ПТСР. Pt. 2

- -
- 100%
- +
Скажи.
На мгновение запели птицы и снова затихли. Они чего-то тоже ждут.
Этот миг длился одно дыхание.
Холод, отчуждение, тишина – всё вернулось.
Попрощавшись, я побрёл обратно.
Но идти нужно было. Люди спешили по своим делам.
Я посмотрел на свое отражение в витрине магазина. Тот же человек. Та же куртка.
Только теперь я понял, что война никогда не заканчивается. Она просто меняет адреса.
Дома меня ждала тишина – не та звенящая, что в парке, а другая. Мертвая. Как в морге, где воздух застыл между вдохом и выдохом.
Я сел за стол и достал блокнот. Чистые страницы смотрели на меня, как снег до первого следа.
Может быть, если я запишу, оно уйдет? Вытечет через руку на бумагу и оставит меня в покое?
«День первый», – написал я и остановился.
Что дальше? Как описать то, что живет без слов? Как объяснить цвет боли тому, кто видел только радугу?
Ручка скользила по бумаге сама.
«Я вернулся, но не знаю куда. Дом стал музеем моей прошлой жизни. Я хожу по нему как посетитель, который заблудился и забыл, зачем пришел».
Строчки рождались, как дети – в муках и со слезами.
«Сегодня я понял, что во мне живет два человека. Тот, кто ушел, – он умер там, в грязи и дыму. И тот, кто вернулся, – он еще не родился до конца. Между ними пустота. И в этой пустоте я ищу себя».
Рука остановилась.
Кого я ищу?
Того мальчишку, который верил в справедливость? Его больше нет. Он сгорел в первый же день.
Того солдата, который научился не думать, а действовать? Он остался там, среди могил и памятников.
Значит, нужно искать третьего.
Того, кого еще нет.
Я отложил ручку и подошел к окну. Город готовился ко сну. В окнах зажигались желтые квадратики света – каждый со своей историей, со своей болью, со своей надеждой.
И тут я подумал: а что, если я не один?
Что, если где-то в этих квадратиках сидит такой же, как я? С такими же дрожащими руками и такой же болью в груди? Может быть, он тоже пишет в блокноте слова, которые режут глотку?
Эта мысль согрела меня больше, чем солнце в парке.
Я не один.
Нас много – сломанных, потерянных, ищущих. Мы разбросаны по городам, как осколки одного взрыва. Но мы есть. И пока мы есть, есть надежда склеить эти осколки во что-то новое.
Во что-то, чего еще не было.
Я вернулся к блокноту.
«День первый», – прочитал я написанное и добавил: «Начало».
Завтра я пойду искать других осколков. Не знаю где, не знаю как. Но я пойду.
Потому что война научила меня одному: сдаваться могут только мертвые.
А я еще дышу.
И пока я дышу, я буду сражаться. Даже если враг – это я сам.
Глава 3: Лицо в зеркале
Я вернулся домой.
А дом ли это?
Но куски не складывались. Они были как осколки разбитого стекла – острые, неровные, режущие пальцы при каждой попытке их соединить.
Я вошел в свою квартиру, и тишина снова встретила меня, как старый враг, которого нельзя ни убить, ни прогнать. Она была тяжелой, липкой, как воздух перед грозой, и я знал, что за ней скрывается что-то, готовое вырваться наружу.
Я бросил куртку на стул и прошел, чтобы умыться.
Холодная вода могла бы привести меня в чувство или хотя бы создать иллюзию, что я все еще контролирую хоть что-то.
Я хочу создать иллюзию, я хочу обмануть себя.
Я поднял взгляд на зеркало, надеясь увидеть просто свое лицо, усталое, но знакомое. Но то, что я увидел, заставило меня замереть.
Так кто ты?
Лицо, смотревшее на меня, было покрыто грязью и кровью, как будто я только что выбрался из-под обломков после взрыва. Глаза были пустыми, как у мертвеца, но они двигались, следили за мной, как будто знали что-то, чего я сам не понимал.
Щека была рассечена, и из раны медленно сочилась кровь, стекая по подбородку и падая на раковину. Я моргнул, надеясь, что это исчезнет, что это просто игра света или усталость, но отражение не изменилось. Оно смотрело на меня с укором, с болью, с гневом. И вдруг губы в зеркале шевельнулись. «Ты не должен быть здесь», – прошептало оно голосом, который был моим, но звучал как эхо из глубины колодца.
Я отступил назад, чувствуя, как спина упирается в стену. Сердце колотилось так, будто я снова бежал под обстрелом, пытаясь укрыться от снарядов. Я хотел отвести взгляд, но не мог. Отражение притягивало меня, как магнит, как пропасть, в которую невозможно не заглянуть. И чем дольше я смотрел, тем больше деталей замечал.
Я был заперт в своей квартире.
Кровь на лице была не просто пятнами – она складывалась в узоры, в линии, которые я узнал.
Эти карты всегда обманывали, всегда они…
Я сжал кулаки, пытаясь взять себя в руки, но пальцы дрожали. «Это не настоящее», – повторял я себе, но слова звучали пусто, как выстрелы в поле. Отражение в зеркале ухмыльнулось, и я увидел, как из его рта вырывается дым, черный, густой, как тот, что поднимался над сгоревшей техникой. Дым начал заполнять ванную, хотя я знал, что это невозможно.
Я протянул руку к зеркалу, чтобы разбить его, чтобы уничтожить этот кошмар, но в последний момент остановился. Потому что я понял: если я разобью зеркало, я разобью себя. Этот окровавленный, израненный человек в отражении – это и есть я. Не тот, кем я был до войны, а тот, кем я стал после.
Понимание, признание, смирение… Они существуют?
Я опустил руку и прислонился лбом к холодному стеклу. Дым исчез, как и кровь на лице в зеркале, но пустота в глазах осталась. Я смотрел на себя и не узнавал. Где тот парень, который смеялся с друзьями, строил планы, мечтал?
Где этот мальчик, который улыбался на детском фото?
Его лицо стерлось, как мел на доске, а на его месте появился этот незнакомец, чьи глаза видели слишком много, чьи руки делали слишком много, чтобы их можно было простить. Я отстранился от зеркала, чувствуя, как что-то внутри меня ломается, как старая рация, которая больше не ловит сигнал.
Я ненавижу тебя. Значит, ты ненавидишь себя.
Да.
Я вышел из ванной, оставив кран включенным.
Тишина пугает. Пусть течет вода.
Я сел на диван, обхватив голову руками, и попытался вспомнить, как я выглядел раньше. Даже диван стал другим, он слишком мягкий, неудобный.
И вдруг тишина в комнате разорвалась. Я услышал шаги. Тяжелые, медленные, как будто кто-то шел по коридору, прямо за дверью. Я замер, чувствуя, как адреналин снова накатывает волной. Это была не реальность, я знал, что никого там нет, но звук был таким отчетливым, что я не мог его игнорировать.
Шаги приближались, и я увидел, как тень скользнула под дверью, черная, как ночь без звезд. Я встал, чувствуя, как тело напрягается, готовое к бою, хотя оружия у меня не было. Я подошел к двери, держа дыхание, и прижался ухом к холодному дереву. Шаги остановились. Но вместо тишины я услышал дыхание. Тяжелое, хриплое, как у раненого, который пытается сделать последний вдох.
Я отскочил от двери, чувствуя, как пот стекает по спине. Это не могло быть правдой. Я один в этой квартире, один в этом доме. Но дыхание не уходило. Оно становилось громче, превращаясь в стон, в крик, который я узнал. Это был крик Лехи, тот самый, который я слышал, когда он умирал на моих руках. «Помоги… помоги…» – доносилось из-за двери, и я почувствовал, как ноги подкашиваются. Я хотел открыть дверь, убедиться, что там никого нет, но страх сковал меня, как цепи. Потому что я знал: если я открою, я увижу его. Его лицо, его глаза, его кровь. И я не смогу вынести этого снова.
Я отступил назад, споткнувшись о стул, и упал на пол. Крик за дверью стих, но тишина, которая вернулась, была еще хуже.
Поднявшись, я пересел на пол, обхватив колени, и чувствовал, как разум ускользает, как песок сквозь пальцы. Лицо в зеркале, шаги, крики – это не просто воспоминания. Это нечто большее, нечто, что живет во мне, как вирус, отравляющий каждый момент моей жизни. Я не знал, как с этим бороться. Я не знал, можно ли вообще бороться.
Я посмотрел на свои руки. Они дрожали, как после долгого боя, когда адреналин выжигает все силы. На ладонях не было крови, но я чувствовал, как она липнет к коже, как запах металла проникает в каждую пору.
Я пытался стереть ее, тер руки друг о друга, но ничего не менялось. Кровь была невидимой, но реальной. Кровь, которая навсегда останется со мной, как отражение в зеркале.
Я встал, чувствуя, как усталость накатывает волнами, и подошел к окну. На улице была ночь, город спал, но я знал, что для меня сна не будет. Не сегодня. Может быть, никогда. Потому что каждый раз, когда я закрываю глаза, я вижу то лицо из зеркала. Лицо, которое больше не мое. Лицо, которое принадлежит войне.
Я стоял у окна, глядя на темные улицы, и думал о том, как долго я смогу так жить. Сколько еще раз я увижу это отражение, услышу эти шаги, почувствую эту кровь? Я не знал ответа. Но я знал, что должен продолжать. Даже если каждый день – это бой. Даже если враг – это я сам.
А я уже потерял слишком много, чтобы позволить себе потерять еще и себя.
Я долго стоял у окна, как будто на посту, хотя никаких периметров здесь не было, ни колючей проволоки, ни бетонных блоков. Были только темные улицы, редкие огоньки фар, дрожащая, будто неуверенная, луна, и мое отражение в стекле – смазанное, неуловимое, как видение в тепловизоре, когда батарея садится.
Стекло стало зеркалом, а город – пустыней, и я снова поймал себя на том, что забываю дышать. Легкие молчали, как на приказ: «тишина». А затем то самое шуршание, не звук, а намек на звук, – как будто кто-то провел ногтем по внутренней стороне окна, – разрезало это плотное молчание.
– Не поворачивайся, – сказал кто-то почти ласково. Это был я. Только другой. Тот, которого я не приглашал. – Не делай резких движений. Он увидит.
– Кто?
– Ты же знаешь.
Я действительно знал. Водяной шум из ванной вдруг обрел ритм, барабанную дробь, стал шагами. Левые, правые. Синхронные, медленные. Он был еще там, за дверью. Или он был во мне и шагал по моим внутренним коридорам.
– Не по форме, – сказал я, сам себе ухмыляясь. – Шагает как по плацу, а плаца нет.
– Все, чего нет, – ответил другой я, – это повод его придумать. Держись за что-то. За край рамы. За свой голос, если он еще у тебя.
Я накрыл пальцами холодный алюминий подоконника, как накрывают союзника – быстро, надежно, чтобы не потерять. Ладони были влажными, будто я держал их под ледяной водой, хотя вода текла в ванной, там, за стеной, как приказ «продолжать», который никто не отменял.
– Ты не должен смотреть наружу, – шепнул я себе. – Внутри тебе хватает.
Я кивнул, хотя не было никого, кто мог бы это увидеть, кроме моего отражения в стекле. Оно тоже кивнуло, запаздывая на долю секунды. Эта задержка – не обычная, не та, что бывает у плохой камеры. Она была как треск в эфире перед выходом на связь: «Слышно плохо, повторите…»
– Повторяю, – сказал я. – Я один. В квартире. В голове… неизвестно.
– Неизвестно. Правильно. Держись за эту честность, – усмехнулся голос, который был мной, но старше, суше. – Ее редко кто себе позволяет.
Я отстранился от окна. Свет фонаря за домом дрожал, как глаз уставшего, и отражение тоже дрогнуло, распалось и тут же собралось в новую маску. Я услышал, как графит карандаша скребет бумагу. Но у меня не было в руках ни карандаша, ни бумаги.
– Не надо, – сказал я. – Не рисуй.
– А если это не я, – откликнулся он, – а ты? И ты рисуешь те самые линии. Трассы. Пути отхода.
– Отхода нет, – сказал я и сразу понял, что снова говорю как по рации, кем-то другим, но привычным.
Я двинулся в сторону коридора. Ступни были тяжелыми, как будто внутри я наполнился мокрым песком. Из ванной сочился белый, тупой свет. Я закрыл глаза и услышал, как капля – всего одна, отчетливая – упала на эмаль. И вдруг в этой одной капле отразилось все – небо, выгоревшее до белесого цвета; пустое поле, где мы лежали на животах; рука Лехи, холодная, как железо, и мой голос, который говорил не то, что надо было тогда, и не то, что надо было сейчас.
– Открывай, – сказал я. – Или не открывай? Что ты скажешь.
– Я скажу тебе то, чего ты сам боишься сказать, – ответил другой. – Открой. Нельзя все время охранять дверь, которую ты сам же построил.
Я дотронулся до холодной ручки. На секунду мне показалось, что она – рукоять оружия, что стоит только повернуть, и щелчок – и все снова станет простым. Приказы, фазы, задачи, отчетность. Но ручка была гладкой и пустой. Я повернул ее.
Дверь не поддалась. Она была закрыта изнутри чем-то мягким, но упорным – воздухом? дымом? моим страхом? Я надавил сильнее. Дверь опустилась на пару миллиметров, скрипнула и оттолкнула меня назад, как будто там, в ванной, кто-то ладонью держал ее, не давая войти.
– Скажи пароль, – усмехнулся голос в моей голове.
– Какой пароль?
– Тот, который ты забываешь каждый раз, когда пытаешься себя перевоспитать. Скажи его.
Я вдохнул. Запах металла, воды, влажной штукатурки. Запах, который невозможно выветрить, даже если открыть все окна. Я сказал:
– Прости.
Дверь пошевелилась, будто прислушалась.
– Еще.
– Прости меня за то, чего я не сделал, и за то, что сделал. За то, что не успел. За то, что бегу, а должен был остаться. За то, что остался, а должен был бежать. За то, что жив.
– Правильный пароль всегда длинный, – сказал мой другой голос. – Противник устает его слушать.
Дверь поддалась. Я вошел.
Ванная была не похожа на мою. Стены пошли трещинами, но не обычными – а географическими. Они напоминали карты, те самые карты, которых я избегал, но которые всегда возвращались, как мигрени. Трещины переплетались, сходились в узлы, расходились, как дороги на развилке, вели к углам, к потолку, к моей собственной тени. Зеркало было запотевшим, и на нем кто-то пальцем написал кривыми буквами: «Я ЖДУ».
– Я тоже, – сказал я вслух. – Я устал ждать.
Слово на стекле съехало, как будто пальцем провели по нему изнутри, растянули, превратили в «Я УСТАЛ». Я поднял руку, чтобы стереть, но не смог. Кожа на пальцах вдруг стала слишком чувствительной, как будто я был без перчаток в январе, в поле, и каждый порез оголился.
– Дыши, – сказал тот, из зеркала. – И не ври. Скажи, что ты видишь.
– Себя, – ответил я. – Но будто бы нет. Как будто какой-то монтажер выдернул куски и вставил другие. Глаза – чужие. Щеки… эти шрамы, которых не было. Кровь, которую я вытирал, но вытер не до конца.
– Это и есть ты. Давай договоримся, – сказал он мягко, и от этого мягкого мне стало холоднее. – Мы вдвоем в одном теле. Два режима. Два фильтра. Два времени. Ты дневной, я ночной. Мы можем убить друг друга, но тогда мы умрем оба. Любой приказ – самоподрыв. Ты готов?
– Я готов слушать, – сказал я. – Но я не готов повиноваться.
– И не надо. Мне не нужны твои «есть, так точно». Мне нужна твоя честность. Ты ненавидишь меня – значит, ненавидишь себя. Прими не меня – себя. Иначе я сожгу тебя изнутри, как сигарета протыкает брешь в тенте.
– Ты говоришь, как комиссар, – выдохнул я. – Тебе бы лекции читать.
– Я уже читаю, – сказал он и постучал пальцем по стеклу. Звук был глухой, как удар по пустому ящику. В этом ударе слышался отсчет. Раз. Два. Три.
Я вспомнил, как мы считали секунды до выстрела, угадывали по паузе, откуда прилетит. Ничего не изменилось. Только теперь выстрел ждал я сам от себя.
– Почему ты отворачиваешься от Лехи? – спросил он. – Каждый раз, когда он зовет, ты застываешь, как перед парадом. Ты превращаешься в гранит.
– Потому что если я повернусь, я увижу его глаза, – ответил я. Голос сорвался, как старая струна. – А в них я утону. И меня не вытащить.
– Тогда утопи меня, – прошептал он. – Утопи ночь. Открой кран. Наполни ванну. Окуни туда голову. Подержи. Посчитай до десяти. Дай мне напитаться водой. Дай мне утонуть.
– Ты опасный советчик, – сказал я. – Ты только что предложил мне утонуть.
– Я предложил утопить меня, – без тени улыбки ответил он. – Сам знаешь, где я живу. В нервах. В мышцах. В масляных пятнах, которые ты видишь даже на осветленной рекламе. Утопи меня в воде. В звуке воды. Ударь звуком по звуку.
Я повернул кран. Вода полилась, как из разбитой бочки, – холодная, белая, звучащая. Пена собиралась на поверхности, как туман на лесу. Я смотрел на свои пальцы в этом волнении. Кожа казалась чужой, как латекс. Я провел рукой по поверхности, и «Я ЖДУ» на зеркале дрогнуло, превратилось в вертикальную линию, как пульс.
– Положи ладони. Вдох. Выдох. Раз. Два. – Голос считал за меня, как тренер, как медик, как командир, как тот, кого я потерял и кто так и не стал мной, слава богу.
Я наклонился. Вода коснулась губ, носа, глаз. Она обожгла холодом. Внутри вдруг раздался такой гром, как будто артсистема начала работу прямо в моей груди. Но я держал. Раз. Два. Три. Мозг начал срываться. Ладони стали тяжелее. Колени дрожали. На восьмом мир поплыл. На девятом – исчезли стены. На десятом – я выпрямился, глотая воздух, как человек, который вернулся на поверхность не из воды, а из памяти.
– Жив, – сказал он. – Не благодаришь?
– Не люблю пафос, – ответил я. – Можешь уйти?
– Не могу. Я никогда не ухожу первым. Я всегда смотрю до конца. Но сейчас я отпущу тебе ступни. Ты ходил на цыпочках. Теперь ступай.
Я выключил воду. В ванной стало слишком тихо. Тишина звенела, как после взрыва – когда слух на долю секунды отказывается работать, а потом отдает реальность форсированным, болезненным звуком. Шум был в голове, и он был именно тем, что я ждал. Он был живой.
Я вышел в коридор. Коврик у входной двери вздулся, как будто под ним кто-то прятался. Я ногой приподнял край. Там был только пыльный уголок, забытая батарейка, монета – десять рублей, притиснутая к полу, как солдат к земле. Я взял монету. На мгновение мне показалось, что на ней не герб, а какая-то другая эмблема – лошадь, перевернутая вверх ногами, и человек в седле, который упал, но все еще держится за поводья. Я моргнул – эмблема стала привычной. Я положил монету в карман.
– Ты все еще считаешь? – спросил другой я. – Все еще любишь арифметику случайностей?
– Если я не считаю, я распадаюсь, – ответил я. – Цифры держат.
– Только не забудь, – сказал он, – что ноль – тоже цифра. Не держись за него.
Я пошел на кухню. На столе стояла кружка с засохшей полосой кофе. Я запустил в нее взгляд и увидел мост. Вибрирующий бетон, бахнущий от шагов, теплые руки людей, которых уже нет, и которых не было здесь, на этой кухне, никогда. Это моя проблема – я приношу с собой людей туда, где их не было. Даже сюда. Даже в кружку.
– Слушай, – сказал другой. – Ты не ешь уже сутки.
– Я ем дым, – ответил я, улыбаясь так, будто это шутка. Но даже улыбки не было – только напряжение скул.
– Кроме дыма, – уточнил он.
– Прикажешь пожарить яйцо? – спросил я. – Или сварить? Как правильно живым?
– Живым правильно – помыть кружку, налить теплой воды, добавить кофе, выпить. Вдохнуть пар. Помнить, что у пароля – вкус. Тогда ты не забудешь.
Я помыл кружку. Это простое действие оказалось самым сложным за весь вечер. Я старался, как будто от этого зависела чья-то жизнь. Может, так и было. Я налил воду. Кофе рассыпал на ладонь. Каждая крупинка была как песчинка в оптике. Я высыпал их в кружку, вдохнул горький аромат. Руки перестали дрожать так явно. Внутри – все равно.
– Ты слышишь? – спросил он.
Я прислушался. Из соседней комнаты шуршало. Похоже на то, как бумага трется о бумагу. Как листы в архиве, где я никогда не был, но который всегда во мне – архив звуков, образов, запахов. Там был шорох фотографий. Я пошел туда.
Комната встретила меня своим тусклым светом. Я редко включал верхний свет – он был слишком честным. Я предпочитал настольную лампу, желтую, ламповую, как воспоминания. На столе лежали фотографии. Я не раскладывал их – они сами находили меня, когда хотели. Верхняя – я и Леха на ступеньках старого автобуса. Он улыбается, я щурюсь. На спинах у нас рюкзаки. Это до. На обратной стороне фото – ничего. Пусто. Как будто никто и никогда адресата не предполагал.
– Ты ведь не знаешь, – сказал другой тихо. – Где ты оказался на том повороте. Где – слева, где – справа. Ты думаешь, ты был на правой стороне? А если все было наоборот, и это не ты там стоял? А ты – здесь, в зеркале, в крови, и вот – тот парень из автобуса, милый, усталый, – живет сейчас на другой улице? Он – пить кофе, он – целовать, он – смеяться? Ты украл у него место.
– Я никого не лишал – я просто… – голос оборвался. – Так сложилось.
– Это ты так сложил, – не смягчая, сказал он. – Это ты сложил эти тонкие листы – один на другой – и сказал: «Это будет моя жизнь».
– А ты кто тогда? – спросил я. – Чей ты?
– Я – твой изнаночный шов, – ответил он. – Я – нитка, ушедшая на изнанку, потому что лицо слишком гладкое. Мне нужна обратная сторона, чтобы держать. Иначе все расползется.
Я сел на край стола. Фотографии шуршали, как листья. Я вытащил из тонкой стопки маленькое – черно-белое фото. Мальчик, облокотившийся на перила. Он очень похож на меня. Но я не помнил это перило, этот двор, этот рисунок на рубашке. Может, чужое фото? Может, я подложил его сам, чтобы доказать себе то, что хотел, – что был мальчиком? Отражение лжи.
– Этот мальчик, – промолвил другой. – Он же видел однажды в окне самолет. Он думал – мы полетим. Мы – это кто? Ты? Я? Или они? Скажи ему, наконец, что самолеты – это не символ свободы. Это символ подхода. Скажи ему, чтобы не поднимал голову, когда услышит гул. Уже достаточно. Он устал глядеть вверх. Пусть посмотрит под ноги. Там – жизни.
Я улыбнулся неясно. Мальчик на фото улыбнулся в ответ. Или мне показалось? Я положил фото на место, как клали его мне в карман – бережно, не оставляя отпечатков.
– Идем, – позвал он оттуда, где стекло. – Возвращайся ко мне. Здесь твой центр.
– Ты говоришь «идем», а я дергаюсь, – сказал я. – Потому что не знаю – куда.
– В зеркало. В пустоту. В ухмылку. В дым. Там мы примем решение. Там, и только там, мы равны.
Я встал. Мои стопы стали легкими на мгновение – как будто другие, более бывавшие, ноги их сняли с меня и пошли сами вперед. Я пошел в ванную снова. Зеркало уже не было запотевшим. Оно было ясным, как чистая вода в канистре на привале. И в нем – я. Тот, другой. У него была рука на щеке – там, где шрам. Он не трогал шрам – он грел кожу вокруг него, как будто хотел, чтобы она растаяла, как лед.
– Ты помнишь его запах? – спросил он. – Не Лехи. Того – порох и влажная глина. И резина. И чудовищная сладость – от крови. Ты помнишь? Вспомни полностью. Не бойся. Если вспоминать частями – мы погибнем.
Я кивнул. Я вдохнул. Запахов так много, что они сложились в одну ноту – как в квартире соседей, где смешан борщ и духи, и пыль, и старые книги. Мой коктейль был тяжелее. Но он – мой.
– Теперь слышишь? – сказал он.
Я услышал. Все те звуки, которые были разъяты на кусочки – удар приклада о землю, хрип, шепот, шелест травы по башмакам, – теперь вдруг сложились в одно – в музыку. Она не была красивой. Она была правдивой. И мне стало легче.
– Я готов, – сказал я.
– Тогда смотри, – ответил он.
В зеркале что-то двинулось, как будто под водой прошло тяжелое тело. Не мое отражение – то, что за ним. Стена, которой быть не должно, отступила. Я увидел коридор. Он был похож на наш, только бесконечный – лампочки редкие, тусклые, висят на длинных кабелях, как плод на длинной ножке. Двери по обе стороны – одинаковые, без номеров. Дверные ручки, как щупальца, потянулись ко мне. Я увидел среди них – одну, знакомую, железную, с царапиной. Это была наша, та, которую я не сразу открывал раньше. И там, за ней, – чья-то тень.
– Ты хочешь туда? – спросил он. – Это твоя память. Это живой архив. Там есть и тот, кого ты не спас. И те, кого ты не помнишь. Они все ждут, как на вокзале, которого нет, поезд, который не объявляют.
– Я не знаю, – сказал я честно. – Я боюсь. Я… боюсь, что оттуда не вернусь. И что там – нет меня.
– Ты уже не здесь, – мягко сказал он. – Ты и так всегда наполовину там. Давай хотя бы зайдем целиком, по-честному. Только договоримся: если я скажу «назад», ты сделаешь шаг назад. Не споришь.
– Ладно.
Я поднес ладонь к зеркалу. Оно не стало водой. Оно осталось стеклом. Твердым, острым. Я надавил. На самой грани боли стекло стало мягким, как плоть под веревкой, и поддалось. Я шагнул внутрь.
Сначала я подумал, что упаду. Пол решительно не хотел быть там, где ему положено. Он казался подвижным, как палуба. Потом он стал стабильнее. Коридор принял меня. Лампочки гудели. Воздух был тяжелым, как будто здесь давно никто не открывал окна. Или окон здесь не было.
– Видишь? – сказал он рядом со мной. Он шел чуть впереди, как всегда. – Вот они.
Двери без номеров. Каждая одинаковая. Но каждая – звала по-своему. Из-за одной пахло табаком и бензином. Из-за другой – мелом и старыми тетрадями. Из-за третьей – войлоком и пылью плащ-палатки. Я останавливался на секунду у каждой, дотрагивался пальцами до холодной ручки и слышал – едва – чей-то голос. Многоголосие. Базар, где все говорят одно и то же, только по-разному: «Я…»










