- -
- 100%
- +
При жене бы она так не сказала, наверное, хотя могла. С Алей бабушка воспринимала их отдельно от себя, отрезанной семьей. А без жены – внук снова становился ее частью, тем же, кого она водила в детсад, заставляла летом полоть грядки и только потом отпускала на речку; он ощущал бабушкины права; «навестить» звучало, как «вернуться домой».
– Ну пойдем, чаем тебя, что ли, напою. Или супом угощу. Я еще пирожков напекла, думала, вы с Алей придете. Может, она бы покушала пирожка-та, она такая худющая у тебя.
«Не могла не прокомментировать», – подумал Вадик, и тут же промелькнуло воспоминание. Алечка жаловалась, пока жили все вместе, что бабушка ходит за ней с блюдом пирожков (пригорелых и пресных), пока не припрет к шкафу, и хоть ори на нее.
Вся кухня была заставлена мебелью, иногда в два ряда. Перед шкафчиками стояли тумбочки, все в пустых трехлитровых банках, на шкафах громоздились старые советские сервизы («Это все вам достанется, кому же еще? Вам и достанется»). Электрический самовар, электрический мангал, кактусы, большие и маленькие, которые то засыхали, превращаясь в плоские колючие тряпочки, то оживали или заменялись новыми, рассаженными в обрезанные коробки и баночки из-под йогурта. Посуда рядами была выставлена на всех поверхностях, и, чтобы что-то выложить на стол, нужно было сначала отодвинуть какую-нибудь банку, кактус или вазочку с конфетами (нельзя ей конфеты, вот же ж бабка).
– Налей небольшую тарелочку.
Жена супов не готовила, и Вадим Андреевич решил не упускать возможности съесть супчику. Куриного, бабушкиного.
Нина Сергеевна засуетилась. Включила газ – разогревать кастрюльку. Половник казался корявым в коротких пальцах, она пролила немного на плиту, газ зашипел («Ничего, вытеру все»). Поставила тарелку перед внуком. Отхлебнув с ложки, Вадим Андреевич отметил про себя, что суп пересоленый и слишком жирный. Смотреть, как бабушка размешивает и разливает, было приятнее, чем есть. И пирожок взял. Пирожков жена тоже не делала. Он оказался такой, как всегда, с капустой и яйцом. И это его обрадовало.
Нина Сергеевна села рядом с внучком и стала смотреть, как он ест.
– Вы ко мне этим летом приедете хоть на дачу-та? Я наняла рабочих, они мне крыльцо переложили. Старые доски сгнившие поубирали, ты бы видел, какие черные уже доски-та. И новые свежие положили. И взяли недорого. Они соседу моему, Антону Палычу, помнишь Антона Палыча? Ему тоже делали, вот и я их наняла. В следующем году еще забор поменяю, а то ведь сколько не меняли.
Вадим Андреевич хлебал и слушал настороженно, не перебивая, глядя себе в тарелку, на круги жира и картошку. Антон Палыч? Нет, он не помнил. Дом, крыльцо, речка, велик – каждое его детское лето спрессовалось до немногих, оставшихся в памяти, картинок.
– Ты знаешь, эти рабочие, отец с сыном, они хорошие, такие, деловитые. Но за ними нужен глаз да глаз. Понимаешь?
Нина Сергеевна долгим взглядом посмотрела на внука. Ну вот, сейчас начнется. Нина Сергеевна погладила глянцевую клеенчатую скатерть, как будто расправляя.
– Они мне в кофе что-то подсыпают, – и торжественно замолчала.
– Во-первых, тебе врачи запретили кофе, бабушка! Забыла про множественные язвы? А во-вторых, никто тебе ничего не подсыпает, запомни, – Вадим Андреевич и разозлился, и успокоился одновременно. Будто гнойник нарывал и зудел, и вот лопнул.
– Ну, ты же не видел. В банке с кофе такой белый налет, это они. Я знаю. Им, конечно, ничего не сказала. А только высыпала кофе, полбанки. И на огурцах. На огурцах засоленных тоже. Белый такой налет, это все они, я знаю. Ты бы приехал и посмотрел.
– Глупости говоришь. Кому это нужно?
Вадим Андреевич знал, что только усугубляет, но хотел поскорее достичь дна, чтобы все закончилось. Он злобно переводил взгляд с одного шкафчика на другой. На подоконнике лежал нераспечатанный комплект нарядных полотенец, которые они с женой еще весной дарили Нине Сергеевне. Так и не раскрыла, бережет. Для чего? Он отвернулся от окна.
– А вот ты мне и скажи, кому это надо? Они, – пауза, – не просто так это делают, у них заговорщик есть, он тут живет, этажом выше, ты его знаешь.
Кто там, этажом выше, живет-то, Вадик уже и не помнил, жильцы менялись несколько раз за последние пару лет.
– Я там, наверху, и Алин голос слышу часто, ты ей передай, пусть спускается ко мне-та, и ты вместе с ней приходи, – спокойно продолжила Нина Сергеевна. Вот из-за таких моментов Вадим предпочитал навещать бабушку с женой, чтобы не слышать подобных гипотез.
– Кажется тебе все, какой заговорщик? – Вадим Андреевич брякнул ложкой и отодвинул тарелку так, что остатки супа расплескались, и Нина Сергеевна отшатнулась.
– Сергеем, кажется, зовут. Этот сосед, сверху, он недавно спросил, как у меня здоровье? Чего ему о моем здоровье спрашивать-та. Отравить меня хотят, точно. И чтобы дача им отошла, ты им часть дачи и отпишешь. Я все равно скоро умру. Так что уж, годом раньше, годом позже. И врачи тоже в сговоре, они мне таблетки такие в прошлый раз выписали, что только хуже стало, я, когда к ним приходила, во вторник-та, приносила свои лекарства, чтобы мне мои ампулки кололи, а медсестра взяла и унесла их, и колола уже другие, я знаю, она их подменила. Зачем уносить-та. Они тоже в сговоре. Никому старики не нужны, я знаю, в передаче о таком рассказывали, как стариков травят, чтобы квартиру переписать.
– Я пойду, раз ты всех обвиняешь. Поэтому и мать с тобой не общается, невозможно все время обвинения выслушивать. Вот ты все говорила, что к тебе кто-то в квартиру заходит, вещи перекладывает. Я же поставил камеру. Не ходит никто. Не ходит!
– А они знают, когда камера не работает, и приходят, когда выключена, у меня постоянно что-то пропадает, и не найти.
– Забываешь, куда кладешь, бабушка. Никого тут нет, кроме тебя. Подумай, кому нужна твоя дача, до которой три часа ехать, и все равно не доедешь? Я пошел, – Вадим Андреевич медленно, демонстративно встал.
– Ну, Вадик, попей еще чаю, – Нина Сергеевна скатилась со стула и зашаркала за внуком. – И переезжайте ко мне обратно. А что я должна думать-та? Все огурцы пленкой покрылись, все огурцы…
– Не знаю, что ты должна думать, но уж точно не это. Не нанимай никого, если боишься. Сдалась всем твоя дача.
– А я тебе вот еще чего не сказала. Я этот кофе отравленный выпила, пожалела выкидывать, и мне плохо стало. Плохо, Вадик!
– Да нельзя тебе кофе! Выкинула, и правильно, наконец-то. Буду теперь приходит, и проверять, чтобы ты его не пила.
– Да, да, и приходи почаще, – Нина Сергеевна, как ни в чем не бывало, улыбнулась. Вадим Андреевич стоял уже в коридоре, обувался. Строго, по-воспитательски смотрел на бабушку. Она топталась нахохлившаяся, раскрасневшаяся.
– Ну ладно, Вадик, ладно. Я тебя не обвиняю. Приходи. И сумочки-та возьми, это я вам с Алей привезла. Ладно, Вадик?
– Только, если не будешь глупости говорить.
– А огурцы я тоже выкинула, раз они отравленные.
Вадик взял пакеты, осторожно их поднял.
– А смородина тоже отравленная, может быть, это ты нас травишь?
– Зачем же мне-та, Господи помилуй.
– Откуда я знаю, зачем. Тебе виднее, ты же это все придумываешь.
– Ну прости меня, – Нина Сергеевна придерживала внука за руку чуть выше кисти и поглаживала легонько. – Я старая, глупая. Приходи почаще. И Але спасибо передавай, – она помолчала, а потом добавила: – Передавай, передавай, и на дачу ко мне приезжайте.
Вадим Андреевич вышел из квартиры и остановился у лифта. Он смотрел себе под ноги и сердился, что лифт остановился где-то этажом ниже, поскрипел, потом опять затрясся и только после этого пополз вверх.
Бабушка стояла у открытой двери, как она всегда делала, когда провожала, и ждала, когда он уедет.
Нина Сергеевна осталась одна. Прислушалась, как грохочет, спускаясь, лифт. Торопливо и громко закрыла дверь, провернула дважды ключ, затем клацнула задвижкой. На цыпочках прошла в комнату и села на диван. Через минуту встала, перед глазами запрыгали зеленоватые зигзаги и цветные мушки. Она подошла к окну, которое глядело во двор. На детской площадке звенел мяч, кто-то истошно орал. Вадик в детстве никогда не орал, а эти что? Вот сейчас должен выйти. Дверь подъезда открылась, Вадик в полпрыжка спустился по короткой лестнице и быстро зашагал вдоль дома. На окна не посмотрел. А раньше махал ей, баушке, когда за дом убегал. Чем дальше он уходил, тем более пусто становилось в комнате. И вот завернул. Но Нина Сергеевна ощущала его присутствие, слабеющее, но реальное, физическое.
Она еще постояла перед окном, глядя то на кроны деревьев, то на мелькающих внизу подростков. Это полезно, тренировать зрение – то на близкие предметы смотреть, то на дальние. От скамеечки отделилась и поплелась в свой подъезд Настасья Ивановна. И Нина Сергеевна тоже отошла от окна. С книжного стеллажа, из-за стекла, браво смотрел ее покойный муж и еще маленькая, такая же бравая, круглолицая дочь. Вадик, щекастый и послушный, был цветной и приветливый на детсадовском снимке. Этажом выше что-то шлепнуло, потом загудело, стало слышано, как возят по полу пылесосом. Нина Сергеевна замерла, прислушалась. Это они теперь специально будут пылесос включать, чтобы я Алькин голос не могла различить-та, проходимцы. И, постояв еще немного, вышла из комнаты.
На кухне Нина Сергеевна поставила чайник. Послушала бормотание пузырьков, сначала маленьких, а потом больших и злых. Открыла шкафчик и достала металлическую рифленую банку. Насыпала в чашку две ложки растворимого кофе. Вот бы Вадик ругался, но он не видит. Потом достала из шкафа сахарницу с отбитым краешком. И насыпала ложку. Врачи запретили ей сахар. Она остановилась, поводила ложкой по сахару – не зря песком зовут. И насыпала еще две. А если хочется, что же теперь. Вода шипящей струей запузырила кофе. Всю жизнь пила кофе и сахар кушала, ничего не будет. Она подошла к плите, попробовала кастрюльку – суп был еще горячий. Она налила себе в Вадикову тарелку, поставила на стол, немного пролив. Развернулась и посмотрела на нижний шкафчик. Будто ожидая, что дверца может открыться сама. Но дверца только мозолила глаза, расплываясь по краям, и только посередине узор, имитирующий срез дерева, становился все четче и четче, выпуклее. Открыла. С полки на нее смотрели одинаковые, набитые хрустящими огурцами банки, огурцы были переложены крупной петрушкой, на дне желтели зубцы чеснока. Она достала банку аккуратно, поддерживая одной рукой снизу, другой за горлышко, поставила на стол. Открывала долго консервным ножом, а потом доставала огурец Вадиковой ложкой, помогая пальцем, коротким и толстым.
– Ну что, как? – спросила Алечка, открывая мужу. В комнате пахло бабушкиными ромашками, которые вот-вот собирались увядать, их Нина Сергеевна привезла с дачи на прошлой неделе.
– Да как обычно, – Вадим Андреевич аккуратно поставил пакеты, посмотрел на свои руки с красными вмятинами. И как она столько носит на себе? – Опять травят, выбросила все огурцы, которые засолила. Говорит, в банки что-то подсыпали, они белым налетом покрылись.
– Вечно у нее все скисает. Жалко. У нас еще несколько банок осталось, – Александра Львовна заваривала зеленый чай, она могла его пить сколько угодно, в любую погоду.
Вадик постоял посреди комнаты и вдруг произнес:
– А к кому ты в гости ходила, в квартиру над бабушкиной? – И пожалел, что спросил.
– Я даже не знаю, кто там живет. Рехнулся, что ли?
Вадик поднял пакеты и понес их на кухню, в холодильник ставить. За белой прохладной дверцей, в углу, стояла открытая и наполовину только съеденная банка огурцов. Он взял ее аккуратно и заглянул внутрь. Мутноватый белесый налет тонкой пленочкой плавал, касаясь болотных пупырчатых тел.
Ольга Лушникова
Ничего
Всю ночь шел дождь с порывами шквалистого ветра. Лето никак не начиналось. На дворе стояла середина июля, пора сбора ягод. Зинаида Андреевна натирала ноги мазью. День выдался пасмурным. Часы тикали. Желудок подсасывало. Давно пора бы завтракать.
Дверь заскрипела, и в дом Зинаиды Адреевны вошла соседка.
– Ну, будь здорова Зина. Чего расселась? Не кушала еще, смотрю.
– Все гудят и гудят ноги-то. Дождь какой был давеча. Под дождь спится хорошо.
– Дорогу размыло. Ветки посшибало. Деревья повалило. Рога все антенные посворачивало. Телевизор не работает!
– Да что ты, Шура?
Зинаида Андреевна всплеснула руками и обхватила ими щеки. Крышечка от мази покатилась по полу. Баба Шура остановила крышечку своей палкой, но наклоняться и поднимать не стала.
– Зашла проведать тебя.
– Дождь-то все поливает? Как-то там садик мой, не сходила еще. Дети с внуками приедут, а их и угостить будет нечем.
– Я уж смотрела.
– Шура, не говори мне только, неужто чего? Сама я пойду погляжу.
Зинаида Андреевна схватилась одной рукой за грудь, другой оперлась о сетку кровати, тщетно ища в ней опоры для подъема.
– Чего ты? Тю! У тебя ж все цветет да пахнет. Ни одной ветки ветер не тронул. Как у Христа за пазухой живешь!
Зинаида Андреевна так и не поправила платок после сна. Волосы седыми свалявшимися прядями лезли на лоб, свисали вдоль мятых щек, словно бы волглых от бесконечного дождя. Гольфы, что служили лечению ног, если бы их только дотянуть до колен, так и болтались у щиколоток, спадая на шерстяные тапочки со сбитым и вылезающим наружу овечьим мехом. На щеках стали медленно расползаться багровые пятна – мазь со змеиным ядом вступила в реакцию с кожей.
– Шура, а тебе, я смотрю, неспокойно спалось-то? Ждала все, что мой садик с лица земли ветер сотрет?
– Сад мне твой не мешает, пусть. А сарайчик вот не у места своего раскорячился. Дорогу посередь всей улицы водищей вымыло, не пройти по ней, не проехать. А сарайчик твой, паразит, что погода ему, что непогода, так и стоит на участке моем, чтоб ему пусто было.
– Шура, опять свою шарманку старую завела? Сколько можно-то? Это забор твой поставлен ближе положенного. Давнишнее дело-то.
– А документы?
Зинаида Андреевна молча посмотрела на Шуру. Та продолжила:
– Сама говорила, что нет у тебя в документах никаких построек, кроме дома-то. Вот и его, сарайчика, паразита, получается, что и нет.
– Ты это к чему?
– Так, вспомнила.
Зинаида Андреевна поставила чайник, положила вишневое варенье в вазочку. Блины ждали гостей еще со вчерашнего вечера.
– Садись, позавтракаем. Куда нам торопиться-то?
– Вишь ты, какая деловая, Зина! Блинов наготовила. А мне болтаешь, что спится тебе под дождь хорошо. Варенье этого года? Вишни у тебя много, смотрю.
– Шура, ну что ты? Сколько лет-то мы с тобой знакомы? Сказать страшно, сколько.
– На возраст мой намекаешь?
– Чай давай пить будем.
Шура попробовала блин, накапала варенья на платье и не заметила. Сделала пару глотков чаю, обожгла нёбо.
– И чего я расселась тут с тобой? Пойду. Кто мне поможет вишню вот распилить упавшую? Больше двадцати лет росла. А тут в одну ночь упала.
– Шура, не переживай, попей чайку. Сережка с отпуска приедет завтра, мой старший, и тебе ее распилит. Завтра, как чувствую, завтра.
– Зина, какая же ты все-таки…
Шура больше ничего не добавила. Встала и вышла, скрипнув дверью.
Зинаида Андреевна осталась одна. Ноги все гудели и гудели. На улицу за весь день так и не собралась. Борщ приготовила к приезду сына, да спать легла. Зинаида Андреевна не вспоминала больше о Шуре. Шестой десяток бок о бок живут, обиды соседкины не новость.
Всю ночь опять лило. А утром в дверь постучали.
– Шура, заходи, открыто у меня.
– Ну, мам, ты даешь, сына не признала?
Зинаида Андреевна спешно поправила платок.
– Сереженька, приехал! Сметанки нет у меня. Борща вот сготовила, как ты любишь. Знала ведь, что сегодня!
– Не надо было, мам, еле же ходишь. А бабу Шуру чего вспомнила? Вишня вон у нее, смотрю, в огороде упала.
– Сережа, ну сколько лет-то вместе мы с ней? Больше, чем с тобой, вон. Человек она одинокий, понимать надо, родная она мне.
– Ну, ты как скажешь, мам. Такая родная, что взяла твою сарайку, да разобрала по доскам. Куда она только хлам весь из нее дела вековой? Сама ночью таскала да закапывала? А утром чай пить к тебе пришла, как ни в чем не бывало!
– Сарайку-то? Да что ты говоришь, сын? Давеча Шура корила, что мешает он ей. Но чтоб без спроса снесть? Не стала б она! Всю жизнь мы с ней.
– Мам! Да ведь бабы Шуры нет в живых. Не стали говорить тебе, что похоронили ее месяц назад.
– Ну, ты, сынок, и скажешь. Борщ будешь? Только за сметанкой схожу. Не сказали они. Каждый день мы с Шурой чай пьем.
Зинаида Андреевна вышла из дома, шаркая ногами. В одной руке у нее болталась заштопанная холщовая сумка с литровой банкой для сметаны. В другую она ухватила крышечку от банки.
Остановилась у самой калитки и оглянулась на Шурин дом.
Рядом с забором, что разделял соседские участки, стояла вишня с тонким кривым стволом, стыдливо прикрытая ее же, обломанными непогодой, ветками. Ветки были усыпаны ягодой, так и не доклеванной птицами. И больше ничего. Не было парника. Огуречные усы не вились по колышкам, не заготовленным с весны. Не было грядок со свежей зеленью. Лишь среди перепутанных сорняков кое-где проглядывали клубничины: опухшие, подгнившие, одного цвета с суглинком, они были склизко поедены лягушками. Не было и сарая. Как не было и кота, обычно добывающего себе прикорм под его порожком.
Крышка от литровой банки выпала из рук Зинаиды Андреевны и покатилась по светло-коричневой глади лужи прямиком к забору.
Соседка Шура стояла на месте бывшего сарая и глядела на подругу. Она остановила прикатившуюся к ней крышку своей палкой, но наклоняться и поднимать не стала.
Федор Людоговский
Грустный пакет
Я смотрю в окно. Это одно из главных моих занятий в последние недели. Я сижу, смотрю в окно – и никуда не спешу. Да и куда спешить, к чему суетиться? Обычная дневная программа выполнена: мы сходили в магазин, взяли немного замороженных овощей, сухарей, воды. В квартире тепло, сухо. Олечка накормлена. До вечера можно ничего не делать. Сиди себе, читай книжку. Но штука в том, что книжек нет. Совсем. И я не знаю, какой в этом смысл. (Да и есть ли смысл во всей этой истории?) Так или иначе, читать мне нечего. И вот я сижу и смотрю в окно.
В окне – знакомая картинка. Бесполезные машины. Тот самый продуктовый магазин, в который я теперь хожу каждый день. Пустая детская площадка. А между зданием магазина и моим домом – дерево. На нем только что распустились листочки. «Еще не запыленная зеленая листва» – как пелось в одной детской песенке. Зелень радует глаз. Но досадным диссонансом на одной из веток торчит грязноватый полиэтиленовый пакет. Утром этого пакета еще не было. Видать, принесло ветром. «Снять бы его», – лениво думаю я. Но я знаю, что лестницы у меня нет, лазить по деревьям я давно разучился, да и вообще как-то неохота напрягаться. Пусть висит, что поделаешь… Может быть, ветер будет посильнее, и тогда пакет отцепится и полетит себе куда-нибудь дальше.
– Что это тут висит? – раздается рядом со мной Олечкин голос. Я не заметил, как она появилась на кухне. Ей, наверное, года четыре, так что на самом деле она говорит примерно так: «Тито ето тють висить?» Но я прекрасно ее понимаю, да и сам разговариваю с ней без всякого сюсюканья.
– Это, – говорю я, – висит пакет. Кто-то его выбросил на улице, а потом ветер его поднял – и понес по воздуху. Ну и он зацепился за дерево. Теперь висит вот.
– Он что, злой был? – Это, стало быть, второй вопрос. Теперь я уже забросил это занятие, а в первые дни я всерьез занимался подсчетами Олечкиных вопросов.
Я увидел ее в магазине. Она сидела в тележке, на такой специальной приступочке, чтобы возить детей. «Ты кто?» – спросила она спокойно и безо всякого испуга. Ну что бы вы ответили на такой вопрос? Наверное, что-то вроде homo sum. Но я решил не нырять в философские глубины, а вместо этого представился: «Гоша». – «Пойдем домой!» – сказала Олечка. И мы пошли домой.
Пока мы дошли до моей (моей? – да, смешно) квартиры, Оля сумела задать мне ровно сорок два вопроса. Про тележки в магазине, про луну, про солнце (в тот день на небе можно было видеть оба светила одновременно), про ворону, которая купалась в луже, про мои кроссовки… При этом та дурацкая ситуация, в которой мы оказались, ее, по всей видимости, совсем не удивляла и не интересовала. Она не спрашивала, где ее мама, где папа, как она тут оказалась… А вот я к тому времени уже по которому кругу задавал себе одни и те же вопросы: почему я здесь? что это за квартира, в которой я проснулся за пару дней до встречи с Олей? Да и вообще – что это за город? И куда делись все люди? А главное – это тот самый вопрос, который задала мне моя маленькая подруга: кто я?
Я помнил свое имя – Георгий, Гоша. Я откуда-то знал, что мне тридцать пять лет. И что у меня есть высшее образование. И я даже знаю, в какой именно области: я историк. Но кто я по сути, что за жизнь у меня была до всего этого – тут я не помнил практически ничего. Так, какие-то обрывочные образы, всплывающие преимущественно в снах. Историк без истории. Ирония судьбы, так сказать.
– Он что, злой был? – повторяет свой вопрос Олечка.
– Кто злой? – спрашиваю я, совсем потеряв нить разговора.
– Человек пакета выбросил – он злой был? Он хотел обидеть пакета?
– Нет, – говорю я. – Человек, наверное, был не злой. Он просто не подумал. А может, он просто что-то достал из пакета, а тут налетел ветер и вырвал у него пакет из рук.
– И теперь он тут всегда будет висеть?
Всегда… Суровое слово. Олечка, я не знаю. Я вообще не понимаю, идет ли тут время. То есть второй закон термодинамики никто не отменял: мы оба с тобой, надо полагать, становимся старше; молочные продукты в нашем магазине начинают портиться; лето, похоже, постепенно приближается к своей середине… Но – всегда? Тут я отказываюсь что-либо предполагать.
– Не знаю, – отвечаю я вслух. – Может быть, ветер унесет его дальше. А может, его утащит какая-нибудь птица.
– А птица сможет в нем жить? А она сможет его съесть?
Оля начинает задавать вопросы один за другим, уже не дожидаясь ответа. Пакет, висящий на дереве, пробудил в ней фантазию, и она просто говорит вслух все, что приходит ей в голову. А вопросы – это просто привычная ей форма для мыслей.
– А его с самолета видно?
Хороший вопрос. Кстати, за все эти дни не видел в небе ни одного самолета. А надо бы понаблюдать. Вдруг тут еще кто-то есть, кроме нас двоих, – ну пусть хотя бы на высоте десяти километров?
– А когда будет темная-темная ночь, он будет светиться?
– Это вряд ли.
– А если снизу хорошенько подуть – он отцепится?
Попробуй, девочка, попробуй…
– А почему вон другой пакет летит высоко, а этот зацепился?
Да, почему все люди куда-то исчезли, а мы тут с тобой застряли?
– А если станет жарко-жарко, он растает, да? И будет капать – как будто слезы?
А температура-то и в самом деле с каждым днем повышается. Как бы нам самим не растаять.
– А если ночью ангел полетит, он заденет за пакет?
Ну, разве что это будет какой-то очень неуклюжий ангел.
– А ему там одному не грустно?
Ему – не знаю. А мне… Мне как-то странно. Нет, пожалуй, не грустно. Тем более рядом с этой егозой-стрекозой. Но странно, очень странно.
– А ему там не грустно?
Ага, понятно, тут от меня уже требуется активное участие. Видимо, этот вопрос важен для нее.
– Тебе как сказать – честно?
– Честно, – энергично кивает головой Олечка.
– Честно – я не знаю, – отвечаю я. – Но, может быть, ты права. Может быть, ему там и в самом деле грустно и одиноко. Он висит там без дела, совсем один. Мог бы приносить пользу – но вот зацепился за ветку и просто висит.
Я собираюсь развить эту мысль дальше, но замечаю, что уголки рта у девчонки опустились, и она вот-вот заревет. Я лихорадочно собираюсь с мыслями – нужно как-то исправлять свою оплошность. Зачем мне понадобилась эта дурацкая честность? Навязываю свою меланхолию ребенку.
Но Оля не успевает заплакать.
– Смотри, – возбужденно кричит она, – смотри!
Пакета на дереве уже нет. Он свободно парит в воздухе. Вот он уже над магазином. Вот он уже взмыл выше соседнего дома. Вот он уже скрылся из виду.
– Видишь, – говорю я, – ему уже не грустно. Разве можно грустить, когда ты летишь высоко-высоко и оттуда видишь весь мир?
В некоторой растерянности и задумчивости мы смотрим на дерево, на котором минуту назад был пакет.
– Пакет улетит далеко-далеко, увидит там маленькую девочку и с ней подружится, – говорит Оля.
Да, дружок. Как знать: возможно, и в самом деле нашему приятелю повезет больше, и он где-то найдет людей.






