Я жил любимым делом… Очерки о мастерах

- -
- 100%
- +

Я жил любимым делом. Груды книг,
На пыльных полках сваленные тесно,
В молчанье ждали, чтобы я приник
К их горькой влаге…
П. Антокольский. Двойник
Дизайнер обложки Константин Бондарь
Фотограф Константин Бондарь
© Константин Бондарь, 2026
© Константин Бондарь, дизайн обложки, 2026
© Константин Бондарь, фотографии, 2026
ISBN 978-5-0069-4394-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
ПРЕДИСЛОВИЕ
Сборник содержит мемуарные и филологические очерки, расположенные тематически и хронологически по шести разделам.
Раздел первый, «Семья», состоит из двух мемуарных текстов. Первый очерк – о прабабушке автора Розе Каплан и её муже Науме Трейстмане, театральных актёрах, подлинных мастерах. Рассказ о них выводит к размышлениям «о жизни и судьбе русских евреев – советских людей – в горниле войн, потрясений и потерь…» Следующий портретный очерк – о дедушке, Михаиле Бондаре, ставшем для автора «примером противостояния жизненным неурядицам, агрессивному невежеству и самодовольной ограниченности». Большой книжник, колоритная личность, дед был из тех людей, которые «как будто больше самих себя».
Автор называет деда своим учителем, и теперь, когда пройдена немалая часть жизненного и творческого пути, неизбежным становится опыт самопознания, подведение промежуточных итогов, которое органично сочетается в этой книге со словами благодарности всем наставникам и учителям. Во втором разделе – «Учителя» – собраны портреты любимых учителей, профессионалов высокого класса: лингвиста Ефросиньи Широкорад, литературоведа Леонида Фризмана, историка и археолога Владимира Михеева.
Третий раздел, «Юбилеи», обязан своим появлением сотрудничеству с журналом «Русский язык, литература, культура в школе и вузе», издававшемся в Киеве Украинской ассоциацией преподавателей русского языка и литературы, и в каждом его номере печатались материалы к юбилею известных писателей и филологов. Так были написаны очерки о Владимире Одоевском, Всеволоде Срезневском, Николае Гудзии.
Раздел «Словарь» объединяет статьи о русских писателях второго и третьего ряда, написанные для словаря «Русские писатели. 1800—1917». Выход 6-го и 7-го, справочного, томов завершает этот проект, начатый более тридцати лет назад. Очерки о Василии Якимове, Иване Явленском и Иване Хрущове являются отдельными редакциями одноименных словарных статей.
В 2013—2015 гг. автор работал в научно-исследовательском отделе документоведения, редких изданий и рукописей Харьковской государственной научной библиотеки им. В. Г. Короленко. Очерки об ученом и сотруднике библиотеки Арсении Кадлубовском, личных архивных фондах филологов Льва Лившица и Лидии Яновской, хранящихся в этом отделе, составляют пятый раздел сборника – «Библиотека».
Наконец, в последнем разделе, «Досуги», собраны работы по истории русской литературы и филологии – от Екатерины II (очерк «Голоса «Всякой Всячины») до фигур ХХ и XXI века: о лингвисте, публицисте и переводчике Талмуда на русский язык Науме Переферковиче и о нашем современнике – исследователе древнерусской литературы и романисте Евгении Водолазкине.
Переехав в Израиль в 2015 г., автор сменил жизненный и профессиональный векторы. И этот новый этап нашел отражение в послесловии – записи беседы К. Бондаря с журналистом и редактором М. Гольдом в АНУ – музее еврейского народа в Тель-Авиве в мае 2025 г.
СЕМЬЯ
Что можем мы почерпнуть в семейных воспоминаниях и рассказах, в «давнопрошедшем» времени для времени настоящего? Об этом – представленные здесь очерки-размышления.
РАДИ СЛОВ УТЕШЕНИЯ. Роза Каплан и Наум Трейстман
Роза Каплан и Наум Трейстман – провинциальные еврейские актеры – родители моего прадеда, Марка Каплана, с которым я много общался в детстве. Я никогда не видел этих людей: Роза ушла из жизни за десять лет до моего появления на свет, а Наум – всего за несколько месяцев. Впоследствии я слышал о них семейные истории, в которых правда перемешивается с вымыслом, драматизм заслоняется повседневностью, а пафос вытесняется анекдотом. Сейчас их лица смотрят на меня с пожелтевших фотографий, и не у кого спросить, как все было на самом деле. Поэтому их жизнь и судьба – это канва для размышлений о жизни и судьбе русских евреев, советских людей, в горниле войн, потрясений и потерь, о неуловимом искусстве театра и забытом языке идиш, на котором они играли и, вероятно, думали, мечтали, а кое-что и записывали.
Рейзеле была старшей из восемнадцати детей Мойши Батейко. Откуда происходит эта фамилия? В очерке моего коллеги Леонида Смиловицкого о поездке по Беларуси в 2014 г.1 я прочел о хуторе Батейки возле деревни Александрово, Молодечненского района Минской области. Может быть, корни оттуда? Но родилась девочка в Игумене (теперь – Червень) Минской губернии, примерно в 1885 г. Выйдя замуж за своего сверстника, подмастерья портного Биньямина Мордухова Каплана, стала носить его фамилию, родила двух сыновей: старшего, Марка, моего будущего прадеда, и его брата Якова. Семья Каплан жила в Чернигове. В 1920 г. Роза осталась вдовой с двумя детьми-подростками.
Когда и как она стала артисткой? Подобно своей тезке из великого романа Шолом-Алейхема «Блуждающие звезды» ушла из дому с бродячей труппой? У кого училась актерскому мастерству? Этого мы никогда не узнаем, как не узнаем и о том, где и как она выступала на сцене до БелГОСЕТа. Думаю, это были передвижные антрепризы – единственная форма еврейского театра в России до революции и в ранние советские годы. Постоянный театр возник в Минске на основе студии М. Ф. Рафальского только в 1926 г., и в его труппе Роза Каплан служила с самых первых лет. Историк театра, дочь одного из актеров Анна Герштейн, благодаря которой сохранились сведения о некоторых постановках, актерах и режиссерах, писала: «еще в 1926 г. восемнадцати молодых актеров, недавних студийцев, было недостаточно для ежедневного выхода к зрителям. И Рафальский, несмотря на свое неприятие „старого“ театра, обращается к актерам старшего поколения, имеющим профессиональный опыт»2.
Тогда же Роза встретила будущего спутника своей жизни, одинокого актера Наума Трейстмана, ставшего ее детям вторым отцом, а позже внучкам – дедушкой. Они прожили вместе около сорока лет. Наум был лет на десять моложе, хотя и считался «старым» актером, и поэтому Роза изменила свой паспортный возраст примерно на восемь лет. Наум был сиротой родом из Варшавы и рос на попечении родственников; детство его было далеко не радостным. Мы не знаем его подлинной фамилии; «Трейстман» – «утешитель» – театральный псевдоним, заменивший ее. Начало его актерского пути связано с труппой Эстер-Рохл Каминской, а затем мы застаем Наума в Минске артистом БелГОСЕТа в конце 20-х гг.

Роза Каплан и Наум Трейстман. 1950-е гг. Семейный архив
Довоенное десятилетие – счастливейшее время в истории советского еврейского театра. Белорусский государственный еврейский театр работал в помещении бывшей хоральной синагоги с прекрасной акустикой на ул. Володарского, 5. Теперь там, в перестроенном до неузнаваемости здании, расположен Национальный русский драматический театр Беларуси им. М. Горького.
Одна за другой выходили премьеры, сделавшие театр и его актеров известными в стране; театр обрел свое лицо и собственный голос. О нем много писали в республиканской прессе. Гастроли по Белоруссии, Украине, в Поволжье, Ленинграде позволили тысячам зрителей познакомиться с искусством еврейских актеров. Кроме этого, постоянно давались выездные спектакли на предприятиях, в колхозах и воинских частях. Несколько сохранившихся у меня фотографий из спектаклей, в основном неподписанных, скорее всего, относятся именно к этому времени. К сожалению, точно установить, в каких именно постановках были задействованы Р. Каплан и Н. Трейстман, я не могу, и лишь примерно представляю себе их амплуа. Им были по плечу возрастные роли, зачастую характерные, преимущественно в национальном репертуаре, скорее комического, чем драматического плана. К примеру, в спектакле «Колдунья» по А. Гольдфадену, режиссер В. Я. Головчинер, Роза Каплан играла мачеху. «Художественная точность была и у Р. Каплан (властная, распущенная, грубая мачеха)», – читаем у А. Герштейн3. На одном из сохранившихся снимков актриса представлена в роли Слепой королевы в пьесе «Самозванец», на другом – в роли Стере в неизвестной постановке. Несколько других фотографий позволяют предположить сцены из спектаклей «200 000», «Тевье-молочник», «Гершеле-Острополер», «Два недотепы», «Свадьба в Касриловке».

БелГОСЕТ. Сцена из спектакля 1930-е гг. Семейный архив

БелГОСЕТ. Сцена из спектакля 1930-е гг. Семейный архив
Впервые угроза нависла над театром в 1937 г. в связи с арестом М. Ф. Рафальского. Но тогда художественным руководителем стал В. Я. Головчинер, и коллектив смог продолжить работу. Следующим серьезным испытанием стала война, начало которой застало театр на гастролях в Витебске. Некоторые актеры не успели эвакуироваться из Минска и впоследствии погибли в гетто. Другие ушли на фронт. В Новосибирск с театром уехали в основном актеры старшего поколения, и там театр проработал четыре года, собирая полные залы. К военному времени относятся премьеры «Бар Кохба» и «Суламифь». Моя бабушка Вера, которая находилась с мамой в эвакуации там же, в Новосибирске, где окончила школу и поступила в институт, была постоянным посетителем БелГОСЕТа, и ее память сохранила некоторые подробности тех лет. Ее нееврейские друзья с большим удовольствием бывали на спектаклях – язык отнюдь не был преградой, если на сцене происходило живое, захватывающее зрелище. Вообще, насколько можно судить, в лучшие минуты театр воплощал завет своего основателя Рафальского: «Театр – это праздник, а всякий праздник доставляет людям радость – как тем, кто его организует, так и тем, кто на нем присутствует. Ищите музыку внутренней жизни роли, гармонию души. Артист без душевной гармонии – ремесленник…»
Казалось бы, после победы можно было вернуться к прежней жизни. Но театр не сразу смог уехать домой; здание серьезно пострадало от обстрелов и бомбежек. Актерам было негде жить. К тому же вскоре он лишился художественного руководителя: Головчинер вынужден был покинуть Минск. И зрителя, прежнего благодарного зрителя почти не осталось: Холокост в Белоруссии был особенно опустошительным. Но актеры мужественно держались и надеялись на лучшее. В январе 1948 г. в Минск приехал знаменитый коллега и учитель, великий мастер еврейской сцены Соломон Михоэлс. Конечно, он не мог не побывать у своих старых друзей – еврейских актеров, хотя должен был смотреть спектакли других театров. Об этой встрече опубликованы воспоминания Юдифи Арончик и других артистов. Конечно, время было тяжелое и безрадостное, но, казалось, в судьбе БелГОСЕТа на мгновение промелькнул свет. Тем ужаснее была ошеломившая всех утром 13 января новость: Михоэлс погиб! В книге Матвея Гейзера о Михоэлсе есть несколько примечательных страниц, основанных на воспоминаниях и свидетельствах очевидца – поэта и переводчика Айзика Платнера:
«У театрального сквера, сквозь белую пелену, я увидел идущих мне навстречу актеров минского еврейского театра. Они были взволнованы, в глазах ужас. Без всяких предисловий они мне сразу выпалили: „Михоэлса убили!“ Потом мы пошли в морг. Было нас немного: я, старый актер Наум Трейстман и несколько молодых артистов – бывших воспитанников московской Еврейской театральной студии, которые теперь работали в Государственном еврейском театре БССР. Молодой санитар, которого нам удалось разыскать на заснеженных дорожках, открыл перед нами дверь. Сразу же у входа первым лежал Соломон Михоэлс. Он был в шубе, одна пола наброшена на другую. В воротнике шубы покоилась непокрытая голова Михоэлса. Нижняя губа, хорошо знакомая по фотографиям, была опущена, будто он чем-то недоволен, обижен. Левая щека опухшая, заплыла кровоподтеком, как после кровоизлияния…»
«…в толпе не только плакали и молились.
Наум Трейстман: – Помните его Тевье-молочника, его золотые слова: «Знаете ли вы, что есть Бог на свете? Я не говорю, мой Бог или ваш Бог, я говорю о том Боге, об общем нашем Боге, который там наверху сидит и видит все подлости, что творятся здесь, внизу…»
Первый голос: – Наум, умоляю вас! Говорите шепотом.
Второй голос: – Вы нас всех погубите!
Третий голос: – А что, разве уже нельзя читать Шолом-Алейхема?
Наум Трейстман: – А его великий король Лир: «Нет, не дышит! Коню, собаке, крысе можно жить, но не тебе. Тебя навек не стало, навек, навек, навек, навек, навек! Мне больно… Боги, в высоте гремящие, перстом отметьте ныне своих врагов! Преступник, на душе твоей лежит сокрытое злодейство. Опомнись и покайся! Руку спрячь кровавую, непойманный убийца!»
Второй голос: – Эти актеры всех нас погубят.
Снежная буря усиливается. И у всех в толпе, стоящей неподвижно, уже по две шапки: своя и снеговая. Бешеный порыв ветра сносит корону из снега с головы короля Лира – Михоэлса – Трейстмана…»4
Вот так неожиданно, сквозь десятилетия, до нас донесся голос еврейского актера, прозвучавший в одну из самых трагических минут в судьбе еврейского театра, да и всех советских евреев. Все понимали, что надвигается беда. И она действительно разразилась закрытием театра Михоэлса, разгромом Еврейского антифашистского комитета и гибелью его членов несколько лет спустя, наступлением на еврейскую культуру по всем фронтам, ростом антисемитизма и глухой вражды, отзывавшейся еще десятилетия, и, наконец, апофеозом мракобесия – делом врачей 1953 г.
Театр в Минске просуществовал еще чуть больше года, и весной 1949 г. был закрыт как «нерентабельный». Актеры разошлись кто куда. Некоторым даже удалось продолжить профессиональную работу в театрах и студиях, а Роза Каплан и Наум Трейстман переехали в Харьков, где жили дети и внуки. Странствия окончились. Все, что у них отныне было, – маленькая комнатка в коммуналке, скудная пенсия и воспоминания. Их жизнь по тем меркам можно даже признать счастливой. Наум набрасывал какие-то заметки о театре, может быть, записывал памятные события и встречи. Иногда декламировал за семейным столом из какой-нибудь роли, рассказывал об актерах прошлого. Оставшись одиноким после смерти жены, Наум, несомненно, был чем-то вроде экспоната кунсткамеры, украшением хлебосольных застолий в доме пасынка и невестки. Им «угощали» гостей, и это было сродни голосу «потонувшего колокола». Было совершенно ясно, что та жизнь ушла и никогда не вернется. Хранить воспоминания и тем более искать утраченное наследие никому не приходило в голову. Лучшим решением, конечно, виделось полное забвение. Думаю, Наум это понимал и старался жить незаметно.
Как писала А. Герштейн, «сейчас уже почти никого из актеров и режиссеров нет в живых. В Республике Беларусь еврейского театра больше нет. Лишь иногда кто-то из зрителей старшего поколения вспомнит взволновавшую его сцену из спектакля или актерскую работу, оставившую в душе особенно сильное впечатление. Свои размышления, свой опыт, свое умение театр не смог передать никому»5.
Еврейские актеры и писатели советской эпохи просто были евреями и именно в этом качестве могли рассчитывать на самовыражение, без патетики геройства, но без уступок и духовной капитуляции. Актерское ремесло по своей природе не может сохраняться долго. И даже ошеломительная игра сохраняется в памяти как затухающее эхо, и ощущения становятся все бледнее. Что же тогда остается? Воспоминания о радости, подаренной людям, о произнесенных однажды словах утешения.
«МНЕ ЗАСТАТЬ В ЭТОМ ВЕКЕ ВЫПАЛО…» (О дедушке – спустя десятилетия)
Мне застать в этом веке выпало
сразу юность его и старость…
Ю. Левитанский
Я рос в близком общении с моим дедом (вспоминаются примеры Максима Горького и Хаима-Нахмана Бялика), и его влияние на меня было решающим. Спустя десятилетия его присутствие все еще ощущается, и, принимаясь за эти заметки, я, конечно, предвкушал встречу с прошлым. Однако с годами мне становится все яснее, что общение с дедушкой было залогом будущего, уроком противостояния жизненным неурядицам, прививкой против страшных бед – агрессивного невежества, самодовольной ограниченности и житейской мелочности.
Михаил Бондарь – учитель, фронтовик, филолог, библиофил, проживший три четверти ХХ века, – был человеком своей эпохи и своего поколения, первым в своем роду ставшим интеллигентом, выжившим в страшные времена и исповедовавшим единственную религию – веру в человека. При этом он не был ни фанатиком, ни догматиком, а его жизнелюбие и неизменный юмор подарили ему добрых пятнадцать лет в борьбе с тяжелой болезнью. То, каким я запомнил своего деда, и то, как думаю о нем сегодня, рисует живой образ нашего современника.
Представим такую картину: пожилой мужчина и мальчик неспешно уходят вдаль по парковой аллее. Они о чем-то негромко беседуют. Мужчина изредка останавливается, чтобы закончить мысль или привести пример, пошутить или припомнить забавный эпизод. «Кто знает?» – задумчиво спрашивает он себя при этом. На самом деле остановки нужны не только для этого: после инфаркта ему приходится справляться с повышенной усталостью и бросать под язык таблетку нитроглицерина. Это, впрочем, не мешает беседе. Так они могут гулять пару часов, и общение их не утомляет. О чем они говорят? Например, перечисляют великих писателей, вспоминают римских или русских императоров, политиков и деятелей прошлого, полководцев и путешественников, мечтают о будущем. И сегодня я часто ловлю себя на мысли, что о многих вещах впервые услышал от деда. Атласы, карты, энциклопедии, инструменты, приборы, имена философов, артистов, названия фильмов. В наших разговорах мелькает Харьков прошлых десятилетий, довоенный Донбасс или совсем уж мифологическое село Волощино, навсегда оставленное дедом в 1931 г. В них звучат имена писателей и поэтов так, как если бы они были нашими знакомыми, а люди из минувших эпох все еще оказывают воздействие на нашу жизнь (к слову, книги из жанра воспоминаний были у деда настольными). В этих беседах могло быть все, что угодно, но только не злословие и не сплетни. Любое недоразумение дед привык обращать в шутку, приговаривая: «Извини, если что не так!», а прощаясь, напутствовал: «Если что, отбей телеграмму!».
Я всегда воспринимал деда как человека пожилого. И действительно, он рано начал стареть, а после первого инфаркта стал стареть стремительно. Так что даже сравнительно молодым я его не помню. Ко времени, когда наше общение стало значимым фактом моей биографии, активная жизнь была у него в прошлом. Возможно, это было одной из причин пристального и вдумчивого внимания, которое дед проявлял ко мне. Я родился вскоре после его 50-летия, воспринятого им как жизненный пик, с которого начинается спуск вниз (к этому образу, одному из сквозных в его мироощущении, он постоянно возвращался), и стал приложением его учительского, читательского, профессионального опыта, гордостью и надеждой. Это он дал мне мое имя, с которым у меня всегда были непростые отношения, однако в конце концов мы примирились; теперь я даже не могу представить, что меня могли бы звать как-то иначе. Константин. Имя, нечастое даже у моих ровесников, а после и вовсе почти не встречающееся. Имя великого князя Константина Павловича, с которым оно вошло в моду среди дворянства. Имя писателя Паустовского, по которому оно, в общем, и было мне дано. Ни до, ни после меня среди наших родственников никто этого имени не носил.
Дедушка родился в трудном, едва ли не первом после череды потрясений 1922 году, и, сколько я помню, всегда придавал значение этой дате: из поколения его ровесников с войны вернулось что-то около 3%, и дед считал свою послевоенную жизнь подарком. О ком-то он мог сказать: «Он [или она] моего года», и эта лаконичная характеристика приобретала особую многозначность. Его родина – село Волощино в Криво-Озерском районе теперешней Николаевской области (прежде Одесской, а еще раньше – Балтского уезда Подольской губернии). Он был старшим сыном своих родителей, и его назвали Меиром в честь деда по отцу, к тому времени умершего (во всяком случае, так считали в семье); бабушка звала его «Муркой», а потом он стал Михаилом и жил всю дальнейшую жизнь с этим именем. И отчество ему, подобно многим советским евреям, пришлось на фронте сменить и стать «Сергеевичем». Здесь стоит вспомнить о том, в какой семье родился дедушка. Семья Бондарей была простой: занимавшийся деревенским трудом отец, Израиль, или по-местному Сруль, и мама—домохозяйка Циля, дочь торговца из города Вознесенск Янкель-Меира Елисаветского. Прабабушка получила некоторое образование, но жизнь ее сложилась так, что она с молодости вынуждена была вести хозяйство, заботясь после рано умершей матери о младших сестрах, а затем, после замужества, о своей большой семье. Ведь у Цили и Израиля родилось пятеро детей, которые выросли достойными людьми, потом появилось восемь внуков и восемь правнуков, старших из которых Циля еще застала. Уже растет пятое поколение – в свободном мире, на разных континентах, вдали от многострадальной земли их предков. Бондарям, можно сказать, посчастливилось: в больших трагедиях ХХ века они уцелели.
Мы никогда не жили с дедом в одном доме, и сейчас я не могу вызвать своих первых воспоминаний о нем. Рождение моей памяти из младенческого хаоса почти безраздельно связано с бабушкой (с другой, материнской стороны), с которой мы вместе жили и которая создала для меня герметичный мир, окутанный, словно пеленой, беззаветной любовью и всепоглощающей заботой. На первых порах дед как будто и не входил в этот мир – может быть, потому, что мир был женским? Бабушка, ее старшая сестра – моя няня, вторая бабушка, тетя и мама практически полностью заполняли универсум ребенка. Да, мужчин здесь не было – ни отца, ни деда. Но мир моего детства был ощутимо ценностным и иерархичным. Я осознавал свою жизнь как нечто разумное, правильное и подчиненное неведомым, но справедливым законам. Взрослые, наполнявшие мир вокруг меня, за редким исключением виделись как вызывающие доверие люди, которые знают, что делают. В этом я ежедневно убеждался на множестве примеров, и довольно долго ничто не могло поколебать во мне эту уверенность.
До общения с дедом надо было дорасти, потому что оно требовало некоторой самостоятельности и зрелости. Оно было партнерским, а не покровительственным. Дед предлагал паритет, приобщая к теме, задавая вопросы или вынося суждения. Он очерчивал круг, в котором надо было сориентироваться, предложить ответ, возможное решение. Мышление на критических точках, приглашение к сотрудничеству оставляло радостное чувство выхода за пределы повседневности. Это не приходило автоматически: за редкое ощущение надо было бороться, пробиваясь к нему сквозь умственную лень и детскую беспечность.
Вот одно из ранних воспоминаний. Стройные и высокие ряды книжных полок уходят под потолок. Они плотно уставлены. Корешки книг разноцветные, некоторые посверкивают золотом в проходящем свете. Книги тонкие и толстые, высокие и совсем небольшие. Перед книгами на нескольких полках стоят фотографии. Это комната дедушки и бабушки, в которой я не живу, но куда прихожу в гости довольно часто. Дедушка – хранитель и знаток всех этих книжных богатств. Он знает им и счет, и ранжир. Здесь есть книги, которые я могу просматривать и даже читать. Есть такие, до которых я не достаю, да так и не узнаю потом, что же там внутри. Я знаю, что эти книги покупаются и собираются, чтобы когда-нибудь достаться мне. В доме деда и бабушки начали собирать книги с 50-х годов, и эта миссия не прекращалась до начала 90-х, когда найти приличную книгу стало трудно, а цены на них взлетели. До расцвета современной книжной торговли дедушка не дожил, и бóльшая часть его книжного собрания была родом из благополучных 70—80-х годов. У него были свои предпочтения, но иногда он повторял, что в годы «книжного бума» покупалось все, что выходило в приличной обложке на русском языке. Теперь я понимаю, что это было ошибкой – библиотека должна подбираться целенаправленно и осмысленно. Так я впоследствии старался комплектовать свою собственную библиотеку, которая, конечно, уступает дедовской по размеру, зато отличается узкой направленностью и полнотой раскрытия темы. Ее приоритет – древнерусская литература и иудаика – темы, которые деда не интересовали. Не могло быть в его собрании и таких специфических разделов, как авторские экземпляры публикаций, число которых у меня к сегодняшнему дню перевалило за сотню (но не все они, конечно, есть в моей библиотеке), или, скажем, книг и пособий по методике преподавания русского языка, подборка которых активно пополняется после вступления моей жены в сообщество израильских русистов. Надо учитывать и то, что дедовская коллекция ориентировалась на читателя взрослого, тогда как у меня хранится довольно много изданий для детей. Основа этого раздела составлена моими собственными детскими книгами, затем он был расширен в детские годы моего сына, а сегодня продолжает пополняться книжками дочки. О многих книгах дедовской библиотеки мне нечего рассказать: они так и остались мне почти неизвестными (как, например, Морис Дрюон, которого я так и не удосужился прочесть, или весь Дюма, за исключением «Трех мушкетеров»). Довольно большой раздел по цирку, кино и театру я передал Харьковской музыкально-театральной библиотеке. Другой раздел – детективы – никогда меня особенно не привлекал, и, прочитав несколько, я подарил их родственникам. Были у дедушки и другие привязанности. Так, он собирал серии «Библиотека античной литературы», «Библиотека литературы США», от которых пришлось отказаться при переезде в Израиль. Существенную часть книжных богатств составляли собрания сочинений (думаю, больше полусотни), и среди них такие гиганты, как академический 30-томный Чехов, 22-томный Толстой или 15-томный Гюго. В основном они ушли к букинистам еще в конце 90-х, а те, что остались, – перед отъездом в 2015. С некоторыми книгами связаны особые воспоминания. Например, иногда дед произносил знаменитые достоевские слова: «А не почитать ли нам Гоголя, господа?», и за этим следовало неизменное совместное чтение нескольких страниц из «Вечеров на хуторе…» Часто мы читали отрывки из «Жизни 12 цезарей» Светония или из современной книги Е. Федоровой «Императорский Рим в лицах». Таким же постоянным чтением по искусству был сборник «Пятьдесят биографий мастеров западноевропейского искусства» с черно-белыми иллюстрациями. На ночном столике возле дедовой кровати постоянно лежали трехтомник «Опытов» Монтеня, «Разговоры с Гëте» Эккермана, книжечка эссе Андре Моруа, почему-то «Мышеловка» Агаты Кристи. Дед очень любил и уважал издания серии «Литературные памятники», и у нас их было несколько десятков. Затем, уже самостоятельно, я приобрел у букинистов еще несколько томов. Часть из них и теперь у меня: древнерусские памятники; издания, подготовленные моим научным руководителем, профессором Фризманом, – Баратынский, «Северные цветы», «Думы» Рылеева, «Европеец» Киреевского. И вот, наконец, я сам стал автором серии – вместе с Леонидом Генриховичем мы подготовили «Марфу, Посадницу Новгородскую» Михаила Погодина, которая увидела свет в 2015 г. Интересно, что бы сказал дед об этой книге?



