Когда Молчат Князья. Закон Топора

- -
- 100%
- +

Глава 1: Гнилая осень
Воздух пах гнилью. Не резкой вонью падали, а тихим, всепроникающим запахом умирающей земли. Так пахнет осень в Полесье, когда дожди зарядили на неделю, превратив черную землю в жирную кашу, а опавшие листья – в ржавую слизь. Сырость пробирала до костей, въедалась в дерево домов, заставляя его источать тоскливый, старческий дух.
Ратибор сидел верхом на коньке крыши своей избы, методично, без злобы и без радости, забивая деревянным молотком просмоленный клин в щель между тесинами. Удар, еще удар. Дерево поддавалось с глухим, недовольным стоном. Руки, привычные к топору и мечу, делали эту простую работу почти без участия разума. Разум был занят другим.
Он смотрел на свою деревню. Два десятка почерневших от времени срубов, прижавшихся друг к другу, словно стадо озябших овец. Дым из труб стелился низко, цепляясь за мокрые ветви голых берез. Из трубы его собственного дома дым был жиже, чем у других. Дров оставалось мало, а те, что были, отсырели. Жена, Велеслава, снова будет кашлять всю ночь. А скоро зима.
Внизу, во дворе, клацал топор. Это его младший брат, Богдан, колол валежник, который они вчера притащили из леса. Богдану было семнадцать, в плечах он уже почти догнал Ратибора, но в его движениях все еще была щенячья неуклюжесть, а на лице – то выражение упрямой сосредоточенности, которое быстро сменялось мальчишеской обидой на весь мир. Он работал зло, вгоняя топор в дерево с ненужной силой, словно мстил ему за что-то. Ратибор знал, за что.
Их поля в этом году дали скудный урожай. Сначала засуха в начале лета спекла молодые всходы, потом дожди в августе заставили гнить то немногое, что успело налиться. Жатва была больше похожа на похороны. Они собрали зерна ровно столько, чтобы дотянуть до первой травы, если есть впроголодь. Но они знали, что впроголодь есть не придется. Им просто не дадут.
Мысли об этом приходили всегда, как ноющая боль в старой ране. Скоро. Может, через неделю, может, завтра. Дорога подсохнет, и они придут. Псы боярина Волха. Они придут за данью. Заберут половину того, что они собрали. Таков был закон. А потом, ближе к зиме, придут еще раз – за "поборами", за "оброком", за "кормом для княжеской дружины", хотя все знали, что князь дружину не кормит, а кормится ненасытная утроба самого Волха.
Ратибор вбил последний клин и провел мозолистой ладонью по шершавому дереву. Крыша теперь не потечет. Хоть одна проблема решена. Он спрыгнул на землю, легко, как кот, приземлившись на полусогнутые ноги. Грязь чавкнула под его сапогами.
"Хватит, Богдан. Разопреешь, потом простынешь", – сказал он, подойдя к брату.
Богдан с силой вонзил топор в колоду и выпрямился. Его лицо было красным, по лбу катился пот, смешиваясь с дождевыми каплями.
"Пусть. Хоть согреюсь", – бросил он, не глядя на Ратибора. – "Все равно скоро придут и заберут и эти дрова. Скажут, для боярской бани".
"Не скажут", – ровно ответил Ратибор. – "Дрова им не нужны. Им нужно зерно. И мед. И шкуры".
"И девки", – зло сплюнул Богдан. Он посмотрел на соседний двор, где Милада, дочь кузнеца, пыталась загнать в хлев упрямую козу. Миладе недавно исполнилось шестнадцать. Расцвела. А это в их деревне было сродни проклятию.
Ратибор промолчал. Это была правда. Самая горькая правда, которую не хотелось произносить вслух. Против этого бессилен был и хороший урожай, и крепкая крыша. От этого не было защиты.
Он взял топор из колоды. Обух был холодным и тяжелым. Ратибор помнил другие времена. Он помнил, как держал в руках не этот плотницкий топор, а боевую секиру. Помнил лязг стали, боевой клич дружины старого князя Святослава, запах крови и степной пыли. Пять лет он отходил в походах. Был гриднем, воином. Он видел падение Итиля, рубился с греками под Доростолом. Тогда у него было дело. Была честь. Была сила, которой он служил – великий князь, великая Русь.
А потом Святослава убили печенеги. И все рассыпалось. Он вернулся домой, в эту самую деревню. Устал от крови. Хотел мира, хотел семьи, хотел пахать землю, как его отец и дед. Он получил все это. Но вместе с миром пришло унижение. Унижение, которое он чувствовал каждый день. Оно сидело в нем, как застарелый гвоздь.
Он, воин, видевший смерть сотен, теперь не мог защитить даже девку из соседнего двора. Он, стоявший в стене щитов против византийской конницы, теперь должен был кланяться в пояс жирному ублюдку, которого Волх присылал за данью.
Он положил топор на место и пошел в избу. Внутри было сумрачно и пахло дымом, травами и болезнью. Велеслава сидела у печи, кутаясь в овечью шкуру, и тихо кашляла. Ее лицо было бледным, под глазами залегли тени. Ратибор подошел и положил руку ей на лоб. Лоб был горячим.
"Как ты?" – спросил он.
"Ничего. Пройдет", – слабо улыбнулась она. – "Ты починил?"
"Починил. Течь не будет".
Он сел рядом, взял ее тонкую, горячую руку в свою. И в этот момент его захлестнула такая волна бессильной ярости, что в глазах потемнело. Он может починить крышу. Он может наколоть дров. Он может вспахать поле. Но он не может достать ей хорошего лекаря, потому что лекарь – в городе, и берет серебром, которого у них нет. Он не может дать ей досыта есть, потому что придет боярин и заберет еду. Он не может обеспечить ей покой, потому что в любой момент дверь может слететь с петель.
Он чувствовал себя пойманным в ловушку. Невидимую, но от этого еще более прочную. Стены этой ловушки были сложены из "закона", "порядка", "боярской воли", "княжеской власти". А он был просто мужиком в деревне, которой не повезло стоять на земле жадного и трусливого боярина.
"Ничего, все наладится", – сказал он жене, а думал совсем о другом.
"Нет. Ничего не наладится. Будет только хуже. С каждым годом гниль проникает все глубже".
Он встал, подошел к стене, где висел его охотничий лук. Взял его. Тетива туго и привычно легла под пальцы. Он посмотрел в маленькое, затянутое бычьим пузырем оконце. На мокрую, бесцветную деревню. На низкое, серое небо. И почувствовал, что тетива натянута не только на этом луке. Она была натянута в нем самом. Натянута до предела. И он знал, что очень скоро она лопнет.
Глава 2: Псы боярина
Они приехали через три дня, под вечер, когда моросящий дождь наконец унялся, оставив после себя тяжелый, влажный холод. Их появление не было внезапным. Сначала его почуяли собаки – зашлись в дальнем конце деревни тревожным, захлебывающимся лаем. Потом по улице пронесся крик мальчишки-дозорного: "Едут!". И деревня замерла. Захлопнулись двери, смолкли разговоры, матери загоняли детей в сени. Наступила та звенящая, напряженная тишина, которая бывает перед грозой или казнью.
Ратибор вышел из избы, за ним, насупившись, выскользнул Богдан. Ратибор молча положил тяжелую руку брату на плечо, заставляя его остановиться. "Стой здесь. И молчи. Что бы ни случилось", – сказал он тихо, но так, что Богдан не посмел ослушаться.
Всадников было пятеро. Не дружинники – те сидели с боярином в остроге. Эти были из "младшей гридницы", дворня, которой Волх дал коней и оружие, чтобы творить его волю. Они были хуже дружинников – злее, голоднее и безнаказаннее. Возглавлял их тощий, длиннорукий детина по имени Глеб, боярский прихвостень, чья жестокость была такой же непомерной, как и его трусость перед теми, кто был сильнее.
Они въехали в деревню не спеша, с ленцой, оглядывая срубы так, словно приценивались к товару. Копыта их лошадей вязли в грязи, и от этого чавканья тошнотворно сжималось в животе. Они остановились посреди улицы. К ним, низко кланяясь, вышел староста – седой, согбенный дед Данила, чья спина за последние годы согнулась, казалось, вдвое.
"С добрым здоровьем, государевы люди, – прошамкал он, не поднимая глаз. – Чем богаты, тем и рады…"
Глеб даже не посмотрел на него. Он оглядел собравшихся у своих изб мужиков. Взгляд его был мутным, пьяным, и в то же время цепким, как у хорька.
"Богаты, говоришь?" – протянул он, сплевывая на землю. – "Ну, сейчас поглядим, чем вы тут богаты. Боярин Волх шлет вам поклон и приказывает сполна уплатить осеннюю дань. Мера зерна с дыма, мера овса. Десятая шкура. Пуд меда. Все как положено".
По толпе мужиков прошел тихий стон. Мера зерна. Это было не половина. Это было почти все, что у них оставалось на зиму.
Староста Данила набрался смелости. "Глебушка… войди в положение. Неурожай нынче. Господь не дал. Чем же нам деток до весны кормить? Может, боярин смилостивится, потерпит до весны…"
Ответом ему был короткий свист плетки. Кожаный конец с вплетенной свинцовой дробинкой хлестнул деда по лицу, рассекая морщинистую щеку. Старик охнул и повалился в грязь, зажимая рану.
"Боярин милостив, – прошипел Глеб, наматывая плеть на руку. – Поэтому он прислал меня, а не палача. Тащите все в амбар. Живо! А мы проверим, чтобы ничего не утаили".
Началось унижение. Двое приспешников Глеба стояли у общинного амбара, а остальные пошли по дворам. Они вламывались в дома, переворачивали лавки, тыкали копьями в сено на чердаках. Мужики с мертвыми лицами тащили на себе тяжелые мешки с зерном – плоды своего летнего труда, свою единственную надежду на выживание. Женщины тихо плакали у стен.
Ратибор стоял, как каменный. Он видел все: как вскрыли его собственный закром, как выволокли два его лучших мешка, оставив на дне лишь жалкую горсть. Он видел, как Богдан сжал кулаки так, что побелели костяшки. Он видел глаза своей жены, Велеславы, смотревшей из темного проема двери. В ее глазах был не страх. Была мольба. Молчи. Не делай ничего.
А потом Глеб увидел Миладу.
Дочь кузнеца стояла у своего двора, прижимаясь к матери. Страх делал ее еще красивее, глаза казались огромными на бледном лице. Глеб спешился, бросив поводья одному из своих. Он подошел к ней, обошел вокруг, цокая языком.
"А вот и медок, который в пудах не измеришь", – плотоядно ухмыльнулся он. Он протянул руку и грубо схватил ее за подбородок. "Ты, ягодка, поди, засиделась в девках? Боярин наш любит таких. Свеженьких. Поедешь с нами, государя порадуешь".
Мать Милады, дюжая баба, бросилась вперед, пытаясь заслонить дочь. "Не тронь, ирод! Не отдам!"
Глеб лениво, тыльной стороной ладони, ударил ее по лицу. Женщина отлетела к стене сруба. Отец Милады, кузнец Остап, огромный мужик, обычно способный одним ударом согнуть подкову, шагнул было вперед, но двое боярских псов тут же направили на него копья. Остап застыл, рыча от бессилия.
Глеб снова повернулся к Миладе, которая застыла, окаменев от ужаса. Он потянул ее на себя, запуская грязные пальцы ей за ворот рубахи. Девушка тихо всхлипнула.
И в этот момент терпение Ратибора кончилось. Он не рванулся вперед, не закричал. Он просто шагнул. Один шаг. И этого было достаточно. Он все еще стоял спокойно, но что-то изменилось в нем. Ушла покорность пахаря, и на ее место пришла смертельная неподвижность хищника перед прыжком. Его взгляд, до этого тусклый, сфокусировался на Глебе. И в этом взгляде не было ярости. Была пустота. Пустота, обещавшая смерть.
Глеб почувствовал этот взгляд. Он был псом, но псом, который чует волка. Он медленно убрал руку от Милады, повернул голову. На мгновение их глаза встретились. И Глеб увидел в глазах этого простого смерда то, что видел в глазах бывалых дружинников, прошедших огонь и воду – обещание скорой и очень нехорошей смерти. Ему стало неуютно. Веселье прошло.
Он сплюнул. "Ладно. Сегодня обойдемся без сладкого", – бросил он, стараясь, чтобы его голос звучал небрежно. – "Но ты, красавица, не думай, что мы про тебя забыли".
Он вернулся к коню, вскочил в седло. Сбор дани был окончен. Мешки погрузили на вьючных лошадей.
"Через месяц приедем за оброком", – крикнул Глеб уже от околицы. – "И чтобы все было готово. А ты, – он ткнул плеткой в сторону Ратибора, – смотри мне. Умников мы не любим".
Они ускакали, оставив за собой разорение, кровь на лице старосты и слезы на лице Милады. И тишину. Тяжелую, как могильная плита.
Богдан подскочил к Ратибору. "Почему?! Почему ты стерпел?! Мы могли…"
"Могли что?" – тихо, но жестко прервал его Ратибор. – "Могли умереть? Их пятеро, с оружием и на конях. Нас – толпа с голыми руками. Ты бы лег первым. Потом – я. Потом Остап. А потом они бы сожгли деревню и все равно забрали бы Миладу. И еще двух девок в придачу. Думай головой, брат. Думай".
Он говорил спокойно, но внутри у него все клокотало. Слова, которые он сказал брату, он сказал и себе. Это была холодная, беспощадная логика. Логика раба. Терпи. Пока нужно терпеть. Живой раб лучше мертвого свободного.
Но пока он это говорил, он смотрел на дорогу, по которой уехали боярские псы. И другая мысль, древняя и свирепая, как сам лес, поднималась из глубин его души.
Но мертвый господин лучше, чем живой.
И эта мысль уже не казалась ему безумной.
Глава 3: Пустая жалоба
Ночь опустилась на деревню как тяжелый саван, черный и беззвездный. Тишина была обманчивой. Деревня не спала. Она зализывала раны, и тишина эта была полна безмолвного плача, скрежета зубов и мыслей, черных, как сама эта ночь. В избе старосты Данилы тускло горела лучина, отбрасывая на бревенчатые стены дрожащие, уродливые тени.
Снаружи, прислонившись спиной к холодному срубу и кутаясь в овчинный тулуп, стоял Ратибор. Он не был приглашен, да и не пошел бы. Но он знал, что происходит внутри. Там сейчас творилось отчаянное, почти бессмысленное колдовство.
Внутри, за грубым столом, собрались самые уважаемые мужики деревни: староста Данила, с распухшей, перевязанной грязной тряпицей щекой; кузнец Остап, чьи огромные ручищи, способные ковать железо, сейчас бессильно лежали на коленях; Вепрь из соседнего поселка, специально пришедший по такому делу, рассудительный и упрямый. И еще несколько стариков, чья мудрость теперь годилась лишь на то, чтобы причитать о былых временах.
На столе лежал драгоценный кусок бересты, гладкий, выделанный, сберегаемый для особого случая. Рядом – чернильница из рога с разведенной сажей и гусиное перо. Держал его единственный грамотный на всю округу человек – бродячий монах-расстрига, прибившийся к деревне пару лет назад. Его пальцы дрожали.
"Так и писать?" – спросил он, макая перо. Его голос был тонким, испуганным.
"Пиши, как есть", – просипел Данила, придерживая щеку. – "Пиши: Светлому князю нашему Всеволоду, владыке Черниговскому, бьют челом сироты твои, людишки из деревни Полынная…"
Началось старое, привычное заклинание. Перечисление всех бед: поборы сверх меры, отнятый урожай, побои, бесчестье девичье. Каждое слово было пропитано болью и страхом. Мужики подсказывали, спорили, как лучше написать, чтобы князь проникся, чтобы понял. Они цеплялись за эту тонкую полоску бересты, как утопающий цепляется за соломинку. Это была их единственная связь с другим миром, где, как им верилось, существовала справедливость. Где князь – не просто слово, а отец и защитник.
Они говорили шепотом, постоянно оглядываясь на плотно закрытую дверь, словно боялись, что их слова могут услышать ночные птицы и донести боярину Волху. Это был акт тайный, почти преступный. Потому что в прошлый раз, когда они так же писали, гонец, повезший жалобу, пропал. Просто сгинул на лесной дороге. А через неделю у старосты сгорел сенник. Просто так. Сам по себе.
Ратибор, стоявший снаружи, слышал глухой гул голосов. Ему не нужно было слушать слова. Он знал их все наизусть. Он сам когда-то верил в них. Когда вернулся из похода, молодой, полный веры в княжескую правду. Он даже сам возил одну из таких жалоб. Добрался до Чернигова, два дня простоял у ворот княжеского двора, пока его не выгнал пинками сытый гридень. "Князь в походе, – рявкнул он. – А наместник ваш боярский сор разбирать не будет".
Тогда вера в нем впервые треснула. Потом были другие жалобы. И тишина в ответ. Полная, глухая, равнодушная тишина. И он понял.
Из избы вышел Богдан. Он, как самый молодой, был на этом совете скорее для вида, чтобы учился у старших. Его лицо было воодушевленным.
"Они пишут! – горячо зашептал он, подойдя к Ратибору. – Пишут все, и про Миладу тоже! Староста говорит, что эту жалобу повезет не наш гонец, а передадут с купцами, что в Киев идут. Так вернее дойдет!"
Ратибор медленно выдохнул облачко пара в холодный воздух.
"И что?" – спросил он ровно.
"Как что? – Богдан даже отшатнулся от его холодного тона. – Князь узнает! Он пришлет дружину, накажет Волха!"
"Ты веришь в это?"
"А ты нет?" – в голосе брата звучала обида. – "Ты же сам служил князю! Ты же знаешь, что…"
"Я знаю, что князь сейчас гоняет печенегов где-то у южных рубежей, – прервал его Ратибор. Голос его был тих, но каждое слово падало, как камень в воду. – Знаю, что до Чернигова отсюда три дня скачки, если не по грязи. Знаю, что любая бумага, прежде чем попасть к князю, попадет к его наместнику. А наместник Волху – сват или брат. И знаю, что если даже эта жалоба, чудом, дойдет до самого князя, он прочтет ее, нахмурится и отложит в сторону. Потому что у него есть дела поважнее, чем обиды каких-то мужиков из деревни Полынная. У него есть война, есть другие бояре, есть торговля с греками".
Он повернулся и посмотрел брату в глаза. "Пойми, Богдан. Для нас боярин Волх – это весь мир. А для князя – он просто один из многих. Маленькая, но нужная заноза. Он собирает дань, держит землю, выставляет людей в ополчение. И пока он это делает, князь будет закрывать глаза на то, как он это делает. Князю нужен порядок, а не справедливость".
Он отвернулся и посмотрел в сторону темного, невидимого леса. "Вот там наша правда, – сказал он глухо. – Не в Чернигове. Нам поможет не перо, а топор".
Богдан замолчал, ошеломленный этой жестокой правдой. Он хотел возразить, сказать, что брат ошибается, что нельзя так, что должна быть надежда. Но он вспомнил лицо Глеба, рассеченную щеку старосты, плачущую Миладу, и его уверенность пошатнулась.
Из избы, наконец, вышел Вепрь. Он был хмур. Подойдя к Ратибору, он кивнул в сторону двери.
"Опять бумагу марают. Зряшное дело. Я им говорю – надо уходить. В леса, в болота. А они все в сказки верят".
"А ты?" – спросил Ратибор, глядя на Вепря.
Вепрь помолчал, пожевал губами. "Я – в ноги верю. И в тайные тропы. Но они меня не слушают. Говорят – как же дом бросить, могилы отцов…"
Он сплюнул. "Дураки. Скоро их собственные могилы тут будут, если не одумаются".
Из изба вышел монах-расстрига, пряча драгоценный свиток за пазуху. За ним потянулись остальные. Совет окончился. Последняя надежда деревни, свернутая в трубочку, ждала своего часа, чтобы отправиться в долгое и, скорее всего, бесплодное путешествие.
Ратибор повернулся и пошел к своей избе. Богдан поплелся за ним.
"Так что же делать, брат?" – спросил он тихо, уже без прежнего пыла.
Ратибор остановился у своей двери, положил руку на холодную скобу.
"Точить топор", – сказал он. И, не оборачиваясь, добавил: – "Князь далеко. А топор боярина – близко. Значит, наш топор должен быть еще ближе".
Глава 4: Пир зверей
Терем боярина Волха смердел. Он смердел прокисшим вином, немытыми телами, псиной, дымом и чем-то еще – сладковатым, приторным запахом разложения. Не трупного, нет. Запахом разложения духа. Этот смрад въелся в резные столбы гридницы, в медвежьи шкуры на полу, в потемневшие от копоти потолочные балки.
В центре гридницы, огромной залы, способной вместить сотню воинов, стоял дубовый стол, больше похожий на плаху. Сейчас он был уставлен яствами – горы жирного мяса, плавающие в сале куски рыбы, битая птица, черствый хлеб. Но ели не с тарелок.
На самом столе, раскинувшись среди жира и объедков, лежали две нагие девушки. Они были живы, но их глаза были пусты и неподвижны, как у кукол. Они были настолько одурманены какой-то сонной травой или просто сломлены ужасом, что не реагировали ни на что. На их плоских животах лежали куски запеченной свинины, а на бедрах стояли серебряные чаши с вином. Боярин Волх и его ближайшие дружки брали еду прямо с их тел, макая мясо в лужицы пролитого соуса на их коже, пачкая пальцы, смеясь и рыгая.
По краям стола стояли, согнувшись в три погибели, четверо полуголых мужиков-холопов. Их спины служили подставками для дополнительных блюд, а руки, скованные за спиной, были прикручены веревками к ножкам стола. Если кто-то из них пошатывался от усталости, его немедленно охаживал плеткой стоявший рядом надсмотрщик. Стоны заглушались пьяным хохотом и воем собак, грызущих кости под столом.
Во главе этого вертепа восседал сам боярин Волх.
Он был человеком неопределенного возраста – опухшее лицо и мешки под глазами делали его похожим на старика, но в бычьей шее и массивных плечах еще чувствовалась былая сила. Его седеющая борода была спутана и заляпана жиром. Одет он был в шелковую рубаху, когда-то бывшую багряной, а теперь покрытую темными пятнами. На пальцах блестели перстни, а на шее висела тяжелая золотая гривна – знак власти, которая теперь превратилась в ошейник.
Он был пьян. Очень пьян. Но это было не веселое, буйное опьянение воина после битвы. Это была тяжелая, мрачная, почти отчаянная попытка залить огонь, горевший у него внутри. Он брал с живота девицы огромный шмат мяса, рвал его зубами, жевал, почти не глотая, и запивал вином из чаши, стоявшей на бедре другой.
"Еще! – рявкнул он, швырнув обглоданную кость собакам. – Еще вина! Почему чаши пусты? Эй, вы, истуканы!"
Один из мужиков-подставок дернулся, и блюдо с жареной птицей, стоявшее у него на спине, накренилось. Волх, не раздумывая, схватил со стола тяжелый серебряный кубок и метнул ему в голову. Раздался глухой удар. Мужик повалился на колени, из рассеченной брови хлынула кровь. Птица покатилась по грязному полу, где ее тут же атаковали псы.
"Поднять его! – взревел Волх. – Поставить! Я сказал, стоять! Что это за служба?! Я вас кормлю, пою, а вы?!"
Надсмотрщик взмахнул плеткой. Изувеченный холоп, шатаясь, снова встал в мучительную позу.
Один из дружинников, здоровенный рыжий детина по имени Мстивой, которому боярин доверял больше прочих, по-хозяйски похлопал по ягодице одну из лежащих девушек и усмехнулся: "Хороши скатерти, княже. Свежие. Не то что на той неделе".
Волх хрипло рассмеялся, но в смехе его не было веселья.
"Свежести всегда мало, Мстивой! – он снова налил себе вина, расплескивая. – Все свежее быстро становится старым. Тухнет! Как эта жизнь…" Он вдруг замолчал, уставившись мутным взглядом в чашу. Пьяное веселье внезапно схлынуло, обнажив то, что он так старательно пытался утопить в вине. Страх.
В этот момент в гриднице наступила почти полная тишина, нарушаемая лишь потрескиванием факелов и чавканьем собак. И эта тишина была для Волха невыносима. В тишине он слышал не то, что хотел. Не хвалебные речи подхалимов. Он слышал шепот. Шепот своего страха.
Он боялся князя в Чернигове. Боялся, что однажды прискачет гонец не с приказом, а с петлей. Он боялся соседей, таких же хищных и голодных, как Тугар, которые только и ждали, когда он ослабнет. Он боялся своей собственной дружины, этих псов, которые были верны ему, пока он их кормил и давал развлекаться, но которые в любой момент могли вцепиться в глотку. Он боялся даже своих холопов, в чьих тусклых, покорных глазах иногда вспыхивал огонек лютой ненависти.
И больше всего он боялся себя. Своего угасания. Он помнил себя другим – молодым, сильным воином. Но годы сидения на этой земле, годы мелких интриг, поборов и пьянства превратили его в жирную, трусливую свинью. И он знал это.
Жестокость была его единственным лекарством от этого страха. Унижая других, он на мгновение переставал чувствовать себя униженным судьбой. Глядя на чужую боль, он забывал о своей собственной, гложущей его изнутри. Ему нужно было постоянно видеть доказательства своей власти, самые уродливые, самые бесчеловечные, чтобы убеждать себя, что он все еще силен. Что он все еще боярин, а не загнанный зверь.
"Чего замолчали?! – заорал он, встряхиваясь и разбивая чашу о пол. Осколки брызнули, один из них оцарапал ногу девушке-подносу. По белой коже потекла тонкая струйка крови. – Скучно стало? Музыку! Где гусляры?! Привести Вересово! Сегодня девки из Вересово плясать будут!"
Его глаза лихорадочно забегали. Ему нужна была новая доза жестокости, новый крик, новый стон, чтобы заглушить тишину. Мстивой усмехнулся и встал.
"Из Вересово, говоришь, княже? Там мужики упрямые… вилами махать удумали".
"Тем лучше! – Волх вскочил, опрокидывая лавку. – Притащить сюда их девок! И отцов их! Пусть смотрят, как их дочки пляшут! А кто откажется – на угли его! На угли! Пляшите! Все будете плясать! Веселитесь!"





