- -
- 100%
- +
Гидрограф сделал паузу, словно собираясь с силами, чтобы выговорить тяжелые слова. Иволгин молчал, не двигаясь, чувствуя, что этому человеку нужно выговориться.
– Меня вызвали в к нему поздно ночью, – начал Орлов, его взгляд снова уплыл в прошлое. – И не – в кабинет. В «Каменный Мешок». Подвал. Алексей Петрович сидел за дощатым столом, в шинели, ибо там не жарко… Я заметил, что лицо у него… изможденное, но глаза горят. Как у вас сейчас, Григорий Васильевич… Он сказал мне: «Викентий Ильич, мне нужен человек, который знает Арктику как свои пять пальцев, который пройдет там, где другие сядут на мель или умрут во льдах. Человек, которого не купят. Ведь вы – сын своего отца, который погиб не зря… Поедете?» – Гидрограф замолчал, сжав кулаки. – Мой отец… лейтенант-гидрограф Илья Викентьевич Орлов действительно погиб… Его судно раздавило льдами у Шпицбергена пятнадцать лет назад. Официально – несчастный случай, каких хватает в Арктике. Неофициально… Шабарин считает, и не без оснований, что там поработали английские «контрабандисты», не желавшие, чтобы Орлов-старший нанес на карту их тайные фарватеры. Отец был… помехой. Как я могу быть теперь стать для них.
Иволгин кивнул, понимающе. Семейная месть – сильный движитель.
– Куда я должен направиться? – спросил я у Шабарина. – «В Рейкьявик, – ответил тот. – Там вы подниметесь на борт русского судна „Святая Мария“. И проведете его через северные проливы к Клондайку. Это миссия для живых или для мертвых героев. Выбирайте, Викентий Ильич…».
– Почему же вы не поднялись на борт еще в Кронштадте? – спросил капитан.
Его собеседник усмехнулся коротко и безрадостно.
– Путь мой был… мягко говоря, извилистым… Ведь мы не зря встретились с Алексеем Петровичем в «Каменном Мешке», вы вероятно и не знаете, что это такое…
Иволгин пожал плечами.
– Я сидел под стражей, – продолжал Орлов. – Был арестован по подозрению в убийстве англичанина… Даже Шабарину удалось вытащить меня из «Мешка» не сразу… В общем, к отходу «Святой Марии» я не успел… А далее, под чужим именем, с паспортом датского коммивояжера отправился в Гельсингфорс. Оттуда на пароходике в Стокгольм. Шабарин предупредил: «Англичане имеют длинные щупальца. Их агенты рыщут по всем портам, ищут слабые звенья в цепочке нашей агентуры». В Стокгольме я застрял на неделю. Ждал контакта. Им оказалась… прачка из русской миссии. Передала билет на поезд до Копенгагена и конверт с деньгами. В Копенгагене… – Гидрограф поморщился, будто вспоминая что-то неприятное, – … сам воздух пропитан шпионажем. Чувствовалось. Я сменил две гостиницы. Вышел на связь с агентом Шабарина – пожилым владельцем табачной лавки, выходцем из Архангельска. Он нашел мне место на «Северной Чайке» – старой, вонючей рыболовецкой шхуне, шедшей к берегам Исландии за треской. Капитан, хмурый исландец с лицом, как у тролля, получил за меня круглую сумму и приказ – молчать и не задавать вопросов.
Орлов отхлебнул кофе. Его пальцы тонкие и сильные, слегка дрожали.
– Плавание было адским. Шторм в Скагерраке чуть не отправил нас на дно, но позже стало еще хуже. Когда мы подошли к Рейкьявику… – Он замолчал, его глаза остекленели. – Городок, как игрушечный. Домики с травяными крышами, туман, запах рыбы и сероводорода. Я сошел на берег, почувствовав облегчение. Осталось только найти «Святую Марию». Я шел по мокрой от дождя набережной, ища причал, где мог бы стоять на приколе трехмачтовый паровой барк… И тогда меня ударили. Сзади. По голове. Тупым. Тяжелым.
Гидрограф невольно провел рукой по затылку, под волосами.
– Очнулся я в вонючем переулке. Двое. Не исландцы. Один – коренастый, с лицом боксера, другой – тощий, с глазами крысы. Говорили по-английски, с акцентом… ливерпульским, кажется. «Где карты, русский? Где маршрут? Говори – и уйдешь живым». Они знали, кто я. Значит, следили еще с Копенгагена. Или с самого Стокгольма. – Орлов сжал кулаки. – Я молчал. Тогда крысолицый достал нож. Длинный, тонкий, как для потрошения рыбы. Сказал: «Начнем с пальцев, гидрограф. Посмотрим, как ты будешь чертить маршруты без них». Я рванулся… не к выходу. К коренастому. Ударил его в горло основанием ладони. Тот захрипел. Крысолицый вскрикнул, замахнулся ножом… и тут грянул выстрел. Стреляли стороны набережной.
Орлов сделал паузу, переводя дух. В каюте было слышно, как трещит лампа.
– Пуля просвистела рядом. Попала в стену над моей головой. Крысолицый дернулся. Я воспользовался моментом – выбил нож, рванул к выходу. Бежал, не разбирая дороги. Сзади – крики, еще один выстрел. Я почувствовал жгучую боль в руке… как удар раскаленным прутом. Упал. Думал – конец, но нет. Поднялся шум – крики на исландском, беготня. Мои «друзья» смылись. Меня подобрали рыбаки. Пуля прошла навылет, повезло. Исландский лекарь зашил, наложил повязку. Две недели я пролежал, скрываясь на чердаке у старухи-хозяйки таверны, куда меня притащили. А затем моя хозяйка сказала, что в бухте Rússneska skipið – русский корабль… И… вот я здесь…
Иволгин долго молчал. Потом встал, подошел к карте, висевшей на переборке. Его палец ткнул в извилистый, забитый льдами проход между Баффиновым морем и морем Бофорта.
– Так вот почему вы здесь, Викентий Ильич, – сказал он хрипло. – Не просто потому что знаете здешние проливы. Вы знаете и о тех, кто за нами устроил охоту… Верно? – Капитан встретился с глазами Орлова. – Кто они? Британцы?
Гидрограф усмехнулся горько.
– А вы как думаете, Григорий Васильевич? Щупальца какого спрута оплели земной шар? Какова бы ни была цель вашей экспедиции – Лондон хочет забрать себе все. Потому они и гонятся за вами. – Орлов встал, шагнул к карте, что висела над койкой капитана, немалая ее часть представляла белое пятно – в прямом и переносном смысле. – Вам повезло, я знаю лазейки. Знаю, где лед ломается приливом. Знаю, где течение может вынести на чистую воду. Знаю, где можно спрятаться. Отец… он учил меня не только картам. Он учил выживать. Мстить. Не хочу заранее обнадеживать, капитан, но убежден, что мы с вами проведем «Святую Марию». И пусть они только попробуют нас остановить.
***
В этот момент дверь кабинета распахнулась. Молодой флигель-адъютант графа Орлова, бледный как полотно, влетел, не обращая внимания на чины:
– Ваше сиятельство! Срочно! Только что… на набережной Фонтанки… покушение на его императорское высочество великого князя Константина Николаевича! Бомба! Брошена в карету! Ранены лошади, кучер убит, охрана… Его высочество чудом жив! Отделался контузией и испугом!
Удара грома не было. Была лишь оглушительная тишина. Тишина, в которой звенел опрокинутый графин в моем кабинете, кричали дети Сиверса в огне, шипел фитиль бомбы под каретой брата царя. Граф Орлов медленно поднялся. Его лицо, еще секунду назад выражавшее нерешительность, стало каменным. Холодные глаза уставились на меня. В них уже не было сомнений. Был ужас. И понимание.
– Алексей Петрович, – его голос звучал хрипло, но твердо. – Ваше предложение… об этих… эскадронах. Оно чудовищно, но… – он задохнулся, глотая воздух. – Но, видимо, иного выхода нет. Готовьте план. Сегодня же. Я представлю его Государю. Лично. Только… ради Бога, полная секретность. Абсолютная.
Я кивнул. Ни слова. Ни торжества. Только ледяная волна облегчения, смешанная с горечью. Я получил карт-бланш. Карт-бланш на войну в тени. На создание машины смерти для уничтожения другой смерти. Цена? Душа. Принципы. Остатки иллюзий. Но Елизавета Дмитриевна, Петя, Лиза, Алеша… их лица вставали передо мной четче, чем когда-либо. Ради них. Ради будущего, которое я пытался выковать из стали и золота.
– Они будут готовы через неделю, – сказал я тихо, поворачиваясь к двери. – Охота начнется. И «Народное Действие» узнает, что значит разбудить настоящего пса. Пса Империи.
Весь день ушел на бумажную волокиту и согласования. Наконец, фельдъегерь доставил из Зимнего пакет. Я вскрыл его. Это был не указ. Письмо. Мне. «Алексей Петрович, я знаю, что сейчас обрушится на тебя, но действия твои одобряю полностью, хотя никакие указы и манифесты на сей счет опубликованы не будут. Действуй. Спаси Империю. Александр».
Я тут же поднес письмо к язычку свечи, понимая, что император не хотел бы, чтобы его прочитал бы кто-нибудь еще, пусть даже историк будущего, который станет изучать это время.
Покончив с письмом, я вышел в коридор Третьего отделения. За моей спиной остался шепот ужаса и несогласия. Передо мной был мрак петербургской ночи, прорезаемый редкими фонарями. Где-то там, в этой сырой темноте, прятались те, кто бросил мне вызов.
Они думали, что посеяли страх. Они не знали, что разбудили хищника. Эскадроны смерти будут моим ответом. Моей петлей для их грязных шей. И пусть Господь простит мне этот шаг. Ибо я уже не мог остановиться. Путь в ад был вымощен не только благими намерениями, но и взорванными каретами и криком детей, охваченных пламенем. И я вступил на него, не оглядываясь.
***
«Святая Мария» покинула порт Рейкьявика на рассвете третьего дня. Туман висел низко, цепляясь за воду. Барк скользил по бухте, как призрак. Иволгин приказал не запускать машину – идти на одних парусах. На мостике стояла гробовая тишина. Каждый вслушивался в шум ветра, выискивая в нем гул чужих машин.
Они миновали скалистые берега Фахсафлоуи, вышли в открытые воды Северной Атлантики. Туман начал редеть. И тогда вахтенные увидели его. «Ворон». Он шел параллельным курсом, в двух милях по левому борту. Без флага. Без опознавательных огней, лишь серый силуэт с высокой трубой, из которой валил густой дым. Его паровые машины работали ровно, без надрыва, легко сохраняю дистанцию.
– Курс? – спросил Иволгин, не отрывая глаз от подзорной трубы.
– Зюйд-вест, – ответил штурман Горский. – Идем в Лабрадорское море.
– Полный вперед, – приказал Иволгин. – Паруса на фордевинд. Выжимаем все, что можно.
«Святая Мария» вздрогнула и рванулась вперед, взбивая пенистый бурун. Паруса наполнились попутным ветром. Но «Ворон» даже не увеличил ход. Он просто… следовал. Как тень. Как зловещее напоминание. Его превосходство было оскорбительно очевидным. Он мог догнать их в любой момент, но не делал этого, словно играл в кошки мышки.
Холодный ад сменился штормовым. Воздух стал острым, колючим, как битое стекло. Солнце, даже в полдень, висело низко над горизонтом, бросая длинные, искаженные тени. Вода из серо-зеленой превратилась в чернильно-синюю, тяжелую.
Первые льдины появились, как белые призраки, плывущие навстречу. Потом их стало больше. Маленькие «блинчики», обломки побольше, целые поля битого льда, по которым «Святая Мария» продиралась с глухим скрежетом по обшивке.
«Ворон» не отставал. Он держался в трех-четырех милях позади, его тускло-серый корпус едва выделялся на белом фоне льдов. Иногда бронированный гигант пропадал из виду за ледяным торосом или снежным шквалом, но неизменно появлялся вновь. В упорстве его капитана было что-то нечеловеческое.
На борту «Святой Марии» напряжение достигло точки кипения. Холод проникал сквозь бушлаты, сковывал пальцы, забирался в душу. Постоянное присутствие «Ворона», его молчаливая погоня, действовала на нервы сильнее любого шторма. Матросы шептались. Глаза их бегали. Старый Никифор перестал рассказывать байки – он сидел на баке, уставившись в белесую даль, лицо его было бесстрастным. Даже Калистратов и Ушаков сделались угрюмыми и молчаливыми.
– Он нас загоняет, капитан, – ворчал Горский, придя в каюту капитана. – Загоняет во льды! Смотри! – Он ткнул пальцем в карту, разложенную на столе. – Впереди – пролив Дэвиса. А там – Баффиново море. Льды сомкнутся. И этот «Ворон» просто выждет. Или возьмет нас, как пингвина на льдине. Или мы сами сдадимся, когда уголь кончится, а лед стиснет борта!
Иволгин молчал. Он все понимал. «Ворон» был не просто кораблем. Он был охотником. Не он гнал «Святую Марию» в ледяную ловушку. Она сама туда шла, но капитан «Ворона», экономя силы своего судна, зная, что его железный корпус и мощные машины переживут русский барк в схватке со льдами. Или… или у капитана «Ворона» были иные планы? Может, он ждал, что команда русского корабля, не выдержав психологического давления, взбунтуется? Что капитана Иволгина скинут, как балласт, и сдадут корабль без боя?
– У нас еще есть уголь, Леонид Петрович, – наконец произнес Григорий Васильевич, его голос звучал глухо. – И ветер. И воля. Мы прорвемся.
– Прорвемся? – Горский горько усмехнулся. – Куда? В Баффиново море? Это самоубийство! Нужно поворачивать на юг! К Лабрадору! Пока не поздно! Там у нас есть шанс оторваться в прибрежных туманах, потеряться среди айсбергов…
– Юг – это отступление, – отрезал Иволгин. – Отступление от цели. Возможно, «Ворон» этого как раз и ждет. Он перережет нам путь. Нет. Только вперед. Только на север. Через пролив Дэвиса… Мы пойдем по самой кромке льда. Там, где он тоньше. Это шанс.
– Шанс?! – взорвался Горский. – Это не шанс, Григорий Васильевич! Это смертный приговор экипажу! Ты гонишь нас на убой, как скот! Ради чего? Ради того, чего может быть и нет?!
В каюте повисла тяжелая пауза. Иволгин медленно обернулся. Его лицо было непроницаемым, но в глазах – ледяная буря.
– Ради выполнения приказа, штурман, – произнес он тихо, но так, что Горский невольно отступил на шаг. – Ради долга. Ради России. А кто не готов идти до конца – тот может прыгать за борт прямо сейчас. И плыть к своему «Ворону». Может, ему там место найдется.
Несколько минут они молча смотрели друг на друга – капитан и его верный штурман, связанные долгими годами совместной службы и теперь разделенные пропастью нарастающего безумия этой погони. Гнев и отчаяние боролись в глазах Горского. Потом он резко развернулся и вышел, хлопнув дверью так, что задребезжали стекла в иллюминаторах.
Иволгин остался один. Он подошел к иллюминатору. За толстым, покрытым инеем стеклом плыли белые громады айсбергов, подернутые синевой. Первые вестники ледяного плена Баффинова моря. А за кормой, в серой дымке, как привязанный злобный пес, следовал «Ворон». Его упорство было страшнее открытой атаки. Оно говорило: «Ваша судьба предрешена. Вы – наши. Рано или поздно».
Он сжал кулаки. Русская Америка была еще так далеко. А льды и «Ворон», словно подвижные губки слесарных тисков, медленно сходились. Нужен был какой-то дерзкий план, который сорвет замысел капитана вражеского корабля.
В дверь капитанской каюты постучали.
Глава 3
Тишина в карете была не просто отсутствием звука. Она была предметной, гулкой, как под куполом Исаакия перед службой. Лишь скрип пересохших кожаных ремней рессор, стук колес по неровному булыжнику Невского, да мерный, убаюкивающе-гипнотический «цок-цок-цок» копыт коренника нарушали эту звенящую пустоту.
Я откинулся на жесткую кожаную спинку, пальцы машинально крутили барабан револьвера. Его тяжесть даровала чувство защищенности. За запотевшим, подрагивающим от толчков стеклом проплывали знакомые фасады – строгие ампирные линии Растрелли, мрачноватая готика Кваренги, все это в промозглых сумерках раннего петербургского вечера.
Фонари еще не зажгли, и город тонул в серой, влажной мути, словно акварель, размытая дождем. Как обычно, я возвращался поздно. Снова. Лиза… Мысль о ней, о том разговоре в детской, о ее пальцах, перебирающих шелк пеньюара, как четки отчаяния, впилась в сознание острой, неотвязной занозой.
Недосказанность между нами густела, как туман над Невой, превращаясь в непроницаемую стену. Я видел глаза жены – не гневные, не обиженные, а… пустые. Как замороженные озера в декабре. Другого эта пустота жгла бы сильнее любого упрека, но не меня… У меня было слишком много дел.
«Тук-тук-тук». Секундомер в голове, заведенный еще в кабинете, отсчитывал последние мгновения до финишной черты предстоящего спектакля. «Тук-тук». «Тук». Взрыв.
Не оглушительный грохот, а скорее глухой, сдавленный «ууухх», будто под землей лопнул гигантский нарыв. Карету не подбросило – ее схлопнуло внутрь себя, как картонный домик под сапогом. Оглушительный треск ломающегося дерева, звон тысячи осколков, острых и холодных, впившихся в бархатную обивку буквально в сантиметре от моего виска.
Крики. Нечеловеческие, перепуганные – кучер Игнат, чей-то визгливый вопль из-за угла, дикое, захлебывающееся ржание лошадей, мечущихся в панике. И запах. Густой, едкий, невыносимый – серы, сожженного дерева, пороховой гари и… крови. Дым, белесый и едкий, мгновенно заполнил пространство, щекотал горло, застилал глаза слезами.
Я не шелохнулся. Не потому, что не испугался. Испуг – это инстинкт. Но его перекрыла волна иной, куда более знакомой энергии – холодной, отточенной ярости. Сработало. Как по нотам.
Сунув револьвер за пазуху, из заранее подготовленной ниши под сиденьем, скрытой от посторонних глаз ложным днищем, моя рука нащупала знакомый, успокаивающе-тяжелый холодок усовершенствованной пашки – по сути, первого в мире пистолета-пулемета.
Дверь кареты была искорежена, ее заклинило. Один резкий удар плечом – и она сорвалась с петель. Я выкатился наружу, но не на мостовую, усыпанную осколками и щепками, а в узкий, вонючий проулок, уводящий к глухой стене какого-то склада.
Мой «двойник» – арестант-смертник Степан, искусно загримированный под меня, которому пообещали помилование и денежное вспомоществование для чахоточной жены и двоих ребятишек, в обмен на эту роль – должен был сейчас лежать там, в дыму и обломках. Если не повезло, бедолаге, то мертвым.
Жалкая, дрожащая пешка. Но необходимая. Мысль о его детях, теперь сиротах по моей воле, меня не мучила. Они вырастут в достатке, получат образование в одной из тех специальных школ, которые я сейчас организовываю, получат профессию и работу.
Прислонившись спиной к холодному, шершавому, покрытому лишайником камню стены, я наблюдал. Хаос был идеальным прикрытием, живой ширмой. Из тени соседнего подъезда, словно вырастая из самой темноты, выскользнули двое.
Мои. Агенты Особого комитета, «невидимки», слившиеся с городом. Тени в человеческом обличье. Иван «Камень» Петров, бывший унтер с Кавказа, и юркий, как ящерица, Федор «Шило» Сомов. Бесшумные, эффективные.
Петров кинулся к перепуганным, но живым лошадям, успокаивал их тихим ворчанием, отводил в сторону, обрезая постромки. Сомов – к дымящимся обломкам кареты, где уже виднелось неестественно скрюченное тело в моем парадном сюртуке с имитацией ордена Святого Владимира.
Ловко, профессионально, «Шило» произвел осмотр места, быстро собрав улики. Я видел, как он нагнулся, поднял что-то мелкое, блеснувшее в последних лучах угасавшего света, бережно завернул в носовой платок. Потом его взгляд нашел меня в проулке – короткий, почти незаметный кивок. Чисто. Как хирургическая операция.
Через несколько минут они были рядом. Петров дышал ровно, лишь в его маленьких, глубоко посаженных глазах горел знакомый холодный огонь ярости, зеркало моей собственной. Сомов, пахнущий дымом и порохом, протянул сверток – платок с уликами.
– Ваше высокопревосходительство, – его голос был тихим, сипловатым, абсолютно лишенным эмоций, как во время чтения погодного бюллетеня. – Обломки детонатора. Кустарщина. Самопал, но… мощный. Гремучка с гвоздями. – Он чуть разжал платок, показав обгоревшие куски проводов, осколки медной обшивки корпуса, крошево металлических шпеньков. – И следы. Напротив, в подворотне дома купца Глебова. Кто-то наблюдал. Окурок… – Сомов чуть принюхался к другому, крошечному свертку в платке, – …английский, «Capstan Navy Cut». И отпечаток подбитого подковкой каблука. Хороший сапог, но подкова стерта неравномерно. Не наш фасон. Не наш пошив.
Я взял платок. Тяжесть обломков, запах гари и тонкий, чуть сладковатый аромат табака смешались в ноздрях. Да, любительщина. Но смертоносная. И след наблюдателя. Петля затягивалась, но не на моей шее. На их. Я скомкал платок с уликами и сунул в глубокий карман шинели. Собственный голос прозвучал хрипло от дыма, но твердо, как сталь, брошенная на наковальню:
– Начинаем «Возмездие». Немедленно. Без шума, без суеты. Как тени. Живых – ко мне, в «Каменный Мешок». Мертвых – в Неву. Пусть ищут. Пусть гадают. И… – я задержал взгляд на Петрове, – глянь, что там со Степаном. Если мертв – похоронить за мой счет. Жену и детей в Вологде обеспечить. Тайно. Пенсия от «Благотворительного фонда Купца Сидорова». Приказ ясен?
– Так точно, ваше высокопревосходительство, – кивнул Петров, в его холодных глазах мелькнуло что-то человеческое.
***
Утро ворвалось в мой кабинет в Зимнем не розовым рассветом над Невой, а грохотом типографских машин, отраженным в кричащих, словно раненые птицы, заголовках газет, аккуратно разложенных на полированном столе из карельской березы.
«ПОЗОР! ШАБАРИН ЧУДОМ СПАССЯ ОТ ГНЕВА НАРОДА!» – орала желтая «Пчела». «НАРОДНЫЙ ГНЕВ РАСТЕТ! РЕПРЕССИИ – ТОПЛИВО ДЛЯ ТЕРРОРА!» – вторила ей, прикрываясь либеральным флером, «Столичная мысль».
Карикатура на первой полосе «Пчелы» была особенно ядовита: я, невероятно толстый, с орденами величиной с блюдца, прячусь под столом в истерике, а крошечная бомбочка с фитильком пляшет передо мной; вокруг – плачущие вдовы в черном, сироты с пустыми мисками и жирный кот, доедающий икру. Мастерски злобно. Деньги оппозиции, врагов внутри и снаружи, лились рекой, отравляя умы.
Через час я был уже на Совете попечителей Особого комитета, собравшемся в Малиновом зале. От дыхания двух десятков мужчин и жара каминов в зале было душно. Питерское лето в этом году теплом не радовало, так что окон не открывали. Царь сидел во главе стола, бледный, как мраморная статуя, пальцы нервно перебирали край скатерти.
Его глаза, обычно ясные, сегодня были мутными, избегали встречных взглядов, смотрели куда-то в пространство над головами министров. Попечители – галерея лиц. Одни, как старый князь Оболенский, прятали глаза в ворохе никому не нужных бумаг.
Другие, как саркастичный князь Воронцов, смотрели на меня с немым, но легко читаемым укором: «Довели!». Третьи, как лукавый барон Фитингоф, наблюдали со скрытым, едва уловимым злорадством.
Генерал-адъютант Карпов, начальник сыска Третьего отделения Собственной Его императорского величества канцелярии, наше «всевидящее око», разводил пухлыми руками, его лицо лоснилось от испарины.
– Ваше императорское величество, господа советники… – заговорил он. – Трудные, ох, какие трудные времена! Бомбисты – змеи подколодные, мастера маскировки! Прячутся в самой гуще народа, как тараканы в щелях! Выявить, обезвредить… задача тонкая, требующая времени, осторожности…
– В гуще народа? – спросил я и мой голос прозвучал не громко, но с такой ледяной резкостью, что все вздрогнули, будто получили удар током. Даже царь поднял глаза. Я медленно встал, опираясь ладонями о почти горячую поверхность стола, чувствуя, как каждое звено орденской цепи давит на ключицы. – Они ползают по главной улице столицы, генерал! Взрывают кареты на Невском проспекте средь бела дня! А где ваше «всевидящее око» Где ваша сеть осведомителей? Спят сладким сном в теплых постелях? Или ждут, пока змея ужалит самого Помазанника Божьего?! – Я обвел взглядом стол, останавливаясь на тех, кто вчера в кулуарах шептался о «необходимости диалога», о «смягчении курса», о «политической целесообразности». Воронцов отвел глаза. – Мягкотелость, господа, – продолжил я, понизив голос до опасного шепота, который заставил всех наклониться вперед, – это не добродетель! Это лучший корм для террора! Это их воздух! Каждая наша слабина, каждое колебание, каждый вздох сомнения – это кровь на мостовой завтра! Кровь невинных женщин и детей! Вы этого хотите?! Вы готовы нести этот крест?!
Тишина в зале стала гробовой, звенящей. Слышно было, как потрескивают дрова в камине и как тяжело дышит Карпов. Генерал покраснел, как рак, потом побледнел до серого оттенка. Капелька пота скатилась по его виску. Царь смотрел на меня теперь пристально, почти с надеждой, как на последнюю соломинку.
– Сила, – продолжил я, чуть громче, отчеканивая каждое слово, чтобы оно врезалось в сознание, как гвоздь, – Только сила. Точная, безжалостная и мгновенная, как удар карающей десницы Господней. Только она остановит этот хаос, эту чуму, разъедающую тело Империи! Россия не будет трепетать перед крысами, наводнившими ее столицу! Она их раздавит!
Едва я умолк, как заговорил император. Он даже поднялся. Так что пришлось встать всем присутствующим. Заложив руку за борт своего офицерского мундира, Александр в эту минуту стал похож на человека, который будет править Россией почти сто лет спустя. Если, конечно, история ее не изменится радикально, на что я рассчитывал.
Не хватало только трубки и грузинского акцента. Да и глаза были выпуклые романовские и смотрели не с хитроватым прищуром мудрого горца, а с византийской уверенностью в своем праве «царствовать и всем владети…» Старцы в зале притихли, словно уже умерли. Понимали, что слово самодержца будет решающим.
– Власть карать и миловать только в деснице Господней, – заговорил он. – И… в моей, как Помазанника Божьего, но коли Он вручил мне карающий меч, я вправе его вложить в руку того, кто не поднимет ее на невинного, но отнимет жизнь у того, кто стремится отнять ее у других. Человек, в руки которого я вверяю сейчас этот меч, находится среди вас, господа. Он уже доказал своей службой интересам Империи, своей верностью Престолу, любовью к Богу и Отечеству, что не посрамит честного имени русского дворянина, сколь жестокими бы его деяния ни казались тем, кто излишне мягкосердечен к нашим врагам. Посему всем министерствам и департаментам империи, всем ее служащим, надлежит повиноваться ему, как мне самому. Любое противодействие этому человеку – по злому ли умыслу, по недоумию ли – будет расцениваться мною, как государственная измена, со всеми вытекающими из оного последствиями. Доведите сие до своих подчиненных, господа, советники. Разумеется – негласно.