Невеста для Стража

- -
- 100%
- +

Невеста для Стража
Дарья Полынцева
Глава 1. Дар, которого стыдятся
Розовый куст под окном девичьей умирал уже третью неделю — сначала пожелтели нижние листья, потом стали ронять лепестки бутоны, а последние два дня он стоял и вовсе голый, чёрный, как обугленный, хотя земля вокруг была влажной и никакой хвори на нём заметно не было. Садовник Терема разводил руками и говорил, что куст этот сажен ещё при прежней княгине и своё, видно, отжил. Ждана в это не верила ни на грош — не потому, что понимала в розах больше садовника, а потому, что стоило ей присесть рядом и коснуться ладонью чёрной, безжизненной ветки, как под пальцами явственно, тепло откликалось что-то живое, просто очень уставшее.
— Ну же, — сказала она тихо, не столько кусту, сколько себе самой, — я же вижу, что ты ещё здесь.
Тепло из ладони потекло в ветку так, как течёт вода в пересохшую по весне борозду — не рывком, а ровно, неспешно, будто зная свою дорогу заранее. Через несколько долгих вдохов на чёрной ветке робко, ещё нетвёрдо проступила зелёная почка — крошечная, размером с ноготь мизинца, но живая, настоящая, а не пригрезившаяся с недосыпа.
— Опять с кустами возишься, — раздался за спиной насмешливо-ласковый голос, и Ждана, не оборачиваясь, улыбнулась — Усладу она узнавала по шагам ещё до того, как та успевала заговорить. — Тебе бы поучиться у Умилы Родионовны хоть чему-нибудь путному. Вчера при всём дворе угадала, что боярышня Всеслава к осени замуж выйдет — да ещё и назвала, за кого. А ты тут с розой полдня сидишь, чтобы одна почка вылезла.
— Роза не притворяется, — ответила Ждана, отряхивая юбку и поднимаясь на ноги. — А будущее, говорят, любит приврать не хуже человека.
Услада фыркнула — необидно, скорее с той тёплой, привычной насмешкой, какой подшучивают друг над другом сёстры, — и присела на низкую скамейку у той же клумбы, поджав под себя ноги. Дар предчувствия у неё самой проявлялся редко и без всякой системы: то она за неделю точно знала, что пойдёт дождь в самый неподходящий для сенокоса день, то вдруг замирала посреди разговора с таким лицом, будто увидела что-то за плечом собеседника, а потом божилась, что ничего не видела и просто задумалась. Верховная княгиня находила это многообещающим. Ждана находила это скорее пугающим, чем завидным, — но вслух, конечно, не говорила.
Терем судьбы просыпался медленно, как просыпается всякий большой дом, где под одной крышей живёт три десятка девушек с самыми разными дарами и характерами. Внизу, во дворе, уже слышался стук деревянных вёдер — кто-то из младших воспитанниц носил воду для утреннего умывания; где-то в дальнем крыле кто-то распевался высоким, чистым голосом, пробуя, видно, новую песню; из поварской тянуло тёплым запахом хлеба, который пекли здесь по особому рецепту, доставшемуся ещё от первой настоятельницы Терема. Ждана прожила здесь без малого пятнадцать лет — с того самого дня, как её, шестилетнюю, привезли сюда из дальней деревни после того, как соседи в один голос заявили княжеским дознавателям, что девочка «неладная»: способна оживить засохший сноп на печи одним прикосновением. Тогда это звучало страшно. Здесь, в Тереме, это оказалось просто одним из многих даров — не самым эффектным, но и не самым бесполезным, хотя порой Ждана в этом сомневалась.
— Тебя опять Верейка дразнила вчера? — спросила Услада, будто прочитав эти самые мысли, хотя для этого никакого особого дара не требовалось — Веренея Твердиславна дразнила Ждану так регулярно, что это давно стало частью распорядка дня, вроде утреннего умывания.
— Не дразнила, — вздохнула Ждана. — Хуже. Жалела. Сказала, что ей меня искренне жаль — сидеть всю жизнь среди горшков с цветами, пока других девушек забирают в жёны к настоящим властителям уделов.
— А ты?
— А я сказала, что горшки хотя бы не подожгут дом изнутри, если у них случится дурное настроение, — Ждана невольно улыбнулась, вспоминая собственную дерзость, за которую потом до самого вечера мысленно себя корила. Веренея владела чарами огня — эффектными, зрелищными, теми самыми, что заставляли придворных ахать на весенних смотринах, — и характер имела соответствующий, вспыльчивый и такой же яркий, как её дар.
Услада рассмеялась в голос, запрокинув голову, и утренний свет, пробивавшийся сквозь молодую листву старой липы во дворе, лёг на её лицо неровными солнечными пятнами.
— Ты зря так уж принижаешь себя, знаешь, — сказала она уже серьёзнее, отсмеявшись. — Я вот думаю: возьми меня саму, привези куда-нибудь в чужой удел, к чужому властителю, — и что толку в моём даре, если он работает раз в год, да и то невпопад? А твой дар — он ведь всегда с тобой. Ты всегда можешь помочь, если рядом кто-то угасает. Мне это кажется куда надёжнее пророчеств, если начистоту.
Ждана не нашлась, что ответить сразу — не потому, что не соглашалась, а потому, что вслух подобные мысли в Тереме звучать не привыкли: воспитанницы соревновались друг с другом за внимание наставниц и завидное распределение так же естественно, как дышали, и признавать чужой скромный дар «надёжным» было почти неприлично, если этот дар не твой собственный.
День покатился дальше своим привычным чередом — уроки словесности, на которых престарелая наставница Всемила Радимировна в сотый раз рассказывала о том, как правильно вести себя за столом чужого властителя (Ждана слушала это уже лет пять подряд, но никогда не признавалась, что помнит всё наизусть); работа в саду и в лечебнице Терема, куда Ждану звали чаще прочих — не потому, что её дар считали ценным сам по себе, а потому, что кто-то же должен был отпаивать захворавших воспитанниц травяными взварами и следить, чтобы горшки с целебными растениями на подоконниках лечебницы не засохли раньше срока.
В лечебнице в тот день лежала одна из младших, Голубка, — маленькая, лет одиннадцати девочка, третий день метавшаяся в лихорадке после неудачного купания в холодном пруду. Лекарка разводила руками: жар не спадал, а сама девочка от слабости почти не открывала глаз. Ждана села рядом, взяла её маленькую, горячую ладошку в свою и держала так долго, без единого слова, пока сама не почувствовала, как чужая слабость — не хворь целиком, дар этого не умел, а именно то тонкое, почти неощутимое истощение сил, что мешает телу бороться самому, — понемногу перетекает в её собственные ладони, оставляя взамен крупицу силы, которой самой Ждане в этот вечер, пожалуй, и не хватало.
— Полегчало, — прошептала Голубка час спустя, впервые за день открыв глаза уже ясно, не в бреду, и сонно, благодарно улыбнулась. — Ждана, у тебя руки как летнее солнце.
Никто в Тереме не напишет об этом в придворных хрониках, подумала Ждана, укладывая одеяло поудобнее и гася свечу у изголовья, — ни один посол не ахнет за столом, узнав, что воспитанница вылечила лихорадку у ребёнка не отваром и не заговором, а просто подержав за руку дольше, чем позволяло терпение. Но Голубка спала теперь спокойно, и это, пожалуй, стоило дороже иного зрелищного фокуса с пламенем или пророчеством.
Вечером, наконец, настала пора большой трапезы в общей зале, за длинным столом, где три десятка девичьих голосов сливались в один негромкий, тёплый гул.
Именно за этим столом, ковыряя вилкой пшённую кашу с мёдом, Ждана впервые за день по-настоящему задумалась не о собственном даре, а о том, что творится сейчас за пределами Терема — в самом царстве. Разговор за соседним краем стола шёл о чём-то, что заставляло говоривших понижать голос, а слушавших — придвигаться ближе.
— Говорю тебе, — доносился шёпот боярышни Голубы, — матушка моя писала, что при дворе снова заговорили о мире с Рубежом. Который год воюют, а тут вдруг — послы, дары, разговоры о союзе.
— С Рубежом? — переспросил кто-то с явным ужасом в голосе. — Да там же живого места нет, одна пустошь до самого горизонта. Кто ж туда согласится ехать послом, не то что невестой?
— А кто у нас вообще спрашивает согласия, — вставила третья, и за столом на мгновение повисла тишина — та самая, особая тишина, какая всегда наступает в Тереме при упоминании самого простого и самого неприятного факта их общей судьбы: ни одну из них, воспитанниц, формально ничьих дочерей, никто никогда не спрашивал, хочет ли она замуж за первого встречного властителя ради мира между уделами.
Ждана слушала этот разговор вполуха, как слушают случайную застольную болтовню, не примеряя её на себя, — мало ли о каких уделах и союзах судачат за этим столом каждый вечер, к утру половина слухов оказывается пустой, а другая половина забывается сама собой. Она доела кашу, помогла младшим убрать посуду и уже собиралась подняться к себе, когда в дверях залы показалась наставница Всемила Радимировна с таким лицом, какое бывает у человека, которому только что вручили весть, слишком важную, чтобы медлить с её передачей, и слишком неудобную, чтобы произносить её с лёгким сердцем.
— Ждана, — сказала наставница, и от того, каким тоном было произнесено её имя — без обычной ласковой строгости, а сухо, почти официально, — у Жданы внутри что-то неприятно сжалось ещё до того, как прозвучали следующие слова. — Тебя немедленно требует к себе верховная княгиня.
— Меня? — переспросила Ждана, невольно оглядываясь на Усладу, будто та могла своим даром предчувствия объяснить, что происходит, — но на лице подруги читалось только такое же растерянное недоумение. — А зачем, матушка Всемила? Я разве в чём провинилась?
— Не могу знать, — ответила наставница, и это было явной неправдой: что-то она определённо знала, просто не считала себя вправе говорить об этом раньше самой княгини. — Иди сейчас же. Она ждёт в верхних покоях, одна.
Одна — без обычной свиты советниц и наставниц, без церемонии, без предупреждения загодя, — это слово повисло в воздухе залы тяжелее, чем хотелось бы Ждане признавать. За все пятнадцать лет в Тереме её вызывали к верховной княгине лично от силы три раза, и каждый раз повод был из тех, что меняют если не всю жизнь, то уж точно распорядок следующих нескольких месяцев.
Она поднималась по узкой лестнице в верхние покои медленно, стараясь унять предательскую дрожь в коленях, а в голове одна за другой проносились обрывки сегодняшних разговоров — про мир с Рубежом, про послов и дары, про то, что никого из них, воспитанниц, никогда не спрашивают, хочет ли она того, что решают за неё где-то наверху, — и с каждой ступенькой ей всё меньше верилось, что вызов этот случайно совпал по времени с застольным шёпотом о пустоши на краю света.
На середине лестницы она остановилась на мгновение, прижав ладонь к холодному камню стены, — не отдышаться, дыхание не сбилось, — а чтобы дать себе одну честную секунду страха, прежде чем вновь надеть привычное лицо послушной воспитанницы. Дар подсказывал ей то же самое, что подсказывал всегда: если рядом что-то угасает, испуганное, слабое, нужно просто идти и коснуться, а не бежать. Вот только на этот раз угасающим и испуганным была она сама, и собственная ладонь на груди не особенно помогала.
«Может быть, — подумала она, заставляя себя снова тронуться вверх по ступеням, — это вовсе не про Рубеж. Может быть, кто-то из родни объявился, или матушка Всемила просто ошиблась тоном, и всё это окажется пустяком, о котором завтра будет смешно вспоминать за пшённой кашей».
Мысль была утешительной ровно настолько, чтобы дойти до тяжёлой дубовой двери верхних покоев, — и ровно настолько неубедительной, чтобы рука дрогнула, прежде чем постучать.
Глава 2. Приговор
Верховная княгиня Тридесятого царства сидела не за письменным столом, как обычно принимала воспитанниц по делу, а у окна, в низком кресле, с чашкой давно остывшего взвара в руках, — и уже одно это, самое обычное на вид кресло, подсказало Ждане больше, чем любые слова: разговор предстоял не служебный, а такой, для которого даже сама княгиня искала позу помягче.
— Проходи, дитя, — сказала она, не оборачиваясь сразу. — Присядь. Разговор у нас с тобой не быстрый.
Ждана присела на краешек указанной лавки, стараясь держать спину ровно, как учили с детства, хотя внутри всё сжалось так, что ровная спина давалась через силу. Княгиня наконец повернулась — немолодое уже, но по-прежнему властное лицо, глаза, которые за долгие годы правления научились не выдавать ровным счётом ничего, — и посмотрела на Ждану долгим, изучающим взглядом, каким смотрят не на провинившуюся, а на что-то ценное, что вот-вот придётся отдать в чужие руки против собственной воли.
— Ты знаешь, что происходит нынче при дворе? — спросила она наконец.
— Слышала за трапезой, матушка-княгиня, — осторожно ответила Ждана. — Что-то про мир с Рубежом. Про послов.
— Не про мир, — поправила княгиня мягко, но твёрдо. — Мир уже решён, дитя. Осталось решить, чем его скрепить. — Она отставила чашку и сложила руки на коленях тем жестом, каким люди готовятся сказать нечто, после чего разговор уже не повернуть вспять. — Скрепляют такие союзы издавна одним и тем же способом. Невестой из Терема. И в этот раз выбор пал на тебя.
Слова эти прозвучали ровно, буднично, почти по-домашнему — и от этой самой будничности стало только страшнее, будто речь шла не о судьбе живого человека, а о распределении обычных хозяйственных обязанностей. Ждана почувствовала, как в ушах на мгновение зашумело, а комната вокруг чуть покачнулась, хотя она по-прежнему сидела неподвижно.
— На меня, — повторила она едва слышно, не столько спрашивая, сколько пытаясь заставить слова обрести смысл через повторение. — Но… матушка, Рубеж же… там ведь…
— Там ведь три невесты не вернулись живыми за три поколения Стражей, — закончила за неё княгиня без обиняков, тем же ровным тоном, каким говорила обо всём остальном. — Я знаю, что знаешь и ты, дитя. В Тереме об этом шепчутся с тех пор, как ты под стол пешком ходила. Не буду лгать тебе и делать вид, что опасности нет. Она есть, и она настоящая.
— Тогда почему я? — вырвалось у Жданы прежде, чем она успела придать вопросу более почтительную форму. — Простите, матушка-княгиня, но почему именно я, если опасность так велика? У других воспитанниц дары ярче, знатнее род…
— Именно поэтому, — сказала княгиня, и в голосе её впервые за весь разговор прорезалось что-то похожее на настоящую усталость, не показную. — Знатных девиц бережём для знатных союзов, где риска меньше. А твой дар, дитя, — она обернулась и посмотрела в окно, туда, где виднелся тот самый розовый куст с единственной зелёной почкой, — единственный из всех, что у нас есть, способен хоть немного противостоять тому, что творится на землях Рубежа. Пустошь там не просто пустошь. Она забирает жизнь из всего, что оказывается рядом слишком долго. Три прежние невесты этого не пережили — не потому, что Страж поднял на них руку, как болтают невежды по трактирам, а потому, что сама земля выпивала их досуха быстрее, чем кто-либо успевал понять беду.
Эти слова падали одно за другим, как камни в тихую воду, и каждое поднимало новый круг холодного ужаса — но вместе с ужасом, помимо собственной воли, в Ждане шевельнулось и что-то ещё, куда более тихое и почти постыдное на фоне страха: если дело действительно в угасающей земле, а не в чужой жестокой руке, значит, впервые в жизни её дар — тот самый, над которым посмеивалась Веренея и жалела Голуба, — оказался не бытовой мелочью для горшков с цветами, а единственным, что вообще давало кому-то хоть какой-то шанс выжить там, где не выжили трое до неё.
— Я могу отказаться? — спросила она всё же, хотя по лицу княгини уже понимала ответ заранее.
— Формально — да, — ответила верховная княгиня после долгой паузы. — Ни одну воспитанницу Терема не выдают силой, таков закон ещё со времён основания этого дома. Но подумай хорошенько, дитя, прежде чем воспользоваться этим правом. Без невесты из Терема мир с Рубежом не состоится. Без мира война, которая тлеет между нашими землями уже не первое десятилетие, вспыхнет снова — и вспыхнет там, у самой границы, где сейчас гибнут не воспитанницы по одной раз в поколение, а крестьяне и ратники сотнями каждую весну. Выбор перед тобой стоит настоящий, не для виду. Но лёгким он не будет в любом случае, что бы ты ни решила.
Ждана молчала долго — так долго, что за окном княгининых покоев успело чуть сместиться освещение, а тени на полу вытянулись на палец длиннее, чем были в начале разговора. Она думала о Голубке, уснувшей наконец спокойно этим вечером. Думала о розовом кусте с единственной зелёной почкой. Думала о том, что если она откажется — откажется по праву, данному ей самим законом Терема, — куда более знатную девицу, быть может, всё равно отправят следом, только уже без её дара, без единого шанса выжить там, где земля выпивает жизнь досуха.
— Я поеду, — сказала она наконец, и голос её прозвучал тише, чем ей бы хотелось, но твёрже, чем она сама от себя ожидала. — Не потому, что не боюсь, матушка-княгиня. Я боюсь очень сильно. Но если мой дар единственный, что может хоть кого-то там уберечь, — я не смогу жить дальше, зная, что отказалась и позволила отправить вместо себя другую, у которой и этого шанса не будет вовсе.
Верховная княгиня посмотрела на неё долгим взглядом, в котором неожиданно, на одно короткое мгновение, мелькнуло что-то похожее на неподдельное сочувствие — прежде чем снова скрыться за привычной маской властности.
— Ты храбрее, чем сама о себе думаешь, дитя, — сказала она тихо. — Дай Бог, чтобы храбрости этой хватило на всё, что тебя ждёт впереди. Сборы — три дня. Дольше медлить нельзя: послы Рубежа уже в пути.
Ждана вышла из верхних покоев уже другим человеком, чем поднималась туда четверть часа назад, — так, по крайней мере, ей самой казалось, пока она спускалась по той же узкой лестнице, механически переставляя ноги и почти не замечая ступеней. Услада ждала её внизу, у самого подножия, — не потому, что кто-то её предупредил, а потому, что пятнадцать лет дружбы приучили её безошибочно чувствовать, когда подругу лучше встретить, а не ждать в комнате.
— Ну? — только и спросила она, вглядываясь в лицо Жданы с тревогой, которую даже не пыталась скрыть.
Ждана не ответила сразу — не потому, что не доверяла Усладе, а потому, что сама ещё не до конца верила собственным словам, которые предстояло произнести вслух во второй раз за вечер. Она молча взяла подругу за руку и повела её не в общую спальню, а на маленький внутренний дворик за поварской, куда в этот час уже никто не заходил, — и там, в темноте, пахнущей остывающей золой из поварских печей, пересказала весь разговор от первого до последнего слова.
Услада слушала, не перебивая, только всё крепче сжимая руку Жданы, а когда рассказ подошёл к концу, долго молчала, глядя куда-то в темноту над крышами Терема.
— Ты могла отказаться, — сказала она наконец, тихо, без упрёка, скорее с болью. — Закон на твоей стороне. Никто бы тебя не осудил.
— Кто-то бы осудил, — не согласилась Ждана. — Я сама, каждый день до конца жизни, зная, что вместо меня туда отправили бы другую, у которой и шанса такого, как у меня, не было бы вовсе.
— Ты всегда такая, — вздохнула Услада, и в голосе её смешались одновременно раздражение и что-то похожее на гордость. — Готова отдать последнюю рубашку первому встречному, у кого замёрзли руки, а о себе самой подумать в последнюю очередь.
— Может быть, — Ждана слабо улыбнулась в темноте. — Но ты бы поступила так же. Не спорь, я тебя пятнадцать лет знаю.
Спорить Услада не стала — только придвинулась ближе и обняла подругу крепко, без слов, тем объятием, которое говорит куда больше, чем любые уверения, что всё будет хорошо. Обе прекрасно понимали, что подобных уверений сейчас никто честно дать не может.
Весть о новой невесте для Рубежа разошлась по Терему быстрее, чем Ждана успела бы того пожелать, — уже к утру следующего дня об этом знала, кажется, каждая воспитанница, от самых старших до совсем маленьких девочек вроде Голубки. Реакции были разные, и не все — приятные: кто-то смотрел на Ждану с искренним ужасом пополам с жалостью, как смотрят на приговорённую; кто-то, не таясь, шептался за спиной с явным облегчением, что жребий пал не на них самих; а кто-то и вовсе старался поскорее отвести взгляд, будто несчастье было заразным.
Самой неожиданной оказалась встреча с Вереней Твердиславной — той самой, что накануне жалела Ждану за скучный дар среди горшков с цветами. Огненная боярышня поймала её в коридоре между уроками, остановила коротким жестом и несколько долгих секунд молчала, явно подбирая слова, непривычные для собственного острого языка.
— Я слышала, — сказала она наконец, без обычной насмешки в голосе. — Про Рубеж. — Она помолчала ещё немного, а затем добавила уже тише, почти смущённо: — Мне жаль, что я вчера так сказала про горшки. Не знала, что тебе и вправду придётся ехать туда, где это может пригодиться по-настоящему.
— Ничего, — ответила Ждана, удивлённая этим неловким, но искренним извинением едва ли не больше, чем самой вестью накануне. — Ты же не знала.
— Всё равно, — упрямо повторила Веренея, и в этом упрямстве Ждана вдруг узнала что-то очень похожее на собственный характер, только одетое в куда более яркие, огненные одежды. — Возвращайся, слышишь? Не геройствуй там понапрасну.
Она развернулась и ушла раньше, чем Ждана успела бы ответить хоть что-нибудь на прощание, — но этот короткий, неловкий разговор отчего-то согрел сильнее, чем можно было ожидать от человека, с которым за пятнадцать лет не сложилось настоящей дружбы.
Оставшись наконец одна в собственной комнате поздним вечером, среди уже начатых сборов — сундук стоял открытым посреди пола, а Ждана всё никак не могла решить, что из вещей действительно понадобится там, на краю света, — она позволила себе наконец то, чего не позволяла ни в покоях княгини, ни во дворе с Усладой, ни в коридоре с Вереней: сесть на пол рядом с сундуком и заплакать по-настоящему, тихо, уткнувшись лицом в колени, — не от жалости к себе, а просто потому, что человеку иногда необходимо выплакать страх целиком, прежде чем найти в себе силы встретить его лицом к лицу на следующее утро.
Выплакавшись, она поднялась, умыла лицо холодной водой из кувшина и принялась наконец за сборы всерьёз — не потому, что страх прошёл (он никуда не делся и вряд ли денется в ближайшие три дня), а потому, что плакать дальше не имело смысла, а вещи сами себя в сундук не уложат. Она откладывала в сторону тёплые платья, толстые чулки — кто-то из старших воспитанниц, слышавших о пустошах Рубежа, уже успел предупредить, что тепла там мало в любое время года, — и, поколебавшись, положила поверх всего маленький глиняный горшок с ростком той самой розы, что ожила под её рукой этим утром. Глупо, наверное, тащить с собой хрупкое растение через полцарства. Но если её дару предстояло стать единственной защитой от земли, что выпивает жизнь досуха, ей самой хотелось верить в него так же твёрдо, как поверила сегодня верховная княгиня, — а вера, помимо прочего, любит держаться за что-то живое и осязаемое, а не только за собственные слова.
Глава 3. Прощание
Три дня сборов пролетели быстрее, чем Ждана могла себе представить, — быстрее, чем ей хотелось бы, если совсем честно. Она всегда думала, что прощание с единственным домом, который помнила по-настоящему, займёт целую вечность, наполненную долгими разговорами и обстоятельными напутствиями, а вышло иначе: между примерками тёплой дорожной одежды, наставлениями лекарки о том, какие травы брать с собой на случай хвори, и последними уроками этикета от Всемилы Радимировны на само прощание почти не осталось времени.
Даже строгая Всемила Радимировна, которая пять лет подряд утомляла Ждану одними и теми же наставлениями о том, как держать себя за столом чужого властителя, в последний день сборов вдруг отвела её в сторону после общего урока и, вместо очередного правила этикета, неожиданно взяла обе руки Жданы в свои — сухие, тёплые, покрытые старческими пятнами ладони.
— Я тебя пять лет учила, как правильно кланяться да как вести беседу за пиршественным столом, — сказала наставница с непривычной для неё мягкостью в голосе, — и ни разу не сказала того, что следовало сказать куда раньше. Ты одна из самых способных моих учениц, дитя, — не в смысле дара, тут уж как небеса распорядились, а в смысле сердца. Сердце у тебя устроено так, что редко у кого встретишь даже среди взрослых, проживших вдвое дольше твоего. Не позволяй Рубежу его ожесточить, что бы там ни случилось.
Ждана, не ожидавшая подобных слов от наставницы, за все годы ни разу не похвалившей её без того, чтобы тут же не указать на три недочёта, почувствовала, как к глазам подступают совсем не те слёзы, что она проливала последние вечера, — не от страха, а от простой, ничем не разбавленной благодарности.



