Виллет

- -
- 100%
- +
И она продолжила щебетать в том же духе.
– Полли, – наконец перебила я, – а ты хочешь путешествовать?
– Еще не пора, – чопорно сказала она. – Может, лет через двадцать, когда я вырасту и стану такой же высокой, как миссис Бреттон, мы будем путешествовать с Грэмом. Мы поедем в Швейцарию и залезем на Монблан. А однажды поплывем в Южную Америку и доберемся до верхушки Чибо… Чимборасо.
– А сейчас ты поехала бы, если бы папа был с тобой?
Ответ, которому предшествовала долгая пауза, явил ее склонность к резким перепадам настроения:
– К чему болтать такие глупости? Зачем вы вдруг заговорили о папе? Я только недавно стала счастливой и больше не думаю о нем постоянно, а теперь все придется начинать заново!
Ее губы задрожали. Я поспешила рассказать ей о письме и распоряжении, чтобы они с Харриет немедля собирались в дорогу.
– Ну что, Полли, разве ты не рада?
Она молчала. Отложив книгу и перестав качать колыбель, она смотрела на меня без улыбки.
– Разве ты не хочешь поехать к папе?
– Конечно, хочу, – наконец промолвила она тем едким тоном, к которому обычно прибегала в разговорах со мной и который не походил на ее манеру обращаться с миссис Бреттон и уж тем более с Грэмом.
Мне хотелось выведать, что у Полины еще на уме, но та больше не желала разговаривать. Она торопилась расспросить миссис Бреттон, чтобы найти подтверждение моих слов. Под влиянием столь значимых новостей Полина сохраняла совершенную серьезность целый день. Вечером, когда Грэм возвестил о своем возвращении, она подошла ко мне и принялась поправлять ленту моего медальона и гребень в моей прическе. За этим занятием и застал ее Грэм, когда вошел в комнату.
– Вы скажете ему? – шепнула она. – Скажите, что я уезжаю.
За чаем я выполнила ее просьбу. Случилось так, что именно в тот день Грэм был полностью поглощен мыслями о награде, ради которой участвовал в школьных соревнованиях. Новость пришлось повторить дважды, прежде чем он обратил на нее внимание, и то лишь короткий миг.
– Полли уезжает? Как жаль! Милая Мышка, мне будет ее не хватать. Мама, давай пригласим ее снова.
И наскоро проглотив чай, он взял свечу, уселся за книги и с головой ушел в учебу.
«Мышка» тихонько подкралась к нему, опустилась на пол, уткнувшись лицом в ковер, и так молча пролежала у его ног, не меняя положения, до самого отхода ко сну. Раз, я заметила, Грэм, который и не догадывался об ее близости, задел девочку ступней. Она отодвинулась на пару дюймов. А через минуту ее ручка, до того прикрывавшая глаза, вылезла, чтобы погладить его неугомонную ногу. Когда ее позвала няня, Полина покорно встала и вышла, сдержанно пожелав всем нам спокойной ночи.
Не скажу, что спустя час в спальню я поднималась в ужасе, но все-таки мной овладело беспокойное предчувствие, что мирно спящей эту девочку я не застану. Чутье меня не обмануло: она, озябшая, нахохлившись, сидела у постели, подобно белой птице. Я не знала, как с ней заговорить, ведь она была совсем не похожа на других детей. Однако она сама обратилась ко мне. Когда я закрыла дверь и поставила светильник на туалетный столик, Полина повернулась ко мне:
– Я не могу… совсем не могу уснуть, и поэтому я не могу… совсем не могу жить!
Я спросила, что ее так тяготит.
– Кошмарные штрадания! – жалобно пролепетала она.
– Позвать миссис Бреттон?
– Что за глупости! – с досадой ответила Полина.
И верно: я прекрасно знала, что стоило шагам миссис Бреттон раздаться за дверью, девочка тут же нырнула бы под одеяло, не издавая не звука. Пускай она беззастенчиво демонстрировала свою эксцентричность передо мной, едва ли испытывая ко мне хоть подобие приязни, в глазах миссис Бреттон она оставалась послушной и немного забавной юной девицей. Я взглянула на Полину: ее щеки пылали багрянцем, в потемневших и блестящих от переживаний глазах читалась тревога, и мне стало ясно, что в таком состоянии до утра ее держать нельзя. Я догадалась, как облегчить ее положение.
– Хочешь пожелать Грэму спокойной ночи еще раз? – спросила я. – Он еще не ушел к себе.
Она сразу потянулась ко мне, чтобы я взяла ее на руки. Укутав девочку в шаль, я понесла ее в гостиную. Грэм как раз собирался выходить.
– Она не сможет уснуть, пока не поговорит с тобой, – сказала я. – Ей не хочется расставаться.
– Избаловал я ее, – шутливо ответил он и, забрав у меня Полину, поцеловал ее пылающее личико и горячие губы. – Значит, Полли, ты любишь меня даже больше, чем папу…
– Я правда тебя люблю, а вот ты меня – ни капельки, – прошептала она.
Девочку убедили в обратном, вновь поцеловали и вернули мне, я отнесла ее в спальню, но, увы, покой она так и не обрела.
Подумав, что теперь она меня выслушает, я решила сказать ей:
– Полина, не печалься, что Грэм не относится к тебе так же, как ты к нему. Это в порядке вещей.
Она молча взглянула на меня, будто спрашивая: «Почему?»
– Потому что он – мальчик, а ты – девочка, ему шестнадцать лет, а тебе только шесть, он силен, и характер у него веселый, а у тебя – наоборот.
– Но я очень его люблю, он должен любить меня хоть немножко.
– Ты ему не безразлична. Ты ему нравишься. Ты его любимица.
– Правда?
– Да, не видела, чтобы он так относился к другим детям.
Мои слова ее немного успокоили; сквозь ее душевные муки проглянула улыбка.
– Но, – продолжила я, – не ропщи и не жди от него слишком многого, иначе Грэм посчитает тебя чересчур надоедливой и его симпатии придет конец.
– Конец! – тихо повторила она. – Тогда я буду хорошей, я постараюсь быть хорошей, Люси Сноу.
Я уложила ее в постель.
– А он меня простит? – спросила она, когда я начала раздеваться. Я заверила ее, что сейчас Грэм не сердится и что совет ей дан на будущее.
– Но будущего нет, – возразила она. – Я ведь уезжаю. Мы с ним хоть когда-нибудь увидимся, если меня не будет в Англии?
Я дала ей обнадеживающий ответ и погасила свечу. Около получаса мы лежали в тишине, и я подумала, что Полина, наконец, заснула, но тут фигурка в белом вновь села в постели, раздался тонкий голосок:
– Мисс Сноу, а вам нравится Грэм?
– Нравится? Да, чуть-чуть.
– Только чуть-чуть… А он нравится вам так же, как мне?
– Вряд ли. Нет, не так, как тебе.
– Он вам сильно нравится?
– Я же сказала, что он мне нравится чуть-чуть. Какой смысл питать к нему сильную симпатию, если у него полно недостатков.
– Недостатков?
– Как и у всех мальчиков.
– Даже больше, чем у девочек?
– Скорее всего. Мудрецы говорят, что неразумно считать кого-либо совершенным. А что касается симпатий и антипатий, то мы должны ко всем относиться дружелюбно и никого не боготворить.
– А вы мудрая?
– Я к этому стремлюсь. Пора спать.
– Я не могу спать. А у вас не болит вот тут, – спросила она, положив ручонку себе на грудь, – когда вы думаете, что вам придется покинуть Грэма, потому что ваш дом не здесь?
– Полли, не стоит так страдать, ведь скоро ты вернешься к отцу. Неужели ты его забыла? Разве ты больше не хочешь быть его маленькой спутницей?
После моего вопроса в спальне повисла мертвая тишина.
– Ложись и спи, – велела я.
– У меня постель холодная, – сказала она. – Я не могу ее согреть.
Я увидела, как девочка дрожит.
– Ложись ко мне, – предложила я, надеясь, но не веря, что она послушается, ведь упрямства этой чудной маленькой девочке было не занимать, и особенно часто она капризничала со мной.
Однако Полина мгновенно, подобно призраку, возникла у моей постели. Я пустила ее к себе. Она замерзла, и я грела ее в своих объятиях. Полина дрожала от волнения, я утешала ее. Обласканная и успокоенная, она наконец задремала.
«Престранное дитя, – подумала я, глядя на спящую девочку в лунном свете, и бережно промокнула ее мерцающие веки и влажные щеки носовым платком. – Как она удержится в нашем мире, как выстоит в жизненной борьбе? Как она вынесет то горе и те отказы, те страдания и унижения, которые, как мне подсказывали книги и собственный разум, уготованы всем живущим?
Полина уехала на следующий день. Прощаясь, она трепетала, как лист на ветру, но проявила достойную сдержанность.
Глава IV. Мисс Марчмонт
Покинув Бреттон, что произошло через несколько недель после отъезда Полины – тогда, надо заметить, я не думала, что больше не вернусь, и вновь пройтись по мирный старым улочкам мне не суждено, – я отправилась домой. Напрашивается предположение, будто я, вне сомнения, была счастлива спустя полгода разлуки вновь обнаружить себя в лоне семьи. Что ж, безобидное предположение никому не навредит, поэтому оставим все как есть. Дабы подкрепить его, я позволю читателю представить меня в течение следующих восьми лет в виде шхуны, легшей на дрейф в безмятежной гавани – рулевой растянулся на палубе, подставив лицо небу, и закрыл глаза, погрузившись, если угодно, в долгую молитву. Великому множеству девочек и женщин предрекают подобную судьбу, почему бы и мне не быть в их числе?
Представьте меня праздной, сытой и счастливой среди подушек, убаюканной легким бризом, на нагретой солнцем палубе. Однако я, должно быть, в итоге свалилась за борт или потерпела крушение. Слишком хорошо я помню времена – нескончаемые времена, – когда царили холод, опасность, распри. И поныне в дурных снах я захлебываюсь в их яростных горько-соленых волнах, что ледяными тисками сдавливают мне легкие. Тогда я попала в шторм, и длился он не один час и не один день. Много дней и ночей подряд на небе не показывались ни солнце, ни звезды, мы сами рубили мачты, свирепствовала буря; надежды на спасение мы лишились. В конце корабль наш разбился, а экипаж погиб.
Если память меня не подводит, о своих горестях я никому не рассказывала. Хотя кому мне было жаловаться? Миссис Бреттон я давно потеряла из виду. Препоны, учиненные другими, еще несколько лет назад ослабили нашу связь, а затем та и вовсе оборвалась. К тому же время и для нее не поскупилось на перемены: богатое наследство, попечительницей которого ее назначили до совершеннолетия сына и которое по большей части было вложено в акции некоего предприятия, растаяло; поговаривали, что от первоначального состояния остались лишь крохи. Грэм, по слухам, освоил какую-то профессию, и они с матерью уехали из Бреттона, обосновавшись в Лондоне. Итак, у меня не осталось ни одной возможности на кого-либо опереться, и рассчитывать я могла только на себя. Я знаю, что по натуре своей не была ни самодостаточной, ни деятельной, таковой меня – как и многих других – вынудили стать обстоятельства; и когда за мной послала мисс Марчмонт, живущая по соседству старая дева, я подчинилась ее просьбе в надежде получить хоть какое-нибудь занятие.
Мисс Марчмонт жила в красивом особняке и была женщиной состоятельной, однако немощной вот уже как двадцать лет: ревматизм искалечил ее ступни и руки. Она никогда не спускалась вниз: ее спальня примыкала к гостиной. Я много слышала о мисс Марчмонт и ее причудах (характер у нее был весьма эксцентричный), но до той поры мы ни разу не встречались. Передо мной предстала седая морщинистая женщина, посуровевшая от одиночества и долгого недуга, раздражительная и, вероятно, требовательная. Как оказалось, ее горничная, точнее, компаньонка, которая служила при ней несколько лет, выходила замуж, и мисс Марчмонт, узнав о моей сиротской доле, решила послать за мной, чтобы подыскать в моем лице замену. Она предложила мне место, когда мы, выпив чаю, вдвоем сидели у камина.
– Будет нелегко, – прямо сказала она. – Мне требуется много внимания, и ты будешь целый день проводить взаперти, хотя, по сравнению с тем, как ты жила в последнее время, вероятно, ты найдешь пребывание здесь вполне сносным.
Я задумалась. Конечно, служба здесь покажется мне сносной, рассуждала я про себя, и в то же время она будет невыносимой. Жить в четырех стенах, наблюдать страдания и порой терпеть вспышки гнева – вот какая доля мне уготована на оставшуюся юность; хотя та ее часть, что уже минула, тоже выдалась, мягко говоря, безрадостной! На секунду сердце замерло, но потом вновь забилось ровно, пусть я вынудила себя осознать все недостатки предложения, я мыслила слишком трезво, чтобы их идеализировать и, следовательно, преувеличивать.
– Только я не уверена, хватит ли мне сил для подобной работы, – заметила я.
– Я и сама сомневаюсь, – ответила она. – Выглядишь ты измученной.
Так и было. Взглянув в зеркало, я увидела свое блеклое отражение: траурное платье, запавшие глаза. Однако потускневший облик мало меня беспокоил. Увядание скорее было внешним, внутри я все еще чувствовала биение жизни.
– У тебя есть на примете другие занятия, хоть что-нибудь?
– Пока ничего, но, может, мне удастся что-то подыскать.
– Возможно, ты права. Попробуй пойти своим путем, а если ничего не выйдет, попробуешь моим. Предложение действительно три месяца.
Она была ко мне добра, и я ее поблагодарила. Внезапно у мисс Марчмонт случился приступ. Я помогла ей, в точности выполнив все указания, и, когда боль ее отпустила, между нами уже образовалось подобие близости. По тому, как она перенесла приступ, я поняла, что она была крепкой, терпеливой женщиной (терпеливой к физической боли, однако нервы ее, вероятно, выдерживали долгие испытания с меньшей стойкостью); а мисс Марчмонт разглядела в моей готовности помочь сострадание (каким бы оно ни было). Назавтра она вновь послала за мной и следующие пять или шесть дней жаждала моего общества. Более тесное знакомство явило и капризы, и пороки мисс Марчмонт, но в то же время я смогла увидеть в ней особу, достойную уважения. Пускай она была суровой и даже брюзгливой, находилась я подле нее и прислуживала с тем чувством, которое мы испытываем, когда знаем, что наше общество, манеры и разговор тешат и радуют того, кому мы служим. Даже когда мисс Марчмонт меня бранила – что она порой себе позволяла, в весьма едкой манере, – выходило у нее это довольно беззлобно и обиды не наносило. Она больше напоминала вспыльчивую мать, журящую дочь, чем строгую хозяйку, поучающую горничную: поучения ей были несвойственны, чего, впрочем, не скажешь о вспышках гнева. Но и в неистовстве ее не покидала ясность ума: даже рассвирепевшая, она оставалась рассудительной. Немного погодя растущая привязанность заставила меня по-новому взглянуть на роль компаньонки, и еще через неделю я согласилась поступить к ней на службу.
Итак, мой мир уместился в двух жарко натопленных тесных комнатах, а пожилая калека стала моей хозяйкой, моей подругой, моим всем. Служба у нее стала моим долгом, ее боль – моим страданием, ее покой – моей надеждой, ее гнев – моим наказанием, ее похвала – моей наградой. Я позабыла о лугах, лесах, реках, морях и переменчивых небесах, которые остались за пределами душной клетки; и была даже почти рада их не вспоминать. Все мое существо обратилось к своему жребию. Тихая и кроткая по характеру, вышколенная судьбой, я не требовала прогулок на свежем воздухе и довольствовалась теми же скудными кушаньями, что подавали больной. Зато она позволила мне изучать ее необыкновенную натуру, и, нужно добавить, оценивать непоколебимость ее добродетелей и неослабевающую пылкость, и верить в искренность ее чувств. Всем этим она обладала, и за все это я к ней привязалась.
Благодаря выдающимся качествам мисс Марчмонт я могла бы протянуть с ней еще двадцать лет, если бы ее нелегкой жизни было суждено столько продлиться. Однако Господь распорядился иначе. Казалось, меня нужно было подтолкнуть к действию. Нужно было побудить, сподвигнуть, склонить, принудить к движению. Крупице человеческой симпатии, которую я принимала за драгоценную жемчужину, нужно было растаять, словно градинке, и утечь сквозь пальцы. Новую скромную службу нужно было вырвать из хватки моей легко успокоенной совести. Я хотела пойти на сделку с Судьбой: избежать редких, но грандиозных страданий, соглашаясь на малые горести и нужду. Но Судьбу подобные условия не прельстили, а Провидение не допустило жизни в костенеющем унынии и малодушной праздности.
Февральским вечером – как я хорошо запомнила – у дома мисс Марчмонт раздался голос, слышный каждому его обитателю, но понятный, вероятно, лишь одному. Тихую зиму подгоняли к концу весенние бури. Уложив мисс Марчмонт в постель, я села у камина и принялась за шитье. За окном завывал ветер; он свирепствовал весь день, но к ночи обрел другой тон – резкий, пронзительный, почти человеческий; он стенал, жаловался, негодовал; его порывы больше походили на вопли.
– Тише! Тише! – расстроенно воскликнула я и, оставив работу, зажала руками уши в тщетной попытке заглушить этот вкрадчивый, неумолимый плач.
Голос был мне знаком, и невольная наблюдательность вынудила меня подумать о том, что он сулил. Трижды жизнь мне показывала, что причудливая мелодия ветра – эти безутешные, горестные рыдания – предвещает трудные времена. Эпидемии, как я знала, нередко предзнаменовал скорбными, страдальческими всхлипами восточный ветер. Так, я полагала, и появилась легенда о банши. Еще я заметила – однако познаний мне не хватало, чтобы увериться в связи между событиями, – что до нас одновременно доходят вести о пробудившихся вулканах в разных частях света, о реках, вдруг вышедших из берегов, и о громадных волнах, обрушившихся на взморье. «Наша земля, – говорила я себе тогда, – в такие мгновения, должно быть, пребывает в смятении и неистовстве; слабейшие из нас гибнут в ее сбивчивом дыхании, распаленном вулканами».
Я прислушивалась и дрожала, мисс Марчмонт спала.
К полуночи буря улеглась за каких-то полчаса, и наступила мертвая тишина. Огонь, который едва тлел, ярко вспыхнул. Я ощутила перемену, мои чувства обострились. Отодвинув портьеру и жалюзи, я выглянула в окно и увидела, как ярко блестят в колючем морозном воздухе звезды.
Обернувшись, я заметила, что мисс Марчмонт проснулась и, приподнявшись на подушках, глядит на меня с особой серьезностью.
– Ночь выдалась ясная? – спросила она.
Мой ответ был утвердительным.
– Так я и думала, ведь ко мне вернулись силы, мне хорошо. Помоги встать. Сегодня я чувствую себя молодой, – продолжила она. – Молодой, беззаботной и счастливой. Вдруг мой недуг меня скоро оставит и мне суждено вновь стать здоровой? Это было бы чудом!
«А нашим временам чудеса не свойственны», – подумала я, дивясь ее словам. Она принялась говорить о прошлом и вспоминала случаи, происшествия и людей с одинаковой ясностью.
– Сегодня я рада своей Памяти, – сказала мисс Марчмонт. – Она мне лучшая подруга. Теперь она дарит глубокое удовлетворение: возрождает в сердце теплые и живые воспоминания – не тусклые образы, а то, что некогда было настоящим, но я почитала истлевшим, рассыпавшимся и смешанным с прахом. Мне вернулись часы, мысли, надежды моей юности. Я снова переживаю любовь всей жизни – мою единственную любовь и одну из совсем немногих привязанностей, ведь доброй женщиной меня не назовешь: я отнюдь не приветлива. Однако и у меня были чувства, сильные и верные, и у чувств моих был адресат; я дорожила лишь им, в то время как большинство готовы посвятить себя множеству бесчисленных вещей. Когда я любила и была любима, как прекрасно мне жилось! Какой чудесный год мне вспоминается – как ясно он мне видится! Какая трепетная весна – какое теплое, радостное лето – какой нежный лунный свет, серебривший осенние вечера, – как крепла надежда среди скованных льдом рек и убеленных полей той зимой! Весь год мое сердце билось в такт с сердцем Фрэнка. Мой благородный Фрэнк – мой преданный Фрэнк – мой добрый Фрэнк! Он был лучше меня во всем и к себе был куда требовательнее! Теперь я точно вижу и знаю, что немногие женщины страдали, как я, его потеряв, и немногие женщины блаженствовали, как я в его любви. Наши чувства были необыкновенными; я не сомневалась ни в них, ни в моем возлюбленном: то была чистая, бережная, возвышенная любовь, и радости она дарила без края. А сейчас я хочу спросить, в эту минуту необыкновенной трезвости ума я хочу узнать, почему у меня ее забрали? За какое злодеяние меня приговорили к тридцати годам скорби после двенадцати месяцев счастья?
Я не знаю, – помедлив, продолжила мисс Марчмонт. – Я не могу, не могу найти причину; однако сейчас я со всей искренностью скажу то, что и не мыслила сказать раньше: пути Господни неисповедимы. Да будет воля Твоя! Теперь я верю, что в смерти мы воссоединимся с Фрэнком. Раньше я в это никогда не верила.
– Значит, он мертв? – тихо спросила я.
– Голубушка, – ответила она, – в тот сочельник я нарядилась и причесалась, чтобы вечером встретить возлюбленного – совсем скоро он должен был стать моим мужем. Я сидела и ждала. Тот день вновь встает перед глазами: я вижу снежные сумерки в окне с незадернутыми портьерами – я сама так распорядилась, чтобы приметить, как Фрэнк скачет ко мне по белой дороге; я вижу и чувствую горячее пламя камина, его отблески на моем шелковом платье и собственное юное отражение в оконном стекле. Я вижу тихую зимнюю ночь и полную луну, холодную и ясную, плывущую над черными голыми кустарниками и посеребренной инеем землей. Я ждала с нетерпением, но без какого-либо сомнения. Огонь успел погаснуть, правда, света хватало, луна поднялась высоко, но все еще заглядывала в окно; стрелки часов подбирались к десяти, Фрэнк редко приезжал позже этого времени, но пару раз он все-таки задерживался.
Подводил ли он меня хоть раз? Нет, никогда; и вот он уже скакал сюда, мчался, чтобы искупить потерянные часы. «Фрэнк! Отчаянный ездок! – мысленно воскликнула я, с радостью и волнением прислушиваясь к галопу. – Ох уж я тебя побраню, скажу, что ты и моей шеей рискуешь, ведь все твое в самом сокровенном и нежном смысле и мое тоже». Он уже подъехал: я его видела, но, кажется, мои глаза застилали слезы, все расплывалось. Я видела лошадь, слышала стук копыт – по крайней мере, я увидела силуэт. И услышала крики. Была ли это лошадь? И что за странный, темный груз волочился за ней? Как я могла назвать то, что предстало передо мной в лунном свете? И как я могла выразить чувство, поднявшееся в моей душе?
Я смогла лишь выбежать из дома. У двери стояло крупное животное – и правда, лошадь Фрэнка, она дрожала, фыркала и тяжело дышала; под узды ее держал мужчина, и я решила, что это Фрэнк. «Что произошло?» – потребовала я. В ответ раздался резкий голос моего лакея Томаса: «Ступайте в дом, госпожа, – а затем, он обратился к служанке, которую будто чутье заставило броситься за мной из кухни: – Рут, живо уведи отсюда мисс». Но я упала коленями в снег рядом с чем-то темным – с тем, что тащила по земле лошадь – с тем, что вздыхало и стонало на моей груди, когда я подняла и притянула его к себе. Он был живым, сознание его не покинуло. Я велела внести его в дом; я не желала никого слушать и не позволила себя увести. Я владела собой в достаточной мере, чтобы оставаться хозяйкой не только себе, но и другим. Они пытались было деликатничать со мной, будто я дитя, – так всегда ведут себя с теми, кого покарала рука Господа, но я уступила лишь хирургу, и когда тот сделал все, что мог, я забрала умирающего Фрэнка к себе. Ему хватило сил прижать меня к себе, он смог произнести мое имя, он слышал, как я тихо молилась, и обнимал меня, пока я нежно и ласково его утешала.
«Мария, – вымолвил он, – я погибаю, но я в раю». – Последнее дыхание он сберег, чтобы выразить мне свою преданность. И на заре рождественского утра мой Фрэнк отправился к Богу.
С того дня, – продолжила она, – минуло тридцать лет. И я страдала; страдала до сих пор. Вряд ли я мудро распорядилась своей бедой. Мягкие, добродушные создания благодаря ей становятся почти святыми, сильных и темных душой она обращает в демонов, а я осталась всего лишь пораженной горем и эгоизмом женщиной.
– Вы сделали много добра, – заметила я, ведь мисс Марчмонт славилась щедрыми пожертвованиями.
– Ты хочешь сказать, я не скупилась там, где деньги могли облегчить чужие невзгоды. Что с того? Я расставалась с ними без труда и сожалений. Но, полагаю, отныне я буду стремиться к лучшим помыслам, чтобы подготовиться к встрече с Фрэнком. Понимаешь, мне и теперь Фрэнк важнее Господа, и если столь сильная, непреклонная любовь к его созданию, лишь к нему одному, является грехом в глазах Создателя, тогда мои шансы на спасение невелики. А что ты думаешь, Люси? Я тебе исповедовалась, будь моим духовником.
Ответ я ей дать не смогла. Мне не хватило для этого слов. Однако мисс Марчмонт заговорила так, будто его получила.
– Верно, дитя мое. Деяния Господни милосердны, пусть и не всегда нам понятны. Мы должны смириться с собственным уделом, каким бы он ни был, и постараться осчастливить других. Не так ли? Что ж, завтра я начну с того, что попытаюсь осчастливить тебя. Я хочу сделать для тебя кое-что, Люси, – то, что поможет тебе после моей смерти. Слишком много я говорю, голова уже разболелась, и все-таки я довольна. Ложись спать. Уже два часа. Как поздно ты засиживаешься, или, вернее, как поздно я, эгоистка, вынуждаю тебя со мной сидеть. Ступай и не тревожься обо мне, думаю, спать я буду хорошо.








