Целительница для дракона

- -
- 100%
- +

Глава 1
Пепел падает так тихо, будто кто-то трясёт серое покрывало над землёй. Он ложится на ресницы, на расселины в обугленном брусе, на распоротые крыши, на лезвие моего ножа. Пахнет мокрой золой и железом – общий запах всякой бойни. Я дышу коротко и поверхностно, чтобы не закашляться, и всё равно горло дерёт, как наждаком.
– Лисса… – тянет кто-то за подол. – Он истекает…
Мальчишка, бледный, с пеплом на лбу, показывает туда, где на лестнице бывшего амбара лежит мужчина, у которого половина ребер будто нарисована снаружи. Я ничего не отвечаю, кивок, ладонь на его плечо, чтобы отошел и опускаюсь на колени. Сухожилия в моих пальцах щёлкают от переутомления. С утра я не ела. С позавчерашней ночи не спала.
Я кладу левую ладонь чуть ниже грудной клетки раненого, правую ему к виску. Слышу свою кровь в ушах. Слышу его. Боль всегда звучит, у каждого свой тембр. У этого человека рваная, мясная, с металлическим привкусом в языке. Я втягиваю воздух и впускаю. Тепло, липкое и тяжёлое, как расплавленный воск, течёт ко мне под кожу. Из глубины живота поднимается тошнота. На секунду мир плывёт.
– Терпи, – говорю ему и себе.
Слепляю края разошедшейся плоти, стягиваю сосуды. В какой-то момент меня начинает трясти от слабости, от того, что его раны, судороги, страх проходят через мои нервы, но я довожу дело до конца, как учила мать: «Закрой, что открыл, и отпусти, что принял». Закрываю швом, который больше похож на тонкую линию, чем на нитку. Отпускаю боль в землю, под колени, в эту грязную, обожжённую, но всё ещё живую землю.
Он дышит. Слава богам, дышит.
Меня тоже мутит, но я сжимаю зубы и встаю. Дальше – девочка с жутко вывернутым локтем. Рот её в сизых отпечатках, должно быть, ягоды крала ещё до набега. Я одной рукой поправляю сустав, краем рукава вытираю ей щёки. Она всхлипывает и молча кивает.
– К реке, – говорю мальчишке. – Воды чистой принеси. И возьми у тётки Варены бутыль с уксусом.
Он уносится, как ошпаренный. Я слышу, как где-то гремят котелки, как кто-то ругается на Яровита за то, что он «опять полез не туда». Слышу тихие молитвы, которые произносит соседка, качая пустую колыбель. Слышу хруст, кто-то наступил на стекло. И поверх всего слышу своё собственное сердце: тук, тук, тук. Слишком громко, быстро. Я знаю этот ритм. «Не перегни, – сказала бы мать, если б была жива. – Накапливай магию, как пруд, и сливай вовремя. Иначе потонешь».
Я сажусь на бревно, на секунду прижимаю лоб к коленям и считаю до семи. Счёт – единственное, что возвращает меня в тело, когда чужая боль продолжает плавать под кожей. Раз. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Семь. Ладно. Я ещё держусь.
Сбоку пахнет горелым мёдом – это у кого-то в доме сварился запас. Я мазком взглядом отмечаю: там живы, вон там поздно, тут можно вытянуть, только быстро. Иду. Делаю. Пальцы в крови, то моей, то чужой – разницы мало.
Когда я наклоняюсь над подростком, вижу, что у него шея зажата между брусом и лестницей, и глаза выпирают из орбит. В груди что-то взвизгивает тонко, будто я случайно наступила на невидимую струну. Тональность боли меняется вокруг, и я чувствую… Не эти десятки тел, что рядом, а чужое. Дальнее.
Я замираю, как собака, поймавшая след. Снимаю брус, освобождаю шею, ставлю пальцы на позвонки… раз, два, позвоночник встаёт на место, мальчишка кашляет, воздух с визгом ломится в лёгкие. Он жив, но моё внимание уже не с ним.
Боль откуда-то не отсюда.
У каждой боли есть запах. Трактирщик, когда я это сказала, ржал, пока не увидел, как я вытянула его жену из послеродовой. Но я правда чувствую: у ножевой – железо и мышиная сырость, у огня – смола и горький сахар, у перелома – мокрый лед. А это… Это как горячая ртуть. Как гроза в сухом небе. Как глина, которую поставили в печь и забыли. И эта боль зовёт меня по имени.
Не голосом, а как поток воды под рыхлым берегом. Отзовись, Лисса, отзовись.
– Куда? – спрашиваю я вслух, и сама же себя одёргиваю. Чёрт. Я и так на тонкой нитке жизни. Силы иссякли уже давно и я рискую встретиться с матерью слишком рано.
Я оглядываюсь. Вокруг – наша деревня, которую я знала на память. Теперь она как лицо старика, исполосованное морщинами и ожогами. Огород с трёхлистником, где мы с матерью когда-то прятали сушёные корки в банках. Плетень, опавший, как усталые плечи. Колодец – с потрескавшимся воротом. Дальше – просека, туда, где начинался пепельный лес. Если идти по ложбине, выйдешь к старой глиняной яме, её давно забросили, после того, как теневые прокляли наши горны. Там никого не бывает.
А зов тянет туда.
Я провожу ладонью по лицу, пепел размазывается серыми разводами. Беру из сумки бинты, пузырёк настойки и крохотный мешочек на случай, если придётся применять более сложное заклинание. Я не люблю когда приходится выжимать себя как тряпку, чтобы кого-то спасти. Подзываю мальчишку:
– Я на час отойду. Ведро воды на тех троих у завалин. Варене скажи: пусть греет котёл, я вернусь.
– Одна? – он трёт нос кулаком. – Там… страшно.
– Я тоже страшная, – говорю и улыбаюсь. – Смотри, как зыркну и ты перестанешь дышать.
Он храбро фыркает. Я не добавляю, что сама дрожу изнутри, там, где живёт слабость, которую никому показывать нельзя. Если я уйду, а вдруг кому-то станет хуже? Если я не уйду, а вдруг то, что зовёт, умрёт, и я буду слышать молчание всю ночь? И буду винить себя, что не посмотрела, не спасла.
Я иду. Пепел под ногами скрипит, как снег. Воздух горячий, как будто лес всё ещё тлеет. В просеке неожиданно тихо. Где-то в стороне щёлкает от жары камень. Птицы молчат. Даже сороки, эти язвы, – молчат.
Ложбина идёт вниз, запах меняется от деревенского к лесному: горьковатые травы, сырая глина, чуть-чуть застарелой плесени там, где вода стояла весной. Я знаю каждый корень, о который можно запнуться, и всё равно спотыкаюсь, потому что внутри у меня словно пропали ориентиры. Боль зовёт всё сильнее. Лёгкая дрожь идёт по позвоночнику.
Я выхожу к глиняной яме.
Когда-то здесь копали глину для горшков. Теперь осталось грязное, заросшее место. По краям остекленевшая от жара корка. И посреди всего лежит тело. Сначала я вижу только пятно цвета обугленного дуба. А потом всю фигуру.
Юноша. Нет. Мужчина. Чуть старше меня или… просто другой породы. Длинные, в пепле волосы, тёмные. Плечи широкие, слишком широкие для того, чтобы лежать так беспомощно. Грудь поднимается редко-редко, как будто кто-то качает меха в кузнице. Кожа покрыта ожогами, но местами гладкая, как отполированный камень. А на груди… я вижу это и сначала думаю, что у меня поехала крыша.
Под кожей шевелится рисунок.
Не просто клеймо. Тонкая линия, как подплавленный золой шрам, очерчивает голову и спину дракона. В момент вдоха он сворачивается кольцом, в момент выдоха вытягивается, будто хочет сорваться из-под кожи и выпрыгнуть мне на ладонь. На мгновение мне кажется, что он поворачивает морду ко мне. Глаза чёрточки глядят. Меня бросает в холод.
На ключице совсем другое клеймо. Грубое, обожжённое, с рваными краями. Знак, который я видела в трактирной книге, потому что староста требовал его запомнить. Клеймо изгнанника. Так метят тех, кого нельзя приютить, к кому нельзя прикасаться, кого нужно выдавать Ордену без разговоров, если хочешь, чтобы твоё поле весной взошло.
Я чувствую, как сжимается живот. Каждая жилка во мне знает, что правильный шаг – уйти, сообщить ордену, отвести глаза. Богам виднее, кому жить.
Правильный шаг? Когда это я делала «правильно»?
Присаживаюсь рядом, притрагиваюсь тыльной стороной ладони к его щеке и отдёргиваю пальцы, едва не вскрикнув: жар, как у раскалённого железа. Воздух над его грудью дрожит, как над кузнечным горном. Я разрываю подол, смачиваю ткань водой из фляги и накрываю ему шею, плечи. Ткань шипит. Запах не просто огня, в нём есть что-то острое, как смола, перец, и сладковатое, как кардамон в мёде. Я во рту чувствую пепел, вкус острее, чем у других.
– Кто ты? – шепчу, хотя он не слышит.
Губы потрескались, на нижней кровь, но не запёкшаяся. Значит, он не так давно здесь.
Я кладу ладонь ему между ключицами. Огонь отзывается, как зверь, которого приласкали. Я неосторожно открываюсь, принимаю первую волну. Она ударяет в меня так быстро, что я чуть не падаю. Боль кипящая, не как у обычных ожогов. Это не кожа кричит, а что-то глубже. Будто само сердце заживо подсушили. Будто каждая клетка пытается воспламениться изнутри, и я слышу треск своих собственных костей и едва не ору, глотая воздух.
Я хватаюсь пальцами за его плечо, больно! И снова, уже крепче прижимаю ладонь к его груди. Дыши, сволочь. Дыши.
– Дыши! – срываюсь на голос, которого мне обычно хватает только внутри. – Не вздумай сгореть у меня под рукой, слышишь?
В ответ только едва заметная вибрация, как будто в глубине его груди пульсирует что-то, чему плевать на мои слова. Я злюсь. На него за то, что тяжёлый и горячий, как уложенный в печь булыжник. На себя за то, что уже стащила с него часть огня и теперь снова лезу, как дура. На всю эту землю за то, что она требует от меня больше, чем у меня есть.
Я забираю ещё. И ещё. Стелюсь по нему, как вода. Как мокрая глина, которой заделывают щели в печи. Проталкиваюсь внутрь, туда, где обычно не пускают ни чужих, ни своих. Вижу ничего, только изнутри вспыхивающий белый свет, как раскалённая кромка ножа, и слышу гул. Низкий. Вибрация идёт мне в рёбра, в зубы, в кости таза. Руки дрожат. Нос пульсирует остро, как перед носовым кровотечением, и правда тёплая капля шлёпается на его плечо. Я смахиваю локтем и продолжаю. Потому что, если остановлюсь он умрёт. А если не остановлюсь… умру я.
– Ну давай, – шепчу уже почти ласково, – я заберу у тебя кусок ада, а ты возьмёшь у меня кусок жизни и вернёшь его дыханием после. По рукам? По рукам, золотой. Живи.
Где-то на краю сознания я слышу, что треснуло дерево. Воздух вокруг становится плотным, он как будто прилипает к коже. Я чувствую, как по позвоночнику пробегает холод, и мысленно ставлю заслон иначе меня просто зальёт его огнём.
– Лисса… – слышу где-то под ухом, изнутри.
Я вздрагиваю и на секунду теряю фокус. Живой знак на его груди дёргается под кожей и, кажется, растёт. Я прижимаю ладонь сильнее, почти болезненно, и он впервые вздыхает глубже. Грудная клетка приподнимается.
– Вот так, – выдыхаю я. – Ещё.
Я отрываю ладонь. Мир двоится. Кожа у меня на запястьях красная от ожога.
Проверяю пульс на его шее – он есть. Неровный, как шаг пьяного, но есть. На секунду мне хочется просто завалиться рядом в пепел и тупо смотреть в небо, где нет ни одной птицы. Но мозг, дрожащий и злой, выдаёт список: еще воды, чтобы убрать жар, бинт на раны.
Я стягиваю с него обгоревшую ткань, что-то вроде куртки и отбрасываю в сторону. Клеймо изгнанника на ключице чернеет, как свежий уголь. Меня пробирает по спине. Я слышу голос старосты: «С такими не связываться. Таких выдать. Таких не жалеть». А у него грудь под моей ладонью всё ещё тёплая. У него ресницы слиплись от пепла. У него шрамы, которые не от огня, а от верёвок и железа.
– Я не святая, – говорю ему. – Просто умею терпеть. Ты – умеешь?
Я накидываю ему на плечи свой плащ полы мокрые и прохладные, хоть так. Пытаюсь приподнять. Он тяжелее, чем кажется. Я ловлю его под руки, шиплю от боли в ладонях, тяну, ползу, ругаюсь шёпотом, чтобы не потратить лишний воздух. Сдвигаю на пару локтей в сторону, туда, где меньше глины и можно будет перетащить на плащ и волоком. Спина влажная от пота, волосы лезут в глаза.
Он шевелится.
– Эй, – наклоняюсь так близко, что почти касаюсь губами его уха, – не надо умирать, слышишь? Я уже влезла туда, куда не должна. Сделай мне одолжение, дыши.
– Лисса, – повторяет он. Он не открывает глаза – ещё нет. Но губы шевелятся, и звук – прорезает меня от груди к горлу. – Лисса…
Я не говорила ему своё имя. Никто не говорил. Здесь никто не знает меня так близко, чтобы звать ласково. Здесь я либо «ведьма», либо «целительница», либо «эй, ты». А он, лежащий в глиняной яме с клеймом изгнанника, с живым драконом под кожей шепчет его, как будто уже звал тысячу раз.
Жар на миг уходит из моей груди и возвращается обратно, как волна. Небо, серое от пепла, медленно плывёт.
Он открывает глаза.
Сначала это просто щёлки, слипшиеся, тяжёлые, чёрные от копоти. Потом два огня под стеклом. Не алые и не жёлтые, слишком странные, чтобы у них было простое название. Лето в сумерках. Закат, который задержали. Гладь расплавленного металла, на которой уже легла корка. Они смотрят не на меня и через меня. А потом фокусируются. И я чувствую, как что-то во мне, давно и тщательно залатанное, рвётся по шву.
– Лисса…
Сердце делает лишний удар. Мой голос – чужой, когда я спрашиваю шёпотом:
– Откуда ты знаешь моё имя?
Ответ не приходит. Только огонь в его взгляде дрожит как языки пламени, когда в кузне распахивают задвижку.
Глава 2
Дом на окраине пахнет тем, чем всегда пах: сушёными травами, золой от старой печи и водой из колодца, которую я почему-то различаю по нотам, как песню. Здесь легко дышать – обычно. Сегодня воздух не слушается. Он то густеет, то делается острым, будто в нём мелкая слюда, – потому что я притащила к себе то, от чего весь посёлок старательно отворачивал бы взгляд.
Я затолкала засов на двери, переставила лавку как подпорку, распахнула ставни ровно настолько, чтобы тянуло тягу к печи, и потащила тазы: холодная вода, теплая вода, чистая тряпь, лён, мази – всё на стол. Руки дрожат не от усталости, а от понимания, что делаю то, что нельзя. Меня за такое не то что лишат дара, а сожгут вместе с домом, если Ордену донесут.
Он лежит на моей постели, на том самом узком ложке, где я когда-то нащупывала рукой мать, проверяя, дышит ли ещё. Сейчас там чужое тяжелое дыхание, вязкое, будто через песок, и жар, от которого плохо от щёк до ключиц. Я выжимаю тряпку и снова на лоб, на шею, под ключицу. Ткань шипит, как паршивая гадюка, отлетает, я матерюсь сквозь зубы так, как матерятся только пьяные трактирщики.
– Слышишь меня? – наклоняюсь. – Это мой дом. И я не собираюсь в нём устраивать костёр. Так что… Дыши ровно, пожалуйста.
Ответа, конечно, нет. Я мажу лён мазью, поддеваю его обгоревшую рубаху и прикладываю повязки. Кожа у него… странная. Там, где нет ожогов, она крепкая, тёплая, гладкая до смешного. Я ловлю в себе мысль, как на крючок: красивая кожа, – и тут же рывком её вытаскиваю: не о том я думаю.
Когда я обмываю ему ладони, вижу мозоли не кузнечные или пахотные. Воинские. Короткие, плотные, на хватающих местах. Мне хочется задать сотню вопросов.
К вечеру жар падает с неистового до «обжечься можно, но не с первого касания». Пульс всё ещё скачет, но уже не как пьяный в драке, а как человек, бегущий в гору. Я прислоняюсь спиной к печи, стягиваю с рук мокрые бинты – мои ожоги уже едят кожу и требуют внимания – и на секунду закрываю глаза. Внутри меня тихо. Это самая страшная тишина – та, которая наступает, когда выплеснул из себя слишком много. В ней очень легко услышать то, что не хочешь слышать.
– Глупая, – говорю себе ровно. – Влезла. Привела. Сиди теперь на пороховой бочке и улыбайся.
Ближе к сумеркам он открывается резко, как будто кто-то отвёл засов изнутри. Сначала – короткий вдох. Потом – напряжение всего тела, будто струна и глаза. Они, как и в яме, не цвет, а состояние слегка остывшего металла. Он смотрит на потолок, на перекладины, на травы под ним, и на меня. Взгляд резкий, гордый, отрешённый, почти чужой, будто я не женщина, что спасла его, а просто ещё один предмет в комнате.
– Тебе не стоило меня спасать, – произносит он хрипло.
Голос у него низкий, рвано-охрипший, но красивый, чёрт бы его побрал. Ненужная мысль. Я ставлю кувшин обратно на стол, беру чистый платок, прячу дрожь в пальцах.
– Я не умею смотреть, как кто-то горит, – отвечаю. – Хотя, видишь, домов вокруг достаточно. Могла бы для разнообразия.
Он морщится. Не от боли, а от слов. Пытается приподняться на локтях. Я автоматически поддерживаю плечо. Горячо. До костей. Я взываю к остаткам самодисциплины, потому что тело хочет отдёрнуть руки и одновременно не отпускать.
– Где я? – спрашивает.
– У ведьмы, – говорю без улыбки. – В конце улицы, напротив колодца, через два двора от той злой тётки, которая взвешивает хлеб так, будто каждую крошку отдаёт из собственной печени.
Он моргает непонимающе. Хорошо. Я и не рассчитывала, что он поймет. Я перевожу:
– В моём доме. На окраине. Это значит, что если кто-то узнает, я первая сгорю. Ты второй.
– Надо уйти, – он болезненно поворачивает голову, взгляд цепляется за дверь. – Я не должен здесь быть.
Я слышу это «не должен» и едва удерживаюсь, чтобы не рассмеяться так, чтобы треснули банки с настойками. «Не должен» – прекрасная формула мира, в котором мы живём.
– Сначала вода, – говорю. – Потом суп и разговор. Потом уйдёшь и, возможно, не загоришься по дороге. Договор?
Он смотрит долго. В этом взгляде много всего: злость, усталость, покорность привычке не просить.
– Ты не понимаешь, – наконец бросает. – Со мной нельзя… рядом. Ты уже обожглась.
Я инстинктивно гляжу на свои запястья. Красные, блестящие, как рыбий бок. Больно? Да. Стоит ли оно того? Не знаю. Я кормлю его маленькими глотками: воду, настой с терпким вкусом (он морщится, но не спорит), потом жидкую похлёбку. Он ест медленно. Пальцы у него сильные, даже сейчас. Когда он забирает миску, костяшки на руках белеют, и я ненавижу себя за то, что замечаю, как он красив.
– Как тебя зовут? – спрашиваю, когда миска пустеет, а моё сердце, кажется, перестаёт отбивать барабанную дробь.
Он молчит. Я считаю вдохи. На девятом он будто договаривается сам с собой.
– Кайр.
Имя ложится в мою голову так, словно у него там заранее приготовили место. Я повторяю:
– Кайр.
И не знаю, почему от одного этого звука по спине катится цепочка горячих бусин.
– А тебя я знаю, – говорит он. – Лисса.
– Мы уже выяснили, что это пугает, – сухо. – Откуда ты узнал моё имя?
– Объяснения не помогут, – отрезает он. – Поможет дистанция и молчание. И чтобы ты не прикасалась ко мне. Я пламя, а ты то, что оно пожрёт.
– Поздно, – говорю. – Я уже прикасалась. И ты всё ещё здесь.
Он закрывает глаза. Перестилаю постель, поправляю подушку, проверяю повязки, упрямо, упрямо возвращая себе право касаться к нему.
– Ты из… – Я запинаюсь на слове, понижаю голос. – Из них?
Он не открывает глаз.
– Скажи слово, раз уж взяла на себя моё спасение.
– Из изгнанников, – выдыхаю. – Из тех, кого метят. Из огненной крови.
Он открывает глаза. Взгляд прямой.
– Да.
История, которая другим кажется страшной сказкой, для меня запах и вкус. Я почти вижу, как это было: после войны Орден поднял факелы и сказал, что «драконья кровь» зараза, проклятие, которое нужно отсечь. Клеймо, «знание» в массы: хочешь хорошей весны и урожая – не прячь таких.
– И что, – спрашиваю, не отводя взгляда, – правда всё, что говорят? Что вы горите изнутри, что вас нельзя касаться, что вы как топь: шаг и нет тебя?
– Иногда, – он едва заметно усмехается. – Иногда – да. Иногда – нет. Это… зависит.
– От чего?
– От страха. От гнева. От близости. – Он делает паузу. – От счастья тоже.
Слово «счастье» звучит так, будто это редкая трава, которую кто-то описал в книге, но сам не нюхал. Мне хочется протянуть ему веточку с запахом мёда и лета и сказать: вот оно. Но вместо этого я говорю по делу:
– Тебе здесь безопаснее, чем на улице. Днём никто не придёт: все заняты своими руинами. Ночью – хуже. Если начнётся… – Я ищу слово. – Приступ, то я рядом.
– И это худшая из возможных новостей, – хрипло. – Ты близко, и это значит, что ты первая загоришься.
– Проверим, – бросаю. – Я люблю эксперименты.
– Не шути, ведьма.
– Я вообще-то целительница, – бурчу, – но сегодня, видимо, и ведьма тоже.
Он криво усмехается. На губах трещинки. Я тянусь к баночке, мажу бальзамом, он дергается, но терпит. Его взгляд цепляется за мои руки, за ожоги и он морщится так, будто ему сделали больно.
– Это я?
– Ты, – киваю. – В глиняной яме ты был печкой. Я – дурой. Классический союз.
Мы молчим. За окном глухо шумит ночь, у нас на окраине ночи всегда слышнее, потому что меньше людей, больше земли. Где-то чирикает поздняя птица, где-то трескается от холода древесина. Я включаю лампу, маленькое пламя. Он смотрит на него с таким вниманием, будто это не огонёк, а целая жизнь.
– Спи, – говорю. – Если получится.
– Если не получится… лучше уйти.
– Если не получится – разбудишь меня.
– Нет.
– Да. – Я подтягиваю к кровати низкий табурет, ставлю рядом таз с водой, кидаю в него два камня – нагретые на печи, вода начинает теплеть. – Я не уйду в соседнюю комнату. Я сяду здесь и буду смотреть. Если начнёт полыхать буду тушить.
– Чем?
– Собой, – говорю и только после этого понимаю, как это прозвучало. Краснею, хотя какая к чёрту разница, если лицо у меня почти красное от ожогов. – Механизм примерно такой же. Я забираю огонь и отвожу его к земле.
Он смотрит на меня долго, как будто примеряет моё решение на свой страх, и хрипло говорит:
– Тебе не стоило меня спасать.
– Повторяешься, – отвечаю. – Через третье «не стоило» я начну взимать плату. Деньги, золото, серебро – всё подойдёт.
На этот раз он отвернулся, и я принимаю это как победу: он не спорит. Я сажусь на табурет, зажигаю ещё одну лампу, чтобы в комнате не было жестких теней, натираю свои запястья яичным белком и укрываюсь его плащом – он всё равно обуглен, но ещё держит тепло.
Ночь всегда тянется резиной. Первая часть длинная, липкая, в ней мысли цепляются друг за друга, как сорняки за подол. Я слушаю его дыхание. Слушаю свой пульс, он всё ещё слишком громкий.
Где-то ближе к середине ночи он начинает метаться. Сначала почти невидимо: едва заметное дрожание в веках. Потом мышцы, пульс срывается, а воздух густеет. И я чувствую всем телом как поднимается волна.
– Эй, – наклоняюсь, кладу ладонь ему на грудь. – Посмотри на меня.
Он не смотрит. Глаза закрыты, но под веками молнии. Внутри него гул. Вибрация залезает мне в зубы, заставляет скрежетать челюстью. Жар начинает сочиться из пор, изо всех мест, откуда обычно сочится пот. Лампа вздрагивает пламенем.
– Кайр, – говорю тихо. – Слышишь? Сюда. Возьми воздух. Вдох. Выдох.
Вместо ответа вспышка. Простыня под ним тлеет с краёв, как бумага. Доски стонут. Я ругаюсь и не думаю. Ложусь целиком на него, грудь к груди, ладони на лицо, колени по сторонам его бёдер, вес вниз, чтобы прижать пламя обратно под кожу. Жар ударяет в мои ребра, как кулак. У меня из носа тут же течёт кровь я даже не успеваю удивиться.
– Смотри, – шиплю, прижимая его лоб к своему. – На меня. На меня, слышишь? Забирай у меня, я крепче, чем кажусь. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох.
Моя магия не огонь. Но ей всё равно, во что нырять. Она про то, чтобы забрать, пережечь через себя и выпустить без зубов. Я открываюсь широко, шире, чем разрешала себе когда-либо. И он – словно слышит это. Пламя, которое шло наружу, начинает ломаться, как ветер, встретивший скалу. Я тяну его внутрь себя. Внутренности визжат, кожа хрустит. Зрение становится узким тоннелем. Я вцепляюсь в него, как в канат, который тянут из огненной ямы, и слышу, как он впервые за ночь выдыхает так, будто вспоминает, зачем это вообще делается.
– Вот так, – бормочу, почти не слыша себя. – Вот так… Ещё. Ещё. Забирай.
Мир сужается до двух сердцебиений, которые в какой-то момент начинают совпадать.
В какой-то миг жар обрушивается. Тело подо мной перестаёт биться. Пламя уходит вглубь, как зверь в логово. Я слышу, как доски вздыхают. Воздух вдруг становится прохладным. Я пытаюсь отлипнуть, отвести голову, сказать что-нибудь вроде «я же говорила, что это сработает», и в этот момент тьма занимает мои глаза изнутри, как чернила стакан воды.
Последнее, что я успеваю отследить – это его ладонь, которая почему-то лежит у меня на затылке, и пальцы, которые едва заметно дрожат.
Глава 3
Просыпаюсь от звука: дождь бьёт по крыше. Воздух пахнет мокрой золой и сырым деревом. Я не сразу понимаю, что лежу не на своём табурете, как собиралась, и не на коврике у печи, а выше, теплее, у него под ключицей, лицом в кожу, которая всё ещё даёт жар. Ресницами цепляю тонкий рубец тот самый, где под кожей шевелится дракон; чувствую, как он на вдохе сворачивается, на выдохе чуть расправляется. Живой.
Его рука лежит у меня на затылке. Пальцы тяжёлые, тёплые, и я ловлю себя на ужасной мысли, что мне… спокойно. Я, которая вчера закончила ночь на грани обугливания, сейчас лежу в самом опасном месте дома – на его груди. И дышу синхронно, как дура, которая влюбилась в пламя, потому что оно красивое.





