- -
- 100%
- +
Любой из таких дней мог стать последним в жизни Петра, однако не стал — царь прожил пятьдесят два года. Дольше, чем его «Тишайший» отец или не любивший покидать столицу дед. Впрочем, сам он, без сомнения, собирался пожить еще — более того, нам сейчас понятно даже еще сколько. Так, примерно за год до смерти царя некий иностранец был рутинным образом привлечен к ответственности за неудачно произнесенную здравицу, в которой пожелал Петру всего лишь трех лет жизни. Стали разбираться. Иностранец оправдывался, утверждая, что его не расслышали — он-де желал царю не три, а целых десять лет! И эта версия будто бы всех устроила, — вернее, устроила самого Петра, считавшего, как видно, шестидесятилетний возраст вполне достойным для завершения земных дел. Несчастного немца отпустили.
И ведь правда — немногие из правителей старой России доживали до шестидесяти: Александр II Освободитель, Екатерина Великая да Иван III Великий — вот и все, собственно. Все трое — успешные реформаторы, западники. Как бы естественное место в их ряду — «в том строю промежуток малый» — для Петра. Чувствовал он это, что ли? Стоит оттолкнуться от такой мистической арифметики — и совсем тогда особые, странные размышления возникают по прочтении Василия Осиповича Ключевского, полагавшего, что смерть застала Петра на полдороге задуманных им реформ, конечным пунктом которых должно было стать разрушение зафиксированной в Уложении 1649 года сословной структуры русского общества. Структуры громоздкой, избыточной и жесткой, сковывавшей любые порывы к социальной модернизации. По мнению великого историка, Петр успел максимально упростить сословную картину — фактически сведя один ряд сословных групп к унифицированному понятию «служащие», тогда как другой — к понятию «крепостные». А заодно просверлил в межсословных перегородках несколько не слишком бросавшихся в глаза, но от того не терявших привлекательности отверстий: через Табель о рангах, через Указ о горной свободе, через законодательные меры по поддержке промышленности, и так далее. Структура общества стала управляемой, и, наверное, можно было бы начать процесс эмансипации — но 28 января 1725 года, ровно год спустя, кстати сказать, после опубликования Указа об основании Академии наук, Петра Алексеевича не стало…
А может, и не было у Петра таких замыслов? И не собирался он никого эмансипировать — другие вещи увлекали его, другие планы строились?.. Как знать!
Но все-таки — было ли этому человеку сродни чувство страха как таковое? Страха, парализующего волю, подминающего под себя все помыслы и намерения? Страха, который нельзя скрыть от окружающих, как ни старайся? Полагаю, что да. Было, конечно, и достаточно примеров тому мы знаем. Однако в оправдание великого реформатора скажу, что этот страх его был весьма особого, нечастого среди людей сорта — не страх столкновения, боя, не страх ответственности, а своего рода гнетущая, обезоруживающая боязнь пустого ожидания, боязнь бездействия, боязнь пассивной участи наблюдателя. Именно ей мы обязаны и паническим бегством из Измайлова в Троице-Сергиев монастырь в ночь с 7 на 8 августа 1689 года, и отраженным в целом ряде мемуаров нервным срывом самых трудных, наверное, дней его жизни — 10 и 11 июля 1711 года — в окруженном турками русском лагере на реке Прут. Проявивший чудеса личного бесстрашия в имевшем место накануне кровопролитном сражении царь едва не сломался, ожидая в безопасной праздности результаты переговоров, которые вел с турецким визирем искусный Шафиров.
Можно лишь гадать о том, как утвердилось в нем это чувство. Ясно, впрочем, что сильнейшее детское впечатление — бунт 15—16 мая 1682 года, когда разъяренные стрельцы прямо на его глазах растерзали дюжину родственников и приближенных матери, — сыграло в этом незаурядную роль. Десятилетний мальчик впервые в своей жизни столкнулся с силой неуправляемой и опасной. Можно даже сказать — неуправляемой и потому опасной. Прошло совсем немного времени — и это первое чувство отлилось в сознании молодого царя едва ли не императивом: все, что неуправляемо, нерегулярно в своей основе, непонятно, — опасно. Опасно для жизни. Опасен народный бунт. Опасны древние хитросплетения боярских родовых счетов. Опасен хаос деревянной московской застройки.
И всякий раз, когда он говорил себе это, — звериные рожи пьяных московских стрельцов вставали у него перед глазами…
Затем было тягостное семилетие ожидания — отрочество, юность, учение, жизнь в стороне от государственной машины, находившейся всецело в чуждых, враждебных руках. Заключавшей мир, начинавшей войны — жившей своей собственной, не слишком понятной жизнью, но способной, как ему казалось, на неожиданный предательский удар. Именно этот семилетний груз потенциальной опасности и заставил Петра, едва одевшись, вскочить на коня беспокойной августовской ночью 1689 года…
……………………………………………………
…………………………………………………….
…………………………………………………….
…………………………………………………….
…………………………………………………….
Умер он в жесточайших мучениях, неизбежных для тогдашнего урологического больного. Истерзанный докторами и обыкновенной для возлюбленного его «Парадиза» свинцово-бесконечной зимней промозглостью, змеями многочисленных сквозняков проникающей в наспех построенный для него дворец.
Отравленное миазмами отказавших почек тело предало его так же, как предавали его за долгие десятилетия правления многие другие тела, десятки тел, сотни, тысячи, — и так же, как эти тела, его тело сегодня достойно было смерти. Тело предало Петра — но, увы, даже это предательство оказалось не последним в его непоседливой и неспокойной жизни: вместе с непокорным телом неожиданно оставил угасающего царя и дух!
Покинула та самая, волшебная, не имеющая объяснения сила, что прежде услужливо сопрягала всякий раз с неутомимостью его воли фантазию порожденного им замысла, барочным завитком просвещенной мысли устраняя противоречия и подсказывая решения. Теперь — иначе. Теперь все разъялось, все стало раздельно — и в размягченный предсмертным воспалением мозг непрошеными гостями вторгались неподвластные субстанции — сомнения.
Сомнения… Они подступали все чаще, все обстоятельнее — и в эти минуты умирающему Петру виделась какая-то черная злая иррегулярность, наползающая на него изо всех углов, опрокидывающая на своем пути с таким трудом установленные им порядки и регламенты, обрушивающая столь дорогой ценой возведенное здание просвещенной государственности… В этом была какая-то… несправедливость, что ли: словно бы противник, не имевший успеха в открытом бою, напал на него со спины или во сне… Словно бы каким-то запрещенным способом вложил противник этот немощь и страдание в его тело — впрочем, не лишив пока еще прежней способности к непосредственному, тактильному, через поры кожи, ощупыванию действительности.
Да, это старое верное чувство все еще было с ним, оно по-прежнему не обманывало — но сейчас оно говорило ему лишь правду бесполезную и безутешную: все было кончено, все пришло в свой исходный ноль, отныне пространство вокруг, послушное доселе щечку ногтя по венецианской полированной столешнице, не управляется им больше. Не управляется его приказами, не управляется его людьми — не управляется, должно быть, никем вообще. Все ввергается в неминуемый хаос, становится адом, пламенем, ветром…
И если так, — что значат жертвы, которые он приносил и заставлял приносить других все эти годы? Выходит — лишь грех и только… грех пустой, не имеющий оправдания… страшный грех неискупимый…
Но помыслы, помыслы-то были добрыми, усилия — самоотверженными, таланты не зарывались в землю, — почему же так сложилось все? В чем объяснение, где грань? Чего не хватало в построенном им здании?.. Наследник?.. Он думал о наследнике… Он принимался думать об этом многократно, и всякий же раз мысль его путалась, раскалываясь бессвязной россыпью картин — непонятных и беззвучных — мучительных образов, из которых самым частым и продолжительным, вновь повторяющимся от раза к разу, было видение бледного, измученного пыткой лица нелюбимого его сына. Нечеловеческое смятение было на том лице — взгляд его скакал, напрягая орбиты и не находя успокоения, сухие напряженные губы будто бы силились выдавить из себя что-то, помимо нечленораздельных стонов, какие-то угловатые слова — и вот сейчас Петр вслушивался жадно в эти не произнесенные тогда звуки так, словно бы в них и в самом деле содержалась некая отгадка, вожделенный ключ, — то, чем он столь легкомысленно пренебрегал прежде и без чего, как оказалось, никак не мог сейчас, в свои трудные минуты смерти. Что знал тогда этот измученный усердными сподручниками Толстого, молодой человек? Что не сказал им, невзирая на муки, но, возможно, открыл бы отцу — соблаговоли тот посетить его в сыром Петропавловском каземате? И почему это важно, важно сейчас, здесь, на перегретых простынях последней его болезни?
Хотелось ухватиться за что-нибудь — хотя бы даже и за эту мучительную и неверную память — зацепиться за нее якорем мысли, нервом душевного страдания. Зацепиться — и не отпускать. Не отпускать ни за что, противясь смерти в ее обыденной черной работе — в ее тягостном старании оторвать душу от привязанностей жизни. Было страшно…
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
«Авиапочта», «Заказное». «До востребования» (фр.).
2
Швеция (шв.).
3
Япония (яп.).




