— Среда, — сказал Сорен и зевнул. — По средам он всегда что-нибудь взрывает. По пятницам тоже. Привыкнешь.
* * *
Утром пришли рыбники. Трое, в высоких сапогах и кожаных фартуках, пахнущие так, что даже похлёбка Уны отступила в угол. Старший — крепкий лысый мужик с рукой, покрытой шрамами от чешуи и крючков, — спустился в сухую кладовую, посмотрел на связанного Шипа и долго молчал. Спящего Бо все трое обошли по широкой дуге, как цепного пса.
— Он моего брата на прошлой неделе, — сказал он наконец. — За то, что не заплатил.
Больше он ничего не сказал. Двое его людей вынесли Шипа — тот уже пришёл в себя, но молчал. Я стоял у стены и старался не думать, куда его понесут. Это было не моё дело.
Лысый отсчитал Исе на стол четыре золотых ауреона. Иса проверила каждый: взвесила на ладони, посмотрела на свет, попробовала на зуб. Лысый ждал, не обижаясь.
— Спасибо, — сказал он Уне, уже в дверях. И мне почему-то тоже кивнул.
Иса записала что-то в книгу и сдвинула ко мне восемь серебряных солов. Ровным столбиком.
— Десятая, — сказала она. — Распишись.
Я расписался, так же криво, как вчера в книге имён. Иса посмотрела на подпись, вздохнула и сказала:
— И не думай, что так будет каждый раз, — Она закрыла книгу. — До Шипа был пустой месяц. До этого — два. Мы едим то, что Уна варит, не потому, что она лучше не умеет. Хотя она правда не умеет.
— Я слышу, — произнесла Уна от очага.
— Знаю, — спокойно констатировала Иса.
* * *
Первые дни в Седьмой Опоре я делал то, что умел. То есть работал. В первое же утро я спустился к воде за ведром и едва не улетел в Ярну: третья ступенька снизу прогнила насквозь, а перила, за которые я поймался, держались на одном гвозде.
К полудню я поменял ступеньку. Древоточцы выгрызли гнилое дерево — быстро, чисто, точно по форме, а новую доску я вытесал из обрезка бруса. Потом укрепил перила. Потом наколол дров на три дня вперёд — отцовским топором. Потом натаскал воды, подмёл общую комнату и пошёл по галерее смазывать петли.
Одна дверь там была не как все. Проём у неё растесали — вверх на две ладони и вширь на ладонь. В щель было видно, что вместо кровати там висит гамак. На цепях — таких, какими в порту держат якоря.
— Горста, — сказал Сорен, когда я спросил. — Бо про него раз сказал: «Сильный». Для Бо это целая песня.
Соседняя дверь была самая обычная, с медным кольцом. Я пустил жуков по косяку искать гниль, и они её обошли. Все трое, по дуге, как ручей обходит камень. Я вернул их и пустил снова. Снова обошли. Почему — я не понял.
— Нэллы, — сказал Сорен. Потом кивнул вниз, на полку над очагом, где стояла мятая жестяная кружка. — И это Нэллы. Из неё не пьют. Бо однажды налил. Больше не наливает.
— Ты что делаешь? — спросил он, когда я на второй день полез на стремянку чистить от сажи свод над очагом.
— Сажу.
— Зачем?
— Её много.
— Её всегда много. Уна двадцать лет тут варит, и сажа двадцать лет висит.
— Значит, надо почистить.
Сорен смотрел на меня снизу, и лицо у него было странное.
— Тебя кто-нибудь просил?
— Нет.
— Тогда слезай. Пошли на реку, покажу, где рыба клюёт.
Я не слез. Слезу — и стану тем, кем меня назвала Иса: лишним ртом. Я ел за двоих. Уна наливала, не спрашивая, а Иса каждый раз провожала мою миску взглядом, будто записывала в книгу: одна, две, три. Я не мог есть их еду и ничего не делать. Каждая вымытая ступенька была моей миской.
Сорен пожал плечами и ушёл один.
* * *
Доски я нашёл на третий день.
Их было две, одна под другой, у входной двери, там, где их загораживала створка, — обычные аспидные доски, на каких лавочники пишут долги. Я бы их и не заметил, если бы не полез менять петли. На верхней крупно, кривыми буквами кто-то написал: «ЛЕСОРУБ». А ниже шли строчки.
«Иса — неделя. 2 сола».
«Сорен — до зимы. 3 сола».
«Корр — пока не взорвётся. 1 сол».
«Бо —». Дальше было пусто. Вместо ставки стоял рисунок: кривой жук с огромными жвалами. Дорна на доске не было — ни ставки, ни рисунка.
Я посмотрел на петлю у себя в руке.
Ставки. На то, сколько я протяну.
В Тарвене так спорили на новых пастухов у Эшби. Мы, дети, считали это ужасно смешным. Мне было не смешно.
— Нашёл, — сказала Иса у меня за спиной. Она стояла с кружкой и смотрела на доску без всякого стыда. — Мы на всех ставим. На Сорена тоже ставили, когда пришёл. Я проиграла.
— А на неделю — это сколько осталось?
— Четыре дня, — Иса отпила из кружки. — Я редко проигрываю.
— В этот раз проиграете.
— Посмотрим, — сказала она, но в голосе у неё появилось что-то новое. Не тепло, нет. Любопытство. — Что значит жук, спроси у Бо. Бо ничего не объясняет.
Я посмотрел ниже. Нижняя доска была исписана узким ровным почерком Исы. «КТО ГДЕ».
«Дарра — южный тракт, караван, до весны».
«Ло и Лин Фэй — Вельд. Охота».
«Тиммс — в море».
«Мэб — не спрашивай».
— А Мэб где? — спросил я.
— Не спрашивай, — сказала Иса и ушла.
Варда на доске не было. Горста и Нэллы тоже. А в углу верхней, полустёртое, ещё читалось старое: «ТИММС — утонет до осени. Дарра, 1 сол». И ниже, другой рукой: «Не утонул. Плати».
Вечером, когда все легли, я снял с полки книгу имён. Первый лист в ней был отдельный: короткий столбик, одной тяжёлой рукой. «Роан Вард, гильдмастер». Ниже — Горст, Нэлла, Уна, Корр, Иса, Бо, Дорн, Дарра, Ло Фэй, Лин Фэй, Тиммс, Мэб и, свежее, Сорен. Ни одно не зачёркнуто. Зачёркнутые начинались дальше.
Четырнадцать имён. Видел я шестерых.
* * *
Бо заговорил со мной на четвёртый.
До этого он в основном спал. Просыпался, кажется, только на еду и на зов Уны. Сорен объяснил мне, что у Бо почерк такой: он умеет делать себя тяжёлым. Не сильным — тяжёлым. Как свинец, как скала. Когда он становится тяжёлым, его нельзя сдвинуть, а если он упадёт на тебя, то и тебя уже никто не поднимет. «Он раньше дрался на деньги, в ямах за Рыбной заставой, — рассказывал Сорен. — Двадцать боёв — двадцать побед. Он просто вставал и ждал, пока противник устанет его бить. А потом падал на него. На Рыбной заставе до сих пор переходят на другую сторону улицы, когда он идёт». Только держать тяжесть — это как держать бревно на плечах: всё время. Даже когда Бо лёгкий, где-то внутри он её держит, и это съедает его Искру, как огонь дрова. Поэтому он спит. Много.
На четвёртый день вечером я чинил ножку у стола. Бо лежал на своём диване, глядя в потолок. Потом сел, посмотрел на меня и сказал:
— Руку.
Это было первое слово, которое я от него услышал.
— Что?
Бо поставил локоть на бочку и раскрыл ладонь размером с лопату.
Я понял: в Тарвене так мерились на ярмарках.
Я встал на колени по ту сторону бочки. Поставил локоть. Взялся. Его рука была тёплой и твёрдой, как ствол.
— Без этого, — сказал я, — без тяжести. Честно.
Бо чуть кивнул.
Мы начали. Он не давил. Просто держал. Я налёг — рука не сдвинулась. Я налёг всем, чем умел, как наваливаешься на ствол, застрявший в развилке. Рука дрогнула на палец — и вернулась обратно, неторопливо. Я держал. Лицо налилось кровью, в ушах зашумело, почти зажившая ссадина на спине снова заныла. Я держал.
Бо смотрел на меня. Лицо у него было спокойное, как у коровы на лугу.
Потом он положил мою руку. Не рывком — просто опустил, будто бросил на бочку тряпку. И отпустил.
— Крепкий, — сказал он.
Это было второе слово.
Он лёг обратно и закрыл глаза. Я сидел на полу, растирая локоть, и не понимал, радоваться мне или нет. А на следующее утро, проходя мимо доски у двери, увидел, что под рисунком жука на строчке Бо появилась ставка. Мелом, большими детскими буквами: «ВСЕГДА. 5 СОЛОВ».
* * *
Корр поймал меня в тот же вечер, когда я нёс вниз ведро с золой.
— Стой, — Он вынырнул из мастерской, как лис из норы, и схватил меня за рукав. Брови у него уже начали отрастать: над глазами торчала седая щетина, отчего он казался всё время удивлённым. — Дай жука.
— Зачем?
— Посмотреть.
— Вы на него уже смотрели.
— Я смотрел глазами. А мне надо посмотреть по-другому. Дай, не бойся, я не взорву. Не этого.
Я поставил ведро и выпустил ему на ладонь второго. Корр поднёс жука к самому носу и прищурился. И тут глаза у него изменились. Зрачки расползлись во всю радужку, чёрные, как у кошки в темноте, а по краю этой черноты пошёл тонкий цветной ободок — то синий, то золотой, то зелёный, быстро, как рябь на воде.
— Ага, — сказал Корр. — Ага. Ага-а.
— Что?
— Я вижу эфир, мальчик. Цветом. Всегда вижу, только обычно не смотрю, а то голова болит. Кристалл в фонаре — голубой, холодный, обезличенный. Уна — такая, что лучше не смотреть, слишком ярко. Сорен — серебряный, быстрый, как рыбья чешуя. Дорн… — ободок у него в глазах на миг потускнел. — У него не цвет. У него пепел. А под пеплом — одна точка. Красная, — он моргнул и сказал, будто самому себе: — Долго не смотри. А ты…
Он поднял на меня свои чёрные глаза с цветным ободком, и мне стало не по себе.
— Ты бурый, — сказал Корр. — Густой. Как смола на спиле. И жук у тебя такой же. Это твоё, — он снова посмотрел на жука. — Нити плотные, это хорошо. Узлы крепкие. А вот нить… — он замолчал.
— Какая нить?
— Которой ты его держишь. От тебя к нему, — Корр провёл пальцем по воздуху от жука к моей груди. — Тонкая. Ровная. И почти ничего по ней не течёт. Капля. Ты держишь его почти даром, — Корр вернул мне жука. Глаза у него медленно стали обычными. — У порождающих на Эннисе так не бывает. У них всё течёт насквозь, как вода через решето. А ты носишь троих с утра до ночи.
— Это плохо?
— Почему все спрашивают, плохо ли? — Корр почесал щетину над глазом. — Это странно. Странное почти никогда не бывает плохим. Оно бывает непонятным, — он вдруг оживился. — Слушай, а если держать его на обезличенном? А если потом развеять — эфир куда денется? А если…
— Корр, — сказала Уна сверху, из общей комнаты.
— Да?
— Нет.
Корр вздохнул, как ребёнок, у которого отобрали игрушку.
— Потом, — шепнул он мне заговорщицки и нырнул обратно в мастерскую.
Я поднял ведро. На ступеньке достал книжку и записал: «Корр видит эфир цветом. Я — бурый. Держу почти даром. У других течёт насквозь. Странное — не плохое».
* * *
Иса проверила меня на пятый день. Своим способом.
Я уже знал её почерк — Сорен рассказал. Иса чувствует ложь. На вкус. Когда кто-то при ней врёт, у неё во рту становится горько, как от полыни. Чем больше ложь, тем горше. Поэтому все контракты в Седьмой Опоре заключала она, и поэтому никто в Нижнем городе не пытался обсчитать их второй раз.
— Сядь, — сказала она мне вечером, когда все разошлись. — Я задам вопросы. Отвечай.
— А если не захочу?
— Тогда не отвечай. Это тоже ответ.
Я сел.
— Зачем ты здесь?
— Не хочу в батарейки.
— Не горько, — Иса чуть наклонила голову. — Ещё зачем?
Я подумал.
— Хочу узнать, на что способен.
— Не горько. Ещё?
— Хочу, чтобы дома… чтобы у них была кровля. И сапоги. И чтобы Орвин учился.
— Не горько, — она помолчала. — Тебя кто-нибудь послал? Шпиль? Служба?
— Нет.
— Не горько. — Она прищурилась. — Ты что-нибудь от нас скрываешь?
Я открыл рот. И закрыл.
Я не скрывал. Но у меня под рубахой висела янтарная капля. И был чужеземец с квадратной монетой, которого нашли на тропе. И женщина, которая сказала «не отдавай его никому». И смех, от которого у отца до сих пор, через восемнадцать лет, дёргалась щека. Я никому этого не рассказывал. Даже Уне. Просто оно было моё.
— Не знаю, — сказал я честно.
Иса ждала. Потом чуть поморщилась.
— Кисловато, — сказала она. — Не горько. Кисло. Так бывает, когда человек сам не знает, врёт он или нет.
— Это плохо?
— Это нормально. У всех что-то есть, — Иса пододвинула к себе книгу. — Ладно. Живи. Противно, какой ты честный.
— Почему противно?
— Потому что я поставила на неделю, а неделя кончается послезавтра. И я уже вижу, что проиграю два сола.
* * *
Уна взялась за меня на шестой день.
До этого она на меня почти не смотрела. Готовила свою ужасную похлёбку, сидела у очага с трубкой, которую, в отличие от отца, курила всё время. Я думал, она забыла про меня. Про «учу я».
Утром шестого дня она разбудила меня до рассвета, одним толчком в плечо, и сказала: «Вниз. К воде». И ушла.
Я спустился. Она сидела на каменном выступе у подножия опоры, там, где Ярна закручивалась водоворотами вокруг древних свай. Сидела, подобрав под себя ноги, как старуха у очага, только вместо очага была река. Кивнула мне на место рядом.
— Сядь. Закрой глаза.
Я сел. Закрыл.
— Сколько у тебя сейчас?
— Чего?
— Внутри. Под грудиной. Сколько?
Я не понял вопроса. Потом понял. Прислушался к себе. Там было тепло — ровное, как угли, которые догорают за ночь в очаге. Я никогда не думал о нём как о чём-то, что можно измерить.
— Не знаю, — сказал я. — Полно? Почти полно.
— «Почти» — это сколько? Как бадья воды? Как кружка?
— Как… — Я подумал. — Как поленница в начале зимы. Много. Но если сплести ещё двух жуков — будет как в середине.
— Хорошо, — Уна достала трубку и начала её набивать. — Вот так и считай. Каждого жука. Сколько взял, сколько осталось. Как лесоруб считает, сколько дров до весны.
— Зачем?
Уна подняла на меня свои маленькие светлые глаза.
— Сорен рассказал, каким ты был после Шипа. Зелёным. Руки тряслись. А ты ещё и нового жука сплёл, прямо там, на мостовой.
— Да.
— Зачем?
— Чтобы было три.
— Чтобы было три, — повторила Уна. — А если бы там был ещё один Шип? Если бы у тебя внутри не хватило даже встать? — Уна сунула трубку в зубы, чиркнула кремнём, затянулась. Дым пошёл над водой. — Есть такое слово — погасший. Слышал?
— Нет.
— Маги, которые отдали больше, чем у них было. Которые вычерпали Искру ниже дна, — она выпустила дым. — Искра — не колодец, мальчик. Если выбрать колодец до дна, вода набежит снова. А если выбрать Искру ниже дна, там может ничего больше не набежать. Никогда.
Я молчал. Река шумела у ног.
— Живут они потом, погасшие. Ходят, едят, спят. Только внутри у них пусто. Как в доме, из которого всех вынесли, — Уна посмотрела на воду. — Я видела их. Много. Больше, чем хотела.
За спиной скрипнула дверь. Дорн вышел на нижнюю площадку, постоял, глядя на реку, и пошёл вверх по лестнице — к баржам, как каждое утро. Мимо нас он прошёл, не повернув головы. Уна проводила его глазами до самого верха.
— И что мне делать? — спросил я, когда шаги стихли.
— Считать, — она постучала трубкой по камню. — Ты лесоруб. Дерево, которое не рассчитал, падает на тебя. Вот и тут так же.
Мы сидели там до рассвета. Она больше не говорила, только курила. А я сидел с закрытыми глазами, трогал себя изнутри, как трогаешь языком зуб, и учился считать.
* * *
После обеда Сорен снова позвал на реку. На этот раз я пошёл.
Может, из-за того, что сказала Уна. А может, потому, что Сорен в этот раз не спрашивал: сунул мне удочку и пошёл вниз, не оглядываясь.
Мы сидели на выступе под соседней, шестой опорой, куда течение приносило мелкую рыбу. Сорен ловил так же, как дрался: ни одного лишнего движения. Поплавок у него дёргался — и он подсекал раньше, чем я успевал увидеть, что поплавок дёрнулся.
— Как ты сюда попал? — спросил я, когда он вытащил пятую.
Он пожал плечами.
— Как все. Украл у Уны кошелёк, — он насадил червя. — Мне было двенадцать, ей — не знаю сколько, она всегда такая была. Я срезал кошелёк у неё на рыбном рынке и побежал. Я до самой Кожевенной бежал и думал: всё, ушёл. Забежал в подворотню, открыл. А там камни. И записка.
— Какая?
— «Если хочешь есть — Седьмая Опора. Спросить Уну», — Сорен закинул удочку. — Я пришёл. Поел. Похлёбка была ужасная. С тех пор не ушёл.
Он рассказал это так же легко, как про рыбу. Но под этой лёгкостью было что-то, чего он не говорил. Так же, как у меня под рубахой висел янтарь.
— А Дерек? — спросил я. — Малл?
Поплавок у Сорена дёрнулся. Он не подсёк.
— Не сегодня, — сказал он голосом Уны. И улыбнулся, но глаза не улыбались.
Я больше не спрашивал. Мы сидели до вечера. Я поймал три рыбы, он — одиннадцать. Уна сварила из них уху, и эта уха оказалась почти съедобной.
* * *
Вечером я пошёл на почту. Она была на Мосту Весов, в будке у самых перил, и почтарь, сонный старик в шапке с ушами, брал за письмо в Хольдмарк три клиппа, а за деньги в письме — ещё десятую часть сверху.
Я дописал письмо, которое начал в «Кривом Гвозде». Под «Тут сорок мостов» появилось вот что:
«Я в гильдии. Она называется Седьмая Опора. Она живёт внутри моста, правда. Меня взяли подмастерьем. Тут есть Сорен, он за меня поручился, он хороший. Есть Бо, он спит, но сильный. Есть Иса, она считает деньги и не любит меня. Есть Дорн, он молчит. И Уна. Она за старшую, пока главный в отъезде. Варит плохо, но много. Я ем за двоих, потому что жуки едят меня. Жуков у меня три. Мы поймали одного плохого человека, его звали Шип, и мне заплатили восемь солов. Отправляю шесть. Кровлю над близнецами. Или сапоги Орвину. Пусть мама решит. Топор цел. Верну. Тэйн».
Я перечитал. Криво, но всё правда. Иса бы не поморщилась.
Почтарь пересчитал монеты, запечатал их вместе с письмом и бросил в мешок: «Недели через три дойдёт, если лёд не встанет».
Когда я вернулся в опору, Уна сидела за столом с Исой над какой-то бумагой. Сорен точил нож у очага. Бо спал. Корр гремел чем-то внизу. Дорн сидел на нижней площадке, у сваи, и смотрел на воду.
Уна подняла голову.
— Завтра — работа, — сказала она. — Склад на Дёгтевой пристани. Пойдёшь с Бо и Сореном.
— Я?
— Ты, — она вернулась к бумаге. — Жуков возьми.
Я пошёл к своей нише. У двери остановился и посмотрел на доску. Неделя, на которую ставила Иса, кончалась завтра.
Кто-то уже стёр её строчку. Мелом, поверх, аккуратными злыми буквами было написано: «Иса — две недели. 3 сола».



