- -
- 100%
- +
Мама А-янь сходила на кухню и набрала в таз теплой воды.
– Умойтесь, и живо спать, завтра рано не вставайте.
А-янь не отозвалась, она уже уснула на моем колене. Короткие, неровно остриженные волосы выбились из-под траурной повязки, закрыв почти полщеки, из уголка рта текла тоненькая ниточка слюны.
Я не смел лишний раз шевельнуться, только стянул с себя фартук и накрыл им А-янь.
Ребенок, она еще совсем ребенок.
Но смутному веку не до детей. Смутный век – безжалостный нож, перерубив детство, он всех детей вдруг превратил во взрослых.
Запели самые ранние петухи.
* * *Я лег спать, но не прошло и часа, как меня разбудил стук в дверь. Стучали торопливо, резко, нетерпеливо, будто спеша сообщить о чьей-то смерти.
Я кувыркнулся, вскочил на ноги, бросился открывать – оказалось, что стук перебудил всех домашних, и они прибежали, сминая задники туфель, растрепанные, неумытые, одетые как попало.
За порогом стоял баочжан.
– Вербовщики уже в Люпулине, обходят по списку дворы и забирают мужчин, – выпалил он, задыхаясь. – Совсем скоро будут у нас.
Баочжан успел уже обегать много домов, вся голова, все лицо у него были мокрые от пота.
– Говорили ведь, что приедут после чайного сезона?.. – У моей мамы задрожал голос.
– Японцы вконец озверели, наши не справляются, – сказал баочжан. – Только глазом моргнешь, был полк – остался один батальон, был батальон – осталась одна рота, куда уж тут ждать, пока соберем урожай.
От такой новости мамино сердце разбилось на десять тысяч осколков, и она заскулила, не в силах выговорить ни слова. Мама А-янь потянула ее за рукав:
– Давай-ка подумаем, что можно сделать, где его спрятать.
– Даже не пытайтесь, – покачал головой баочжан, – они стерегут всю деревню, в устье реки стоит военный корабль – следят, чтобы никто не сбежал.
Мама повалилась на колени и вцепилась в его штанину.
– Старший-то у нас сам по себе, я одним только Тигренком и живу! Умоляю вас, умоляю…
Мама все повторяла и повторяла: “умоляю”, она знала, что словцо это мелкое, грошовое, а то, что не имеет ценности, надо сгребать в кучу, брать количеством. Этой деловой хитрости ее научил мой покойный папа.
– Да ведь я еще до Цинмина говорил А-цюаню, что ему не хватит денег, – сказал баочжан. – Даже те, у кого они есть, уже не могут сыскать себе замену. Судьба есть судьба, с ней не поспоришь.
Баочжановский сын нашел-таки за деньги того, кто его заменил, баочжан переспорил судьбу.
Мама А-янь тоже упала на колени и ухватилась за вторую штанину.
– А-цюань только что умер, если еще и Тигренка заберут, что будет с их семьей?
Обе женщины повисли на ногах баочжана, поливая слезами и пачкая соплями его туфли. Отцепить их он не мог, отбросить пинком тоже не решался. Баочжан вздохнул:
– Я и сам не хочу, чтобы наших парней призывали, но кто ж меня послушает? Время поджимает, вы бы лучше наскребли для Тигренка какую-никакую мелочь, пусть с собой возьмет. Я слышал, их должны отправить в Аньхой, там холоднее, чем у нас, Тигренок подмажет кого надо – в дороге можно будет и одеться потеплее, и есть посытнее.
Женщины не слушали баочжана, лишь упрямо сжимали его штанины, как будто баочжановы штанины были веревкой между водой и берегом и к этой веревке привязали их жизни.
Я не выдержал, наклонился, стал оттаскивать маму. Мама растянулась на полу, ни в какую не желая вставать, намокшая от слез пыль скатывалась в серые комочки, и они липли к маминой коже, чертя дорожки от глаз к шее.
Щеки у меня ходили ходуном, то вздуваясь, то опадая, на язык из самого нутра рвались кое-какие слова.
А-янь это поняла. Она знала: как только эти слова вырвутся наружу, за ними не угонится и тысяча лошадей. Она должна была, пока не поздно, преградить им путь.
А-янь выступила вперед, опустилась перед баочжаном на колени и поклонилась.
– Дядя баочжан, разве можно вот так запросто забирать моего мужа?
– Мужа? – изумился баочжан. – Когда это вы поженились? Почему я об этом не знаю?
Мама вмиг раскусила задумку А-янь.
– Наши семьи еще до Нового года обменялись брачными свидетельствами, – сказала она, поднимаясь на ноги. – Мы хотели сперва собрать чай, а потом уже накрывать столы и звать гостей, кто же думал, что стрясется такая беда. Мы еще в трауре, рано пока свадьбу играть.
Баочжан недоверчиво посмотрел на маму А-янь. Та пришла в себя, встала, кивнула:
– Это давно было делом решенным. Все верно, перед Новым годом мы обменялись свидетельствами.
Баочжан перевел взгляд на меня, единственного, кто до сих пор не проронил ни слова. Я только шевельнул губами, не успел даже рот открыть, как мама стиснула мою руку. Я вывернулся. А-янь шагнула ко мне, прильнула к уху и шепнула то, от чего клокочущая во мне кровь наконец успокоилась.
– Ты разве с ними хотел уйти? Сначала отделайся от вербовщиков, с остальным потом разберемся.
Баочжан снова вздохнул.
– И то хорошо, – сказал он. – Времена худые, чем раньше девчушка будет пристроена, тем спокойнее. Но на войну его все-таки заберут.
А-янь опять поклонилась.
– Дядя баочжан, они же из двух мужчин в семье призывают одного? Значит, нашего Тигренка это не касается, вам и не нужно нарушать ради нас правила.
– Это ты о чем? – нахмурился баочжан. – Объясни-ка.
– Тигренок перешел в семью Яо, теперь он их сын, – живо приняла эстафету мама. – И у нас, и у них по одному мужчине в семье, не могут они забрать Тигренка в солдаты.
Баочжан поглядел на нее с сомнением:
– И ты разрешила ему сменить фамилию?
Мама опешила, точно школьница, которая целый год готовилась к экзамену, а в итоге срезалась на первом же вопросе учителя.
Мама А-янь тихонько кашлянула, и моя мама опомнилась:
– Ну да, конечно, разрешила.
– А документ где? – не отставал баочжан. – На слово никто верить не будет, им надо, чтобы все черным по белому было написано.
Мама снова растерялась.
– А документ… документ мы пока не сделали, сами знаете, что у нас случилось, не до того.
Баочжан топнул ногой:
– И чего тогда распинаетесь? Кто вам поверит без документа?
– Подумаешь, бумажка! Я позову дедушку Дэшуня.
Еще не договорив, А-янь выбежала за дверь.
– Жена твоя больше тебя старается, – сказал мне баочжан, – а тебе как будто и дела нет.
Минуты через три-четыре А-янь вернулась, неся в руках ларец с письменными принадлежностями, следом за ней спешил дедушка Дэшунь.
Судя по всему, дедушку Дэшуня вытащили прямо из постели: халат был застегнут не на те пуговицы, в уголках глаз скопилась слизь. Он так быстро бежал, что теперь хватал ртом воздух, как рыба, наполняя комнату несвежим дыханием.
По дороге А-янь объяснила ему, в чем дело, поэтому он сразу, не теряя времени, растер тушь, обмакнул в нее кисть и начал писать. За свою жизнь дедушка Дэшунь составил бессчетное множество документов: такой-то и такой-то… тогда-то и там-то… заключил с тем-то и тем-то такое-то соглашение… настоящий документ подтверждает… нерасторжимый… И так далее и тому подобное – все это он написал в один присест.
Бумагу показали баочжану, тот покачал головой:
– Нужно переделать, поменять дату. Сегодняшняя слишком бросается в глаза, укажите лучше прошлогоднюю.
– Отцы у обоих погибли, кто приложит палец? – спросил дедушка Дэшунь.
– Матери, – ответил баочжан. – Так дотошно никто не будет проверять.
Рассыпаясь в благодарностях, наши мамы оставили на бумаге по отпечатку. Ниже мы с А-янь оставили свои.
Наконец баочжан ушел, и все вздохнули с облегчением. Мама А-янь, кое о чем вспомнив, отозвала мою маму в сторонку.
– Когда ее папа был жив, мы с вами обсуждали это, но до конца так ничего и не решили, – донесся до меня ее тихий голос. – Ты спрашивала Тигренка, что он обо всем этом думает?
– Отец собирался с ним поговорить, – помедлив, ответила мама, – не успел.
Мама А-янь покосилась на меня.
– Ему хоть нравится наша А-янь?
– Нашла о чем волноваться, все знают, как он ее любит, – поспешно сказала мама.
За завтраком каждого одолевали свои мысли, все молча склонили головы над чашками и жевали безо всякого аппетита. В критическую минуту нам было не до раздумий. Теперь, когда опасность миновала, все вдруг ощутили: есть вещи, которые нельзя делать впопыхах, поспешишь – и останется неприятное послевкусие.
После еды А-янь попросила меня:
– Братец Тигренок, поднимись на чердак, возьми мне несколько корзин, а то вчерашние все промокли, добавляют веса.
Я вышел, и А-янь вышла за мной.
– Соберем чай, и я подвезу тебя на сампане, – шепнула она, убедившись, что рядом никого нет, – догоним твоих одноклассников.
Я оцепенело воззрился на нее.
– А-янь, – сказал я после долгого молчания, – ты поставила на бумаге свой отпечаток пальца – ты знаешь, что теперь с тобой будет?
А-янь помотала головой.
– Тебя больше никто не возьмет замуж, понимаешь ты это или нет?
– Ты не хочешь на мне жениться? – спросила А-янь, растерянно глядя на меня.
Я тяжело вздохнул.
– Ты слышала, что сказал баочжан? У нас большие потери на фронте, я уйду и, наверно, уже не вернусь.
– Ты же говорил, что не будешь воевать, что ты вступишь в агитбригаду?
Я хотел ответить: “Это я тебя успокаивал”, но слова застряли в горле.
А-янь поняла, чуть скривила губы – я думал, заплачет, но она лишь угукнула.
– Не вернешься так не вернешься, – сказала она. – Ничего, буду присматривать за мамой.
А-янь подумала и договорила:
– И за твоей мамой.
Что-то мягкое вдруг подступило к горлу; кто мог подумать, что плакать из нас двоих буду я.
– Ладно, не стой с таким кислым видом, иди работай, – сказала А-янь.
В ее волосах еще накануне запутался чайный стебелек. Помедлив, я протянул руку и снял его.
– Вот дурочка, – пробормотал я.
* * *А-янь привязала сампан, пропустила наших мам вперед, а сама осталась позади и еще раз оглядела корму. Перевернутая вверх дном чашка по-прежнему была на месте, как будто ее никто и не трогал. Чашка служила меткой.
Деревянная доска, на которой стояла чашка, была обманкой, под ней крылся тайник, где лежал клеенчатый сверток.
За эти несколько дней А-янь, делая вид, что идет мыть ноги или споласкивать корзины, перенесла в сампан мои вещи, включая спрятанный под каменной плитой нож. План, поначалу запутанный, был благополучно распутан, все его нити связались в один узел. А-янь сжимала этот узел в руке, дожидаясь, пока придет время его развязать. Настал седьмой день траура. Мы собирались зажечь на могиле отцов свечи, поднести жертвенные дары, пообедать, а затем по очереди выскользнуть из дома (она – под предлогом стирки, а я хотел притвориться, что забыл на плантации кое-какие инструменты) и встретиться у реки, после чего А-янь должна была повезти меня на лодке.
В конце апреля, когда “сезон ясных дней” Цинмин сменяется “сезоном хлебных дождей” Гуюй, наступает самая неприятная пора, хорошая погода в это время – большая редкость. Но этот день выдался не только сухим, но и безветренным, и на речной глади не было даже ряби. В такую погоду можно всего за два-три часа доплыть до рынка в деревне Уцунь и засветло вернуться обратно. Мне же предстояло сойти в Уцуни и пешком отправиться в Чжуцзи – так я мог не петлять по горам, а срезать путь и тем самым сберечь силы.
Книгу “Теория природного развития” я отдал А-янь.
– Попробуй, пока меня не будет, подучить иероглифы. Мне хотелось бы, чтобы к моему возвращению ты примерно понимала, что здесь написано. А если мне не суждено возвратиться – пусть эта книга останется как память обо мне.
А-янь отвернулась, чтобы я не видел ее лица.
– Мне нечего тебе подарить, – сказала она.
Лишь позже я узнал, что А-янь все-таки приготовила мне подарок, и этим подарком были туфли. Она шила их для папы, еще в феврале, в свободные минуты – туфли с крепкой многослойной подошвой и верхом из плотной черной ткани, прочные, как медь, – увы, ее папа так и не успел их поносить. И вот А-янь присмотрелась к моей собственной обуви, ей без всяких примерок было ясно, что туфли ее папы будут мне как раз впору. Две ночи она сидела допоздна и вышивала на туфлях цветы. Цветы были необычные: по два прильнувших друг к дружке лотоса на одном стебле[20], один лотос розовый, другой белоснежный. А-янь не могла вышить их на внешней стороне туфель, боялась, что надо мной будут смеяться, поэтому лотосы расцвели на подкладке.
Эти туфли я увидел только спустя десять с лишним лет. Хотя они так и пролежали в целости и сохранности в клеенчатом свертке, годы и над ними взяли верх. К тому времени, как сверток оказался в моих руках, туфли давно заросли плесенью. Я взглянул на вышитые внутри лотосы и только тогда понял, что вкладывала А-янь в свой подарок. Она не смела вручить его лично, поэтому ей пришлось спрятать туфли в свертке, чтобы я обнаружил их позже, в дороге. Я надел бы их, и стопа, скользнув вперед, сразу бы коснулась цветков. Столь крепкие туфли способны выдержать долгий путь, и до самого его конца цветы были бы со мной.
Надеть эти туфли мне довелось лишь в гроб – но об этом потом.
С тех пор как мы с А-янь придумали наш план, она изменилась. Стоило нам случайно встретиться взглядами или перекинуться парой слов, как ее лицо заливалось краской. Наши мамы объясняли это девичьим стыдом, думали, А-янь стыдится, что выдала свои чувства, но я знал, что это не единственная причина. Я посвятил А-янь в свой секрет, она стала частью моих планов, и это ее будоражило. Время шло, секрет рос, увеличивался в размерах, он стал таким огромным, что едва умещался в сердце, тело от него распухло, того и гляди взорвется. Ей так хотелось рассказать его птахе, что села на ветку, рассказать облаку, что плывет по небу, рассказать олеандру, что пустил молодые листочки, но она не могла проронить ни слова. Иной раз она провожала взглядом тех, кто проходил мимо ее ворот, и невольно думала: а вдруг и они несут в сердце такой же секрет?
Я спросил, не боится ли она, что наши мамы устроят ей скандал, когда все раскроется. Она ответила: не боюсь – если у человека за всю жизнь не было ни одного секрета, зачем он тогда жил?
Мы поднялись по склону холма, и нашим глазам предстала свежая могила. Сюда уже кто-то приходил, подносил дары: перед могилой вились слабые струйки дыма. Издали А-янь показалось, что у могилы какой-то странный цвет, но она решила, что это тень от облака. Посмотрела на небо – оно напоминало туго натянутый, без единого пятнышка голубой холст. Мы сделали еще несколько шагов – могильная земля выглядела все необычнее. Наконец мы подошли совсем близко и увидели, что она и впрямь черная.
Ее словно забыли утрамбовать – комочки рыхлой почвы подрагивали и тихонько шуршали на ветру, хотя никакого ветра не было. А-янь приблизила к ней лицо, и волоски на ее теле в один миг превратились в иголки.
Оказывается, земля поменяла цвет из-за муравьев.
Сколько их было, тысяча? Десять тысяч? Десять миллионов? А-янь не знала, существуют ли числа больше десяти миллионов, ей еще не встречался иероглиф “сто миллионов”. У нее мелькнула мысль, что муравьи всего мира устроили на могиле собрание. Она не понимала, где тут вожаки, где ведомые, все они, цепляясь друг за друга, сбились в одну плотную кучу и полностью закрыли собой могильную насыпь так, что голая земля даже не проглядывала.
Черная муравьиная масса ползла вперед, описывая дугу, хотя я точно так же мог бы сказать, что она ползла назад, потому что насекомые двигались по кругу. Они кружили и кружили без устали, будто вознамерившись поднять могилу и перенести ее в другое место.
– Твой папа сердится… – У мамы А-янь подкосились ноги, и она осела на землю.
А-янь зажгла курительную свечу и опустилась на колени перед могилой.
– Папа, дядя, вы погибли страшной смертью, я знаю, вас гложет обида.
Вдруг она вскочила.
– Скажи им, братец Тигренок, скажи, что ты за них отомстишь. Ну же, говори!
Я не мог отвести от нее глаз, их точно пригвоздил к себе ее взгляд.
– Не отомщу – не быть мне человеком, – произнес я.
– Папа, дядя, братец Тигренок поклялся, – сказала А-янь. – Если вы ему верите, прогоните муравьев.
На могиле по-прежнему кишели муравьи, ни один не уполз.
Я высоко поднял свечу, закрыл глаза и встал на колени. Мне еще многое нужно было сказать, но говорить вслух я не мог.
Папа, быть может, твой сын в последний раз зажег для тебя свечу, подумал я.
А-янь встала на колени рядом со мной и припала лицом к земле. Плечи под рубашкой легонько дрожали, отчего казалось, что под тканью тоже ползают насекомые.
Она, как и я, разговаривала, только со своим богом. Один у нас с ней бог или нет, я не знал, но я знал, что в ее молитве звучит и мое имя.
“Папа, оберегай своего сына в дороге, помоги мне вернуться домой, пусть даже без руки, без ноги, – молча взывал я. – Я вернусь и снова приду к тебе на могилу. И я подарю тебе внуков”.
“Папа, если ты меня слышишь, прогони муравьев, пусть уходят”.
Я открыл глаза: могила по-прежнему была завернута в плотную черную “ткань”. Солнце было на месте, река была на месте, деревья были на месте, и муравьи тоже были на месте.
Папа, неужели ты хочешь мне что-то сказать? Мне стало не по себе. По спине пробежал холодок, меня пронизала дрожь.
Мама хлопнула себя ладонью по лбу:
– Дурья моя башка! Вино-то я дома оставила, а твой папа его любит. Это он так меня бранит.
Она велела мне отвезти ее на сампане домой за вином.
По дороге у мамы внезапно разболелась голова, да так сильно, что она стала заговариваться. Она твердила, что кто-то стучит у нее во лбу молотком и этот молоток, когда бьет, высекает искры, кроваво-красные звездочки.
Мама всегда отличалась крепким здоровьем, таких головных болей у нее отродясь не было, и я решил, что она просто устала – этот чайный сезон выжал из нас все соки. Я сказал ей прилечь отдохнуть, пообещав, что схожу за лекарем, как только привезу домой А-янь с матерью.
Сейчас, вспоминая тот день, я понимаю, что наши папы отчаянно пытались до нас докричаться. Увы, услышала их только моя мама. Она единственная из нас осталась дома.
Я взял вино и направил сампан к холму. Солнце уже выглядывало из-за ветвей, раннее утро переходило в полдень. Солнечный свет отмыл мир добела, небо и вода, вода и деревья – почти все кругом стало одного цвета.
И в этот миг я увидел на середине склона несколько странных зеленых комков. Они будто извалялись в пыли, перепачкались и оттого почти пожелтели. Казалось, они вдруг выскочили из земли; безногие, беззвучные, они скользили в кустах. А еще у них были палки. Ох, нет, не палки, палки не бывают такими острыми, такими блестящими. Эти ненастоящие палки до рези в глазах сверкали в лучах утреннего, почти уже полуденного солнца.
И тут я понял, что это штыки.
Силы небесные!.. Они здесь. Они все-таки пришли.
Мои суждения о расположении, атаке, обороне были, в общем-то, верны, только я не учел два важнейших фактора. Во-первых, нас не охранял ни один гарнизон, все ходы были “нараспашку”, во-вторых, о нашем расположении японцы думали ровно то же самое, что и я. В тот день они послали к деревне отряд, который должен был разведать обстановку и выяснить, можно ли построить неподалеку надежный склад боеприпасов.
Я хотел пригнуться, но было уже поздно, меня заметили.
Что-то просвистело у самого уха, и мое плечо вдруг онемело.
Я услышал неясный смех.
Затем я увидел, что весло у меня в руке переменило цвет, окрасилось моей кровью.
“А-янь, беги!..”
Это была последняя отчетливая мысль, промелькнувшая у меня в голове до того, как я впал в забытье.
Течение отнесло мой сампан на пятьдесят или шестьдесят ли, а может, и на все семьдесят или восемьдесят. Уже темнело, когда одна женщина, стиравшая в реке вещи, заметила меня и перетащила на берег.
Я потерял много крови и неделю не приходил в сознание. К тому времени, как я смог наконец встать с постели, прошло уже больше месяца.
О том, что случилось после, пастор Билли знает лучше меня.
Пастор Билли: волки Ясудзи Окамуры
И рассказывать, и слушать эту историю – настоящая пытка. Пока каждое ее слово выползет из сердца рассказчика, проползет к его глотке, к языку, заползет в уши слушателя, пройдет через барабанные перепонки и по восьмому черепному нерву доберется до мозга, сколько оно вырвет по пути кожи и мяса, сколько оставит за собой кровоточащих ран?
Но эту историю нельзя пропустить. Для чего мы семьдесят лет ждали встречи, не для того разве, чтобы вспомнить военные годы? А эта девушка всегда остается перед нами – на первом плане, на среднем плане, на дальнем плане тех лет, и куда бы мы ни пошли, от нее нам не скрыться.
Эта история произошла семьдесят два года назад. Хорошо, что мне не пришлось рассказывать ее семьдесят два года назад, пятьдесят два года назад, даже тридцать два года назад. Рассказывай я тогда, каким гневом были бы наполнены мои слова, какой болью, какой жалостью? Время – удивительная штука: оно растерло шипы чувств, отмочило их в воде, превратило в почву, и из этой почвы проклюнулся росток. Этот росток – сила жизни. Прежние мои чувства никуда не исчезли, но теперь они лишь подводят нас к началу истории. Моя душа полна тихого умиления. Кто эта девушка, как не росток? Придави ее скалой – из-под каменной глыбы все равно пробьется наружу стебелек ее жизни, пробьется, каким бы крохотным он ни был.
Вы, может быть, скажете: выходит, за семьдесят два года на свет появился один только маленький росточек? Сколько же еще раз по семьдесят два года должно пройти, чтобы выросло большое дерево? А я отвечу: зато этот маленький, ждавший семьдесят два года росточек способен прожить тысячу, десять тысяч раз по семьдесят два года.
Лю Чжаоху, в твоей истории ее зовут Яо Гуйянь, или А-янь. Ты, Иэн, зовешь ее Уинд. А для меня она Стелла. Stella означает “звезда”, и я вымолил это имя у Бога. Господи, просил я, подари ей звезду, хотя бы маленькую звездочку. Пусть Твоя звезда осветит ей дорогу, она совсем заблудилась…
Бог услышал мои молитвы, Он подарил звезду – но не ей. Позже я мало-помалу осознал, что звезда предназначалась мне, она стала моей звездой, она осветила мне дорогу, указала мне путь.
Это я заблудился, а не она.
А-янь, Уинд, Стелла, три имени одного человека, или же три его грани. Разделив их, получишь три совершенно разные части, и сложно будет поверить, что все они принадлежат одному целому. Но стоит их соединить, и уже вряд ли кто-то найдет, где заканчивается одна часть и начинается другая, настолько гармонично и естественно они сольются воедино.
Даже если я позволю вам сделать тысячу, десять тысяч попыток, вы все равно не сможете представить, как мы со Стеллой встретились. Это выходит за пределы человеческого воображения, столь жестокое зрелище можно увидеть разве что в мире зверей.
Это было весенним утром семьдесят два года назад, сезон Цинмин только-только окончился, воздух резко потеплел. Если мне не изменяет память, это был самый чудесный день за весь год, такой прекрасной погоды не было ни до, ни после. В тот день природа кругом будто кричала во весь голос. В крике солнца была сила, которая взращивает все живое, в крике гор и полей – сочная зелень и чистота после благотворного дождя, в крике деревьев – радость от того, что распустилась листва, в крике цветов – желания, пробужденные крыльями бабочек и пчел. Кто мог подумать, что жестокость, которая могла свершиться в любой из сотен и тысяч заурядных дней, выберет, как нарочно, столь дивный, редкий денек? В тот день мне вдруг стало ясно, что означают загадочные слова из “Бесплодной земли” Т. С. Элиота, строки, которые я когда-то прочел, но не понял:
Апрель, беспощадный месяц, выводитСирень из мертвой земли…[21]Я тогда направлялся в окрестное село – навестить одного из здешних моих приятелей-травников. Правильнее говорить “травники”, но все вокруг звали их “бродячими лекарями”. Я ехал, в общем-то, не для того, чтобы проповедовать ему Евангелие (да простит меня Бог), у таких людей башка из гранита, даже Господу трудно отыскать в этом граните щелочку. Я хотел спросить у него, где растет одна лекарственная трава и как отличить ее от других похожих трав. Обычно лекари не спешили делиться столь глубокими знаниями, тем более с собратьями по ремеслу, но я нашел к ним подход. Подход был очень простой, всего-навсего горстка американских конфет или популярный среди горожанок узорчатый платок. Прожив здесь много лет, я знал по опыту: дети и женщины, вот кто охотнее откроет мне двери.
С травниками я водился, потому что мои запасы лекарств к тому времени уже оскудели. Медикаменты, которые я привез в багаже, том, что когда-то тащили шестеро носильщиков, давным-давно кончились. Наша церковь закупала на пожертвования лекарства и каждый год находила способ переслать их в Китай, разношерстные приятели, которыми я здесь обзавелся, порой выручали меня дефицитными, добытыми на черном рынке препаратами, но мои потребности росли день ото дня, и вся эта помощь была лишь каплей в море. Западных медикаментов осталось совсем мало, приходилось беречь их для тяжелых случаев, а простуды и ушибы лечить травами и всевозможными их производными, например порошками и мазями. За эти годы я научился быть, как говорится в Евангелии от Матфея, “мудр, как змии”.