ПТСР. Pt. 2

- -
- 100%
- +
– Не открывай все подряд, – сказал он. – Ты не протянешь. Выбирай.
– Как? – спросил я. – Тут нет табличек.
– Ты и есть табличка, – усмехнулся он. – Тебе будут отвечать. Скажи: «Леха».
Я сказал. Слово ударило в воздух, как палка по воде. Коридор вздрогнул. Одна из дверей – та, где пахло теперь… больницей? бинтами, спиртом, – дрогнула, как живое. Ручка повернулась сама. Дверь распахнулась.
Я увидел комнату светлую, почти стерильную. На столе – белое покрывало, на нем – его рука. Только рука. Я не хотел видеть больше – знал, что если увижу, меня отрежет. Рука с синей веной, с узкими косточками, знакомыми до боли. На запястье – ссадина – та самая, которую он получил еще в детстве, – я помнил, как он хвастался: «Смотри, шрам – как молния». Эта «молния» теперь была на мертвой коже.
– Прости, – сказал я. – Прости, что я в ту секунду замешкался. Прости, что я кричал «терпи», когда надо было молчать. Прости, что я жив.
– Скажи это ему, – сказал другой.
– Я говорю. Ты слышишь? – вопрос в пустоту, который вдруг стал не пустым.
Рука шевельнулась. Совсем чуть-чуть. Как лист на ветру. И я услышал голос. Он был не отовсюду, а оттуда – из тех мест, где тишина имеет вкус железа.
– Не задерживайся, – говорил Леха. – Я не люблю, когда меня держат. Помнишь? Ты ведь всегда смеялся, что я нетерпеливый. Так и сейчас. Не задерживайся. И не драматизируй. Я – там. А ты – здесь. Иди. У тебя – дела.
– Какие? – спросил я.
– Ты же любишь пароли. Вот тебе – дело. Держи воду включенной, когда страшно. Слушай. Говори. И – вот что. Перестань думать, что ты должен умереть, чтобы меня уважать. Я тебя уважал, когда ты делал чай и шептал анекдоты. Мне этого – достаточно. Иди.
Я стоял, как приговоренный. Я хотел шагнуть внутрь, но понимал – если я переступлю этот порог, обратно будет дороги меньше. Я повернулся к другому.
– Он мне сказал. Ты слышал?
– Я всегда слышу, – ответил он. – Но то, что ты слышал, – важно. Теперь – закрывай. Дальше – другое.
Я закрыл дверь. Запах спирта еще держался в коридоре, как след взвода на дороге. Потом рассосался.
– Что дальше? – спросил я.
– Дальше открытки. Тебе придется зайти в комнату, где пахнет мелом.
Дверь с запахом старых тетрадей открылась. Я увидел класс – пустой, стулья с поднятыми на столы сиденьями, как в конце дня. На доске – формулы. И чья-то белая полоска ладони, только что стиравшая приводящие в бешенство линии. Я подошел ближе. На доске крупно написано: «ЗАЧЕМ?»
– Самому интересно, – сказал я. – Зачем я пошел туда? Зачем я вернулся? Зачем я теперь разговариваю с зеркалом, как с начальником?
– Это не начальник. Это ты, – ответил другой. – Ты себе не начальник?
– Я себе – плохой начальник, – сказал я. – Я требую невозможного, а жалею недостаточно.
– Исправим, – задумчиво сказал он. – Напиши.
Я взял мел. Он обжег пальцы. Я написал: «Потому что иначе я перестал бы быть собой». Потом подумал, добавил: «Потому что там были они». Потом еще: «Потому что не смог сказать “нет”».
– А теперь – ошибка в расчетах, – сказал другой. – Ты всегда забываешь три слова.
Я подождал.
– «Я – тоже человек», – подсказал он. – Напиши это. Не в виде шутки. По-настоящему.
Я написал. Мел сломался. Белая пыль на пальцах. На секунду мне показалось, что это снег. Губы сами приоткрылись – словно почувствовали холод января. Но это была только пыль.
– Достаточно, – сказал он. – Идем.
Мы закрыли класс. Коридор принял нас снова. Лампа впереди вспыхнула ярче. Где-то далеко хлопнула дверь. По коридору прокатился ветерок. Он пах выжженными травами и яблоками. Это странно. Я вспомнил деревню моей тети, два яблока на столе, полинялую скатерть, пес песочного цвета, лежащий под печкой. Мне захотелось туда. Я не был там семь лет.
– Ты можешь поехать, – сказал другой. – Никто не держит. Тетя будет на крыльце. Она скажет: «Постригся бы ты». А ты скажешь: «Потом». И уйдешь в огород. Там – тишина. Но другая. Тишина после дождя. Она более живая. Я тебя там не трону. Там меня меньше.
– Ты обещаешь? – спросил я.
– Нет, – честно сказал он. – Я не могу обещать. Я – такой, какой я есть. Я как питбуль – если меня бросили, я найду. Но там будет легче. Там ты сможешь сказать: «Я человек», – и тебя услышат даже птицы.
– Мне страшно уезжать, – признался я. – Как будто если я уеду, он придет сюда, в пустую квартиру, а меня нет.
– Он уже здесь, – сказал другой. – И там. И везде, где ты. Это не привидения. Это ты. Привидения – это когда мы не признаем себя. Когда мы говорим «это не я». Ты говоришь так часто. Перестань.
Я шел и чувствовал, как коридор изгибается. Я понял, что мы и не строили прямых. Прямое – не мое. Мне нужен изгиб, чтобы обходить. Я шел и думал о том, что изножье кровати – это тоже коридор. Там, где застревают чьи-то несказанные слова. Там пыль. Там всегда пыль.
– Смотри, – сказал он. – Вот та дверь.
Эта дверь была тяжелее. Она была деревянной – настоящей – с трещинами и сучками. На ней была вырезана буква. Она выглядела как «Я». И как «И». И как сломанная «Л». Буква каждого. Я прикоснулся. Изнутри раздалось дыхание. Тяжелое, хриплое. Я замер.
– Это он, – шепнул я.
– Это ты, – ответил другой. – Скажи.
– Помоги… – выдохнул я так тихо, как только мог. И сердце, и рот, и легкие – все опустилось. – Помоги мне вынести тебя.
Дыхание изменилось. Я услышал в нем не только боль, но и… удивление. Как будто тот, кто там, никогда не думал, что его попросят. Как будто он привык – требовать сам.
– Откроем? – спросил другой.
– Если я открою, я увижу то, что не выдержу, – сказал я. – Я буду смотреть и умру на месте.
– Нет, – сказал он. – Ты уже выдержал. Сам факт, что ты здесь, – симптом выносливости. Открой.
Я открыл. Комната оказалась пустой. Совсем. Только стены и пол. В углу – старое зеркало, в деревянной раме, темной и выщербленной. И в зеркале – моя спина. Я стоял и глядел в воду. Я услышал свое тяжелое дыхание со стороны зеркала. Я подошел. Моя спина в отражении была чужой. Широкие лопатки, как крылья, которые кто-то обломал. Шрам вдоль позвоночника, которого у меня нет. Я протянул руку, и фигура в зеркале повернулась. Мы встретились лицами.
Холод, как от металлической поверхности зимой. Он не улыбался. Я тоже. Мы стояли, как два соперника перед схваткой. Только вместо ковра – пустой пол. Вместо судьи – лампа на длинном проводе.
– Ну вот ты и дома, – сказал он.
– А ты – здесь, – ответил я.
– Я всегда здесь, – усмехнулся он. – Это твой центр тяжести. Тебе пора перестать от него бегать. Посмотри на меня. Хорошо. Не закрывай глаза. Перестань жалеть. Перестань жалеть себя и меня. Это – самое тяжелое. Но другого выхода нет. Жалость – это прохладная вода. Ей всегда хочется напиться. Но она сушит.
– С чего начать? – спросил я.
– С того, что ты перестанешь говорить «я плохой», – сказал он. – Ты будешь говорить «я живой». Живые – делают ужасные вещи. Живые – плачут в ванной. Живые – режутся об стекло. Живые – иногда не приходят вовремя. Но живые идут. Твоя ошибка – ты спрятался за роль. Роль «виноватого». Она удобна. Она снимает с тебя ответственность за будущие действия. «Я виноват – значит, мне можно ничего не делать». Это хитро. Мне нравится. Но – не сработает.
– Я не прячусь, – сказал я шепотом. – Я… правда… не знаю, как еще.
– Смотри: – Он коснулся пальцем воздуха. На секунду мне показалось, что я действительно чувствую его палец – оттуда, через стекло. – Вот ты. Вот они. Вот та ночь, которую ты кроишь каждый раз заново. Вот утро, которое ты не впускаешь – занавески закрыты. Открой занавески. Это физическое действие. Открой их каждое утро. Это приказ. Можешь?
– Могу, – автоматически ответил я. «Так точно» взлетело на пороге языка и сгорело.
– Второе: когда начнет пахнуть дымом из пасти зеркала – улыбайся. Мне это опротивит. Это сделает меня слабее. Я ненавижу твои улыбки – они неуместные. Но они сильные. Тебе не нравится. Но это – оружие.
– Ты скотина, – сказал я. – Ты заставляешь меня смеяться там, где мне хочется выть.
– Выть – ты умеешь. Смеяться – нет. Тренируй слабое, – спокойно ответил он. – Третье: купи хлеб у той женщины у киоска, у которой руки всегда пахнут дрожжами. Когда она будет давать сдачу, не отвернись. Посмотри ей в глаза. Они – тот самый мир, к которому ты не допускаешь себя. Это будет больно. Я буду сопротивляться. Но ты сделай.
Я слушал и вдруг почувствовал усталость – не как после марш-броска, а как после трехчасового разговора с любым мудаком. Хочется спать, но сон – не приходит. Хочется уйти, но ног нет.
– Четвертое, – продолжил он. – Напиши письмо мальчику с фотографии. Скажи ему правду. Про самолеты. Про гул. Про то, что он сделал правильно, когда не отводил глаз, но теперь можно. Напиши ему, что ты заботишься. Что ты не бросил. Конверт не надо. Достаточно положить под коврик. Он найдет.
– Это – шутка? – спросил я. – Под какой коврик? У меня один.
– Под тот, в коридоре, – улыбнулся он. – Где монета. Кстати – верни монету туда. Она – привязка. Без привязок – тебя снесет.
Я выдохнул. Мне стало как-то легче от самого факта наличия списка. Я любил списки. Они делали из хаоса ступеньки. Ступеньку можно преодолеть.
– Пятое, – сказал он и вдруг стал серьезней. – Когда ночью раздастся голос – не отвечай «кто здесь». Скажи: «Я здесь». И выдохни. Этого достаточно. Он поймет.
– Кто – он? – спросил я.
– Любой, – ответил он. – Любой твой «он». Любой мой «он». Это – универсальный ответ. Он меня обезоружит. Я этого ненавижу. Но я этого всегда жду. Скажи – и тишина станет дружелюбнее. Она не уйдет. Но она ляжет рядом, не на грудь.
Мы молчали. В комнате с зеркалом стало тише так, что слышно, как лампочка живет – как в ней маленький теплый дух трется о стекло. Я повернулся к двери. Я боялся выйти. Это было похоже на момент, когда ты стоял в окопе, и надо было подняться и подумать, что будет потом. Никто не знал. Но ты – поднимался.
– Иди, – сказал он. – Я не уйду. Я не уйду никогда. Но я буду вести себя лучше. Пока ты – ведешь меня. Мы договорились.
– Мы – договорились, – повторил я. – Только давай без «приказов» и «так точно». Договор – это другое.
– Согласен, – улыбнулся он. – Тогда встретимся утром. На кухне. С кофе. Ты поставишь кружку, а я – перестану плевать дымом в твое лицо. Посмотрим, как долго.
Я шагнул назад. Коридор встретил меня. Лампочка, казалось, стала светить теплее. Я шел по этому вытянутому отрезку времени, как по мосту. Я знал: если сейчас я оглянусь, я увижу дверь, на которой кто-то пальцем нарисовал букву – на мой вкус. Я не оглянулся. Я вышел к зеркалу. И сделал шаг – обратно.
Стекло сопротивлялось меньше. Я всплыл, как тот, кто опомнился и оттолкнулся от дна. Я стоял в своей ванной, в своей квартире, в своем ночном городе. Шум воды, которую я выключил, все еще казался мне. Я повернулся – к окну. Занавески. Я подошел и отдернул их. Ночь вошла внутрь, как гость, которого все равно ждешь, каким бы он ни был.
– Я здесь, – сказал я.
Тишина – запнулась. В коридоре где-то – вовсе не у меня – кто-то чихнул. Я усмехнулся. Это было не страшно. Это было – живо.
Я прошел на кухню. Кофе. Кружка. Руки уже не дрожали так, как раньше, или я просто научился дрожать и не расплескивать. Я поставил кружку на стол и вдруг заметил – на стекле окна – тонкая полоска, как если бы ногтем провели. Я провел пальцем. Полоска исчезла. По ту сторону – город моргал. Я моргал в ответ.
– А если завтра все начнется заново? – спросил я.
– Начнется, – ответил другой. – И это – хорошо. Это значит, что мы живем.
– Я не хочу только жить в боях, – сказал я. – Я хочу жить и в перемириях.
– Перемирия – мы строим сами, – сказал он. – Их никто не объявляет громко. Они тихие. Они пахнут хлебом и кофе. И утренней пылью на подоконнике. И твоими шагами до магазина. И твоим «доброе утро» – сказанным, даже если никого нет в лифте.
– Я подумаю, – сказал я.
– Не думай все время, – хмыкнул он. – Иногда – делай. Например, – подними монету.
Я пошел в коридор. Коврик. Монета – на месте, блестит слабым сторонним светом. Я поднял ее, держал на ладони. Она была теплее, чем должна была быть. Я положил обратно – под коврик. Там – ее место. Я просунул пальцы глубже – туда, где ресницы коврика цепляются за пол. Бумага. Тонкая. Письмо? Я вытянул. Это был лист из школьной тетради, мелко исписанный. Почерк был мой – обычный, чуть наклоненный. Но я не помнил, чтобы я писал это. Я читал.
«Я обещаю тебе, мальчик, что однажды мы пойдем на речку. Не на ту, где грязь по щиколотку, а на твою, где вода прозрачная, и видно каждый камень. Я обещаю, что я перестану ждать выстрела каждую минуту. Я обещаю тебе сказать вслух – ты хороший. Ты сделал, что мог. И я сделал, что мог. И этого достаточно для сегодня. Завтра – другое. И еще одно обещание: когда я встречу тебя в зеркале – я скажу “здравствуй”, а не “уходи”.»
– Когда ты это написал? – спросил я.
– Когда ты спал, – честно сказал другой. – Спишь ты редко. Но иногда – выпадаешь. Я тогда и накалякал. Чтобы ты не забыл, когда проснешься, что ты – не монстр. Маленькая записка из ночи.
– Мне легче от того, что это написал я, – сказал я. – Тогда это не миф. Тогда это не внешняя доброта. Тогда это – внутри.
– Именно, – кивнул он. – Мы – не внешнее. Мы – внутри.
Я сложил бумагу и положил под коврик. Там – ее дом. Я прошел в комнату, сел на пол. Пол – это лучше, чем диван. Диван – как обман. Пол – честнее. Я прислонился спиной к стене. Квартира дышала. Я дышал. Время – двигалось, как караул у ворот – медленно, но неумолимо. За окном стало светлее в какой-то точке – наверное, где-то включили свет в подъезде напротив. Мне показалось, что это рассвет.
– А если он снова позовет? – спросил я. – Если он снова скажет: «Помоги»?
– Тогда – скажи: «Я здесь», – повторил он. – И – «Я – с тобой». И все. Не обещай невозможного. Не пытайся спасать мертвых от смерти. Это неуважение к ним. Просто – будь.
– Я попробую, – сказал я.
– Попытка – это действие, – ответил он. – Я доволен.
– Ты доволен? – я ухмыльнулся. – Тебя вообще можно удовлетворить?
– Иногда, – сказал он. – Когда ты перестаешь играть и начинаешь быть. Посмотрим.
Я закрыл глаза на секунду. Не для сна. Для того, чтобы почувствовать, как горячий воздух в комнате перемешивается с прохладной тонкой струйкой от окна. Чтобы услышать, как что-то маленькое – может быть, муха – ударяется о стекло и отскакивает. Чтобы зарегистрировать все – но не как отчеты, – а как жизнь. Я сидел так долго. Или мгновение. В этих делах я давно потерял счет.
На стене тень от лампы поехала вниз – как будто лампа тоже устала стоять и решила присесть. Я поднялся. Пошел в ванную. Очень медленно. Остановился в дверях. Зеркало меня ждало. Я подошел и посмотрел – прямо в себя.
– Здравствуй, – сказал я. – Я – здесь.
– Здравствуй, – ответил он. – Я – тоже.
Мы оба улыбнулись. Улыбка вышла кривой, как у людей после травмы. Но она была. Я поднял руку в знак… не то приветствия, не то отдачи воображаемой чести. Он – тоже. Мы стояли так какое-то время. Потом я погасил в ванной свет. И ушел в комнату.
Не знаю, сколько тянулся этот ночной марш-бросок – час, два, вечность. Но у каждого марша – есть финиш. Мой был – на балконе. Я вышел босиком на бетон. Он был теплым – город дышал. Подо мной – все эти бесконечные окна, которые я никогда не видел изнутри, и которые всегда смотрят на меня своими пустыми глазами. Где-то вдалеке ржавел трамвай. Небо светлело. Настоящее утро начинало выступать сквозь эту бесконечную масляную ночь.
Я вдохнул и сказал очень тихо:
– Доброе утро.
– Доброе, – ответил он. – Держись.
– Держусь, – ответил я.
Я вернулся внутрь. Утро было осторожным – как боец, который не доверяет перемирию, но все-таки складирует оружие в угол. Я поставил чайник. Пусть кипит. Пусть это будет звук, который заменит любые другие. Я открыл окно. Холодный воздух злится и радуется сразу. Я встряхнул занавески – из них посыпалась пыль – моя личная зола. Я не стал ее вытирать. Сегодня – нет. Сегодня я буду просто ходить и говорить: «Я здесь». И ночью – тоже. Если позовут. Если тишина заговорит. Если зеркало зашипит дымом.
В прихожей метро моего дома, то есть мой коридор, сладко потянулся к свету. Коврик снова тронулся краем. Я надавил ногой – проверка. Он недвижим теперь. Я достал из корзины ключи. Металл в руке – простой, реальный. Я глянул на них. И вдруг понял – на одном маленькое пятнышко ржавчины. Я провел пальцем – ржавчина не оттерлась. И я улыбнулся – потому что этот маленький круг – и есть мое солнце на сегодня.
– Мы идем? – спросил он.
– Мы идем, – сказал я. – Просто – идем.
– И когда станет темно, – напомнил он.
– Я скажу: «Я здесь», – закончил я за него.
– Тогда, возможно, – очень тихо, почти как ветер, сказал он, – мы однажды скажем: «Мы – здесь».
Я не ответил. Я просто поставил кружку на стол, взял хлеб, отломил кусок. И вдруг – бессмысленно и просто – раскрошил его для птиц на балконе. Птиц не было. Но крошки лежали. Они – как обещание тем, кто прилетит. Им – мое «доброе утро». Им – мой мир.
Я снова подошел к зеркалу – уже в коридоре, в узком, где висит старое, с потемневшим краем. Я не люблю его. Оно показывает меня неправду. Или правда – слишком правдива. Я посмотрел – и видел просто мужчину. С синяками под глазами, с сутулой спиной, с плечами, которые больше не хотят держать рюкзаки. И мне вдруг стало ясно: это – тоже я. И это – достаточно.
Я улыбнулся ему. Он улыбнулся мне. Мы оба сморщили нос от собственной нелепости. И пошли – в один и тот же город, где каждый день – бой, каждый бой – не против кого-то там, а за что-то тут. Я шел и слушал – шаги. Но теперь они не были угрозой. Это были мои шаги.
До лифта я дошел неторопливо. Я нажал кнопку. В зеркало напротив – опять. Я устал от них, но сегодня – нет. Сегодня это мои окна в себя. Лифт приехал. Двери открылись. Внутри – старушка с пакетом. Она подняла на меня глаза и сказала:
– Доброе.
Я хотел кивнуть – и уйти в свою угловатую мимику. Но я вспомнил.
– Доброе утро, – сказал я и выдержал взгляд. У нее были серые глаза. В них – ничего сверхъестественного. Только привычная, спокойная усталость. И мне стало спокойнее. Как будто я приложил к виску холодную железку – прежний ритуал. Только теперь – без железа.
На улице воздух перегорел, но пах свежестью. Я шел и повторял: «Я – здесь». Иногда – шепотом. Иногда – про себя. Иногда – вслух. И никто не оглянулся. И я понял – это для меня, а не для них. Это – пароль. Это – мост. Это – та нитка, к которой я привязал свой шов.
Когда я вернулся, в квартире уже было другое – утреннее – качество. Оно похоже на детскую глину, которую можно мять. Я услышал – в ванной – капля упала. Я пошел туда, не торопясь. Посмотрел в зеркало. Он тоже заглянул мне в глаза.
– Мы сегодня живем, – сказал он.
– Живем, – повторил я. – И когда станет темно – мы не исчезнем.
– Да, – сказал он. – Мы научимся не исчезать. Даже если голос будет просить – мы останемся. Это – новый устав. Наш, неписаный. Живой.
Я кивнул. Мы постояли некоторое время. Потом я прошел в комнату, взял ручку, бумагу. Сел. Написал мальчику письмо, без рисунков, только слова. «Здравствуйте» – «здравствуй» – и все эти простые, нежные, неловкие фразы. Я положил письмо под коврик. Монета – охраняла. Я знал – никто, кроме меня, его не прочитает. И от этого – стало не грустно. Стало ровно. Как будто я поставил важный штамп.
Вечером, когда свет начал уходить из углов, а в зеркалах растянулись полупрозрачные тени, я услышал – тот самый шепот, то самое хриплое: «Помоги». Я встал. Я не побежал. Я пошел медленно. Я положил ладонь на дверь. Я сказал:
– Я здесь.
И тишина легла рядом со мной, не на грудь. Она дышала равномерно, как сосед в плацкартном вагоне за перегородкой. Я дышал в такт. Я стоял так долго. Или мгновение.
– Спасибо, – сказал кто-то. А может, никто. А может, это сказал я – себе, ему, тишине, Лехе, утру, монете, мальчику, женщине из киоска, старушке из лифта, лампе на тонком проводе, моим шрамам, моей улыбке, моему дыму. Всем – за это странное, усталое, прекрасное: «Мы – здесь».
И зеркало больше не воротило нос, не плевало дымом, не строило угроз. Оно стало простым – предметом, который отражает. Но иногда – ночью – оно улыбалось мне чужими глазами. И я, как человек, который слишком долго не улыбался себе, улыбался в ответ.
Оно дало мне шанс, я не должен его упустить.
Глава 4: Ночь без сна
Ночь опускается на город не как заботливое покрывало, а как мокрый плащ, пахнущий железом, углем и старой пылью. Она тяжелеет на плечах, шуршит складками по подоконникам, влипает в стекла.
Я стою у окна, и мое отражение – тусклая, вдавленная в темноту маска – повторяет за мной ту же тягучую, осторожную неподвижность, словно любое лишнее движение может задеть незримую растяжку.
За стеклом редкие огни медлят, мигают, будто забывают, для чего они зажжены, и мне кажется, что весь город вместе со мной пребывает в той самой полудреме: еще не спит, но уже не бодрствует; и в этом зыбком промежутке слышнее и тише одновременно, страшнее – и честнее.
Ночь – это время безумств, которые на самом деле могут происходить в любое время.
Ночь – это тот же день, просто тёмный.
Сон давно перестал быть отдыхом.
А что такое отдых?
Он стал учебной тревогой, которая всегда звучит одинаково – хриплая сирена, что застревает в горле.
Внутри этого звука – песчинки голосов, чьи-то крики, шепоты, приказ «занять» без координат, команда «ждать» без времени. И каждый раз одно и то же движение: веки, тяжелые, как бронеплиты, опускаются, и я понимаю – за ними не темно. За ними – свет горящего поля.
И эти координаты, чёртовы координаты, – постоянно я их теряю. Где мой компас?
Я кладу ладонь на шершавый подоконник, железо отдает холодом.
Вторая рука на шве, будто в строю: так проще удержаться на одной линии с собой.
Диван за моей спиной словно шепчет о доступной милости сна, но он – как блиндаж, накрытый брезентом: тесно, и воздух чужой, отяжелевший от старых снов. Кровать в спальне – это музейная витрина: «довоенное», чужое, не мое. Я давно не ложусь туда. Мир «до» – слишком твёрд, чтобы его не разбить случайным вдохом.
Я говорю себе: «Дыши». И начинаю считать.
Раз – прохлада от стекла.
Два – огонек на противоположном доме мигает, как пульс.
Три – где-то далеко кашлянула труба, и звук, прошедший через кварталы, стал похож на вздох гиганта.
Четыре – занавеска делит комнату по диагонали, как карта фронта, где линии то сходятся, то расходятся.
Пять – тишина.
Шесть – тишина так густеет, что ее можно свернуть в рулон.
Семь – сползает по стенам.
Восемь – прилипает к коже.
Девять – на языке стоит смак меди.
Десять – содержимое ночи начинает переливаться.
На границе сна не бывает дверей и табличек. Там – перетекание. Я всегда попадаю туда через звук: сначала – электрический гул, будто трансформатор в голове. Потом – треск, похожий на радиошум. Этот треск выстраивается в слова: «ясность – ноль», «повтори», «где ты», «держи». Мне кажется, я отвечаю, но звуки ускользают, как рыбы в воду, и от моих слов остается только мокрый след.
Теперь – шаги. Я слышу шаги там, где у звуков нет источника. Они идут за стеной, под потолком, иногда проходят через меня – и я замолкаю, позволяя им перешагнуть. Иногда я слышу, как стучит мой зубной ряд – от еле сдержанного холода, но знаю: это просто ритм, который пережидает меня, чтобы потом выскочить вперед и повести дальше.
Сон подползает с другой стороны: не засыпание – затопление. Веки смыкаются не как ставни, а как две пластины бронестекла, слипшиеся от дождя. И где-то посередине – вода. Она всегда здесь. Даже если ее нет, она все равно – здесь. Она заполняет уголки, мажет стыки, делает из свернутой тишины плотный валик. Я не сопротивляюсь. Я давно понял: борьба с водой – это разговор с зеркалом: любезности впустую.
Меня накрывает не с головой, пока – по плечи. Голоса, большой металлический гул, щелчки, как если бы кто-то по стеклу проводил монетой. Я хватаюсь за стол – просто чтобы помнить, где я. Дерево под ладонями шершавое, со старыми царапинами: их больше, чем линий на моей ладони. Каждая царапина – чья-то тропа. Я иду по одной. На ней пахнет резиной, перегретым металлом, чьим-то острым потом – тот, кто стоял впереди меня, боялся так сильно, что его боялись даже его ботинки.
И вот – мотивы перестраиваются. Диван – уже не диван. Он вытягивается в ров, в осыпанную крошевом глину канаву. На краю – целые пучки травы, желтые и прозрачные, как волоски у старой метлы. Колени мои впиваются в землю так, будто там – не земля, а сквозная сырая доска. Я слышу – далеко – музыку, жутко знакомую. Не оркестр, не гармошку, а то самое: свист – и пауза. Свист – и удар. Паузы бывают длиннее звука, и тогда они – страшнее. Пауза – значит, думают о нас.










