Демон сочинительства. Книга вторая: постмодернизм как зеркало социальной трансформации

- -
- 100%
- +

ЗДРАВСТВУЙ, ПЛЕМЯ МЛАДОЕ, НО ЗНАКОМОЕ
Обратим внимание на то, что как только Ира забеременела, запах ее изменился. Раньше благоухала. Это был «исключительный аромат, вошедший уже в легенду и сравнимый лишь с цветением бергамотного дерева». А понеся от Леонардика, она «протухла, провоняла, как будто нутро набито гниющими тряпками». Мы не знаем, как раньше пахла муза Ерофеева (не приходилось читать), но вот в этом романе портянка соцреализма действительно дает себя знать, что выражается, прежде всего, в занудной совковой проблематике, которая выше уже отчасти вскрыта нами. Но надо заметить, что соцреализм в романе представлен в двух планах: отчасти он отрефлектирован автором, отчасти нет. Рефлексия в «Русской красавице» — это ирония. Ирония (вот еще одно объяснение имени героини) пронизывает весь текст романа. Именно она помогает читателю «заметить разность» между автором и его музой (а мы рады здесь подчеркнуть, что почти все, о чем у нас здесь говорится, относится к музе, а не к одаренному ею автору). Автор-то как раз широко известен своей жесткой позицией по отношению к соцреализму (выраженной, в частности, в статье с характерным названием «Поминки по советской литературе»). А вот муза его имеет от соцреализма ребенка. Глупая бессознательная женщина. Иногда она такое вещает, что просто компрометирует своего автора. А он, хоть и прекрасно понимает всю совковую нелепость иных пассажей своей музы, вынужден все-таки ей подчиняться — на то она и муза. Единственное, что остается автору, — следить за тем, чтобы она не делала чего-нибудь слишком (для знатоков) неприличного, и окрашивать иные ее высказывания в иронические тона. Вот откуда столько иронии.
Но разве за всем уследишь? Гони, как говорится, любовь в дверь — она в окно залетит. Есть в романе один очень важный аспект соцреализма, который автор, кажется, проглядел. Но именно это и есть семя Леонардика, из которого вырос роман. Ерофеев без всякой иронии относится к профессиональной деятельности Иры. Видно, считает, что, представляя героиню с такой профессией (проститутка), он эпатирует публику. Задача, конечно, серьезнейшая, однако отсутствие в этом моменте осмысляющей иронии — делает весь роман сочинением на «производственную тему». Вот только орудие производства у Иры немного непривычное для советской литературы, а так — все знакомо. Вплоть до отпадения от коллектива, проработки на производственном собрании, несправедливого увольнения с последующими поисками выхода из тупика и обнаружением выхода — ребенок, приобщающий опять к коллективу.
Бедная Ира сначала не знает, оставлять ей такого ребенка или лучше избавиться от него. Во-первых, какой смысл оставлять, если отец все равно уже умер и вряд ли сможет помочь в воспитании и в обустройстве дальнейшей жизни «новорожденного творенья». А во-вторых, этот запах… Ира боится, что ребенок родится чудовищем и все в нем узнают отца. Она зря боится. Конечно же, сходство с отцом рано или поздно должно проявиться. Но ведь помимо отцовского соцреализма в ребенке должна воплотиться и материнская стихия. Вот на что вся надежда!
Здесь нам пришло время понять, что профессия Иры и ее блудливые увлечения отражают прежде всего характер профессии автора. Он — литературовед. Он у себя на работе изучает разные литературы, разных писателей, разные стили письма. Но изучать писателя — это ли не интимность? А то, что муза Ерофеева состоит в интимных отношениях с очень многими живыми и особенно мертвыми писателями, это просто бросается в глаза. Можно даже составлять списки писателей, с которыми муза Ира имела дело, когда Ерофеев работал над тем или иным местом своего романа. Но мы это оставим для грядущих исследователей. Пусть поломают головы над тем, какая аллюзия у Ерофеева преднамеренная, а какая идет от того, что какие-нибудь Лесков, Андрей Белый, Булгаков и еще очень многие втайне от нашего автора склонили его музу к незаконному сожительству. Мы предвидим, что у грядущих исследователей этот разврат будет называться постмодернизмом. Пусть так. Но только надо уточнить, что весь роман — это смесь постмодернизма и соцреализма. Иначе говоря: химера.
Апрель 1991ИСКУШЕНИЕ ЮРИЯ БОНДАРЕВА. Можно ли сохранить девственность, побывав замужем?
В последние годы наши маститые авторы не так уж часто радуют читательскую массу новыми произведениями. Но было бы серьезной ошибкой считать, что старая литературная гвардия побросала перья. Нет, видимо, скоро наши журналы наполнятся новыми ее шедеврами. Первые грачи уже прилетели. Вот, например, Юрий Бондарев опубликовал в «Нашем современнике» свой новый роман «Искушение».
Чтобы не говорить слишком долго о стилистических достоинствах этого произведения, процитируем начало: «Машина с плеском ливня по ветровому стеклу неслась <…>, то и дело заполняясь в полуопущенное стекло теплой вонью влажного асфальта…» Буквально так и написано — за исключением пропуска, отмеченного многоточием. Согласитесь, столь яркому образчику вывихивания языковых суставов мог бы позавидовать любой авангардист, даже самый злокозненный. Но в том-то и дело, что у Юрия Бондарева это не какой-нибудь там литературный прием, на который попадается, как на прием самбо, несчастный русский язык. Юрий Бондарев попросту мыслит подобного рода конструкциями, они у него щедро рассыпаны по всему тексту — и это прекрасно. Это делает чтение романа очень веселым занятием. Удовольствием, отчасти подобным чтению журнала «Корея». Только не надо злоупотреблять этим удовольствием — можно легко заразиться…
Итак, мы не станем здесь заниматься смакованием изломов бондаревской стилистики. Обратим лишь внимание на блестящую концовку первого абзаца романа, где речь идет о смерти, а также — о «фразах», которые говорят в связи с ней. Это «фразы, всегда звучащие, как заученное соучастие, которое никому из смертных не давало облегчения, а обманывало видимостью общего единения в неминуемом каждого исходе». Мудрено!
«Неминуемый каждого исход» в самом начале романа постигает директора «Института экологических проблем» академика Григорьева, на чьей дочери был когда- то женат его заместитель (он же — главный герой нашего романа) Дроздов, которого теперь прочат в директоры. Правда, есть конкурент — ничтожный, безвольный, бездарный Чернышов, которого поддерживает Академия наук в лице ее вице-президента академика Козина. Но на стороне Дроздова «заведующий отделом науки в «Большом доме» Битвин. То есть значит — ЦК. Этот Битвин «вызывал к себе симпатию… но вместе с тем в представлении многих был фигурой полустрадательной, ибо его поддерживающие резолюции не всякий раз осуществлялись так, как предполагалось: то ли некто всесильный мешал ему, то ли не было в высших инстанциях единого мнения».
Если мы правильно поняли, назначение Дроздова директором зависит все-таки не от Битвина и не от Козина, а от некоего Татарчука. Татарчук «это — царь, бог, сатана и дух святой. Личность могущественная, невероятно таинственная. Работал послом в Африке, устроил там какой-то финансовый переворот. В Госплане совершил революцию… Вхож во все инстанции — от Академии до Совмина и Политбюро. Генеральный его боготворит и ловит его каждое слово. По слухам, нечто вроде негласного первого советника». Вот ведь какую колоссальную фигуру выводит бесстрашный писатель. И рисует он этого «негласного советника», боготворимого самим Генеральным (секретарем?), так убедительно и наделяет его таким сверхъестественным могуществом, что мы уже начинаем всерьез опасаться: не грозит ли и самому Юрию Бондареву какая-нибудь опасность. Ведь убил же этот Татарчук своего оппонента гидролога Тарутина. Зверски убил и — почти ни за что. За одни только пьяные разговоры. В общем, если Татарчук списан с реального человека, то за жизнь писателя нельзя дать и ломаного гроша. Если же Бондарев его просто выдумал, то мы не понимаем — зачем он возводит такую нелепую напраслину на руководящих товарищей? Не лучше ли писать о них правду, которая иногда пострашнее всякой выдумки?
Но вернемся к борьбе за вакантное место директора Института экологических проблем. Понятное дело, что эта борьба не просто карьерные игры. Это борьба — лишь проекция куда более фундаментальной коллизии. Ведь от того, кто будет руководить таким институтом, в какой-то мере зависит — быть новым плотинам на наших реках или не быть. Иными словами: погибнет природа или нет.
Юрий Бондарев на удивление верно сумел ухватить суть проблемы, широко обсуждавшейся в нашей печати в последние годы: с одной стороны — без плотин не добудешь энергию, а с другой стороны — кому нужна эта энергия, если плотины погубят природу. В романе видна очень четкая схема. Главный герой — уравновешенный и здравомыслящий центрист Дроздов — выступает за рациональную энергодобычу: добывать энергию надо, но так, чтобы как можно меньше вредить природе. Оголтелыми плотиностроителями, готовыми погубить все живое, выступают представители Академии наук и Госплана, резко отрицательные Козин и Татарчук. Отчаянным плотиноненавистником, ратующим за альтернативные формы энергодобычи, является вечно пьяный Тарутин. Ну, и есть еще Битвин — поначалу вроде союзник Дроздова, а впрочем — ни рыба ни мясо. Такова расстановка сил на арене борьбы за природу. Силы, как видим, неравны.
Разумеется, написать роман об абстрактной борьбе за природу, невозможно. Литература конкретна, ей нужен какой-то объект. Ну, а поскольку писать о конкретной реке и конкретной плотине накладно: и материал надо знать, и кого-нибудь можно обидеть, да и всемирно-исторического обобщения не получится — постольку нужно выдумать реку и выдумать стройку. Очень просто: берем Усть-Илимскую ГЭС, построенную на Ангаре, когда борьба за природу еще не началась, берем реку Илим, на которой никто пока что еще не обирается строить, берем споры последнего времени вокруг, например, Катуньской ГЭС — и все это тщательно смешиваем в миксере воображения. В результате получаем несуществующую реку Чилим в Иркутской будто бы области, на которой всесильные ведомства и строят плотину. Теперь, опираясь на это мнимое строительство, можно смело писать что угодно. И искушать героев проблемами синтетической реки, и убивать кого надо на ней, если понадобится. Дешево и сердито.
Итак, всесильные гидростроители хотят поставить директором Института экологических проблем человека, который не будет им слишком сильно мешать. Таким им и видится Дроздов — тем более что и Партия его выдвигает. Но все-таки его надо немножко прощупать, посмотреть, что там у него за душой, а, если понадобится, то и вправить мозги. Вот для чего его приглашают в ведомственный «охотничий домик» на берегу прекрасного озера. Именно здесь Дроздова и ждет обещанное в заглавии искушение.
В этом «доме наваждений» искушают по-всякому: и яствами, и питьем, и немыслимой роскошью жизни, и соблазнительными разговорами. Тут министр — мальчик на побегушках у сатаноидного Татарчука. Тут Чернышова (конкурента Дроздова) держат за мальчика для битья и доводят его почти до инфаркта. Тут самому Дроздову всячески льстят и намекают ему на то, что запросто могут сделать его академиком. Тут же его и пугают: «Сейчас легко делаются инфаркты и инсульты. Статейка в газете, навет, ограбление квартиры — и готово!» Тут (главным образом, в сауне) и интеллектуальное искушение плотиностроительством: «При общей вере и согласии светлое общество вполне можно построить. Страну обогатить. Людей досыта накормить бы. Обуть, одеть». Тут хорошо обученные массажистки («молодые груди <…> отвисали полновесно») доводят гостей, «раздвинувших костлявые ноги», до «стонущих горловых всхлипов». И весь этот инфернальный разврат завершается (если мы правильно поняли тонкий намек целомудренного автора) всеобщим свальным грехом.
Но оставшийся чистым Дроздов в этом уже не участвует. Он не поддался на искушение. И помогла ему в этом Валерия.
Мы до сих пор не упомянули эту Валерию, а она очень важное действующее лицо «Искушения». Это молодая ученая дама, сотрудница Института экологических проблем и возлюбленная Дроздова. С чисто технической стороны ее существование в тексте понятно: герою ведь надо кому-то излагать задушевные мысли и получать от кого-то благожелательную поддержку. А иначе как же читатель узнает, что у героя на душе. Вот и приходится всюду Дроздову таскаться с Валерией: и в Крым, и в дом искушений, и даже на речку Чилим, где убили Тарутина. То есть функция Валерии в романе состоит вовсе не в том, чтобы рождать в душе читателя романтические чувства, но в том, чтобы быть отражением состояния души героя.
Это, по всей видимости, такой у автора литературный прием: использовать героиню как зеркало, отражающее состояние души героя. Прием, опирающийся на тот непреложный факт, что женщина, в которую влюблен мужчина, — это как бы отображение его души, которое он находит во внешнем мире. Влюбиться — значит найти в другом образ (икону) собственной души, увидеть в этом другом воплощение своих чаяний и возможностей.
К сожалению, мы не можем сейчас углубляться в соблазнительные материи любви. Нам, к сожалению, пора уже возвратиться к скучноватым женщинам Дроздова — так сказать, к состояниям его души. Как мы уже знаем, он был женат на дочери академика Григорьева, ныне умершего директора Института экологических проблем. Дроздов очень любил ее, хотя и комплексовал в связи с вечными разговорами о том, что, мол, женился он на ней по карьерным соображениям. Это очень реалистическая деталь, но мы не понимаем, почему Бондарев так навязчиво оправдывает своего героя в этом пункте. Мало ли что люди болтают, пусть их. Разве мужчина должен обязательно любить только, с позволения сказать, голую женщину — вырванную из контекста всего ее существования? Разве карьерные возможности, которые она предоставляет, не могут являться одним из элементов того сложного комплекса, который называется объектом любви? Могут. Но так причем же здесь досужая мораль и расхожие сплетни?
Нет, если похерить мораль, все выйдет куда интересней. Станет ясно, что автор вложил в свой роман весьма продуктивную схему, вот только додумать ее, осознать не сумел. Смотрите, что получается: Дроздов в юности очень любил свою науку и как раз поэтому сумел охмурить дочку шефа. Душа его была нацелена на успех в науке, и он успешно женился. В сущности, жена отражала устремленность души провинциального мальчика к научной карьере. Жена и была этой самой карьерой, которую он сделал, дослужившись до замдиректорства. Жена — символ карьеры, но дальше карьеру с ее помощью делать уже невозможно. Ведь следующая ступенька — директорство, а на ней стоит отец жены. Теперь уже ясно, что сама глубинная семантика романа требует вначале развода, а потом и смерти жены (карьеры).
Это, конечно, не может не ранить Дроздова. И действительно, в начале романа мы находим его человеком надломленным. Он все пытается удержаться в границах разумного равновесия, но, увы, то и дело срывается. Перед самой смертью тестя Дроздов едет в Крым, где ведет длительные разговоры с плотиноненавистником Тарутиным, который явно хочет перетянуть его на свою сторону. Здесь же завязывается и роман Дроздова с его новой душой — Валерией, которая вроде бы тоже не очень-то любит плотины. Готовится какой-то перелом.
Он окончательно выявляется после смерти Григорьева, когда, с одной стороны, открывается вакансия директора и появляются (как мы видели выше) реальнейшие возможности ее занять, но, с другой стороны, карьерный запал Дроздова уже испарился: жена умерла, а Валерия вовсе не та женщина, которая может с карьерой помочь. Она непонятно какая. И не очень понятно, зачем она вообще нужна Дроздову. Автор, конечно же, думает, что этот светлый и чистый женский образ защищает Дроздова от искушений…
Пусть себе думает. Но мы-то не станем обманываться. Мы тут нашего автора немножечко покритикуем. Он прав: Валерия милая, добрая, ученая, независимая. Она и хотела бы стать защитницей — и природы, и Дроздова. Но она, увы, слишком сама беззащитна, не слишком умна и совершенно неопытна в жизни, несмотря на всю свою эмансипированность. Нам сдается, она из тех переполняющих институты научных сотрудниц, которые с утра до вечера пьют чай и беседуют на отвлеченные темы. Такова и должна быть душа у Дроздова после того, как он уже кончил делать карьеру. Так вот, автор дает замечательную деталь, которая нам объяснит все, что касается неискушенной души главного героя «Искушения». После ужасов в «охотничьем домике» бежавшие оттуда Дроздов и Валерия ночуют в квартире Дроздова, и там, наконец, между ними случается…
«- Милая моя Валерия. Но что же мне делать с твоими ногами, если ты их сдвигаешь?
— Я сделаю, как ты хочешь…»
А после того, как «все кончилось и она затихла, слабо вздрагивая», вот первая реплика Дроздова: «Прости, мне показалось… — сказал он с виной и невольным раскаянием, — у тебя что это — первый раз?» Оказывается — да! Тут удивительно вовсе не то, что Валерия (не забудем: душа Дроздова) оказалась вдруг девственной, потрясает тут то, что она осталась невинной, побывав предварительно — вы только подумайте! — замужем. Нет, конечно, все в жизни бывает, но… В романе подобные вещи требуют истолкования. Так вот, мы не станем восхищаться девственностью Валерии как неким возвышенным идеалом нравственной чистоты. Оставим это на откуп Юрию Бондареву. Мы истолкуем невинность Валерии как наивность души Дроздова. И заметим, что эта наивность очень хорошо объясняет, почему Дроздов (человек вроде очень разумный) так вопиюще нелепо вел себя в «охотничьем домике».
А вел он себя в момент искушения не просто глупо, но как-то даже провокационно. Он сделал все возможное, чтобы его не назначили директором Института. Поначалу это даже шокирует. Ну, казалось бы, ты же уже без пяти минут директор, подержи две минуты язык за зубами, и у тебя будет гораздо больше возможностей спасать и Чилим, и реальные реки от покушений плотиностроителей. Нет, Дроздов, даже зная, что его искушают, прощупывают, лезет на рожон. И не на трибуне, а в сауне он говорит: «Через тридцать лет стало ясно, что настроенные равнинные гидроэлектростанции — преступление или недомыслие. Без демагогии и вранья уже нельзя оправдать фантастические многомиллиардные затраты». Все правильно. Но по сути это настоящее недержание. И главное — он сам прекрасно это понимает: «Напрасно я так неосторожно открываюсь ему. Моя искренность похожа на глупость. Демон меня оседлал!..»
Тут и сам автор впадает в «искренность, похожую на глупость». Предлагает нам поверить в то, что Татарчук-искуситель — действительно демон. Он, видите ли, касается пальцем запястья Дроздова, и «его коснувшиеся кончики пальцев вдруг ощутились ожогом ледяного холода, и даже нервным ознобом стянуло у Дроздова кожу на затылке». Сатана в министерской сауне. Но, воля ваша, «Искушение» Бондарева — это все же не «Фауст» Гете. Ткань текста другая. Не стыкуется это.
Мы бы все-таки предложили иное, более рациональное, объяснение поведения Дроздова в момент искушения. Не такое мистичное, как у Юрия Бондарева, но зато совершенно естественно вытекающее из глубинного, неосознаваемого автором смысла романа. Вот оно: Дроздов вовсе и не хочет становиться директором Института, а тем более защищать какой-то там Чилим. Увлеченный процессом письма, автор этого не замечает, но в тексте это незримо присутствует, а иногда даже явно прочитывается. Например, при первом же «недосказанном» намеке на возможность директорства Дроздов начинает мяться, как малолетка: «сознавая, что вот в этом, недосказанном, самое главное, что может сделать его жизнь особо зависимой, но в следующую секунду нечто темное вязкое, как всасывающая воронка, повернуло его от первого ответа, и он в мучительной раздвоенности, неизменно гибельной в конце концов, сказал вполголоса: — Вы не договорили…»
Не очень, конечно, вразумительно. Но что делать — роман почти весь так написан. Приходится напрягаться, чтобы хоть что-то понять. Если бы автор сам внимательно прочитал это место, он бы не вступил на неверный путь мистических созерцаний. Он бы понял то, что подсказывала ему его косноязычная муза, сообразил бы, что его Дроздов — человек буквально надломленный, раздвоенный. Одна половинка его души может возмущаться поведением плотинострителей и скорбеть о гибели природы. Вот на эту-то половинку как на более, так сказать, сознательную и обращено все внимание нашего автора. Но ведь есть и другая половинка. Автор не хочет ее замечать, хотя именно вокруг нее без его ведома начинает закручиваться (а могла бы и действительно круто закрутиться) интрига романа.
Ну кто такой Дроздов? Это представитель поколения молчаливых карьеристов застойного времени. Разве способен этот немолодой, усталый, завершивший карьеру человек на какие-нибудь реальные действия? Нет. Каким бы суперменом не изображал его Юрий Бондарев, всего его суперменства хватает только на то, чтобы набить морду пьяному бичу и таким образом скомпрометировать себя. Или наговорить глупостей в сауне и таким образом с честью уйти от настоящей борьбы, оставить природу на откуп Татарчуку, с которым, однако же, можно и должно бороться.
Не Татарчук искушает Дроздова, но страх и апатия, гнездящиеся во второй, не замеченной автором, половине дроздовской души. Автор думает, что его герой не искусился. Нет, он искусился. Его теневая душа затрепетала и поспешила заранее объявить, что не приемлет плотин. То есть таким хитрым образом фактически отказалась бороться с плотиностроителями. Вот это может быть темой романа.
Но такая тема требует серьезного анализа тайников души людей поколения Юрия Бондарева, эта тема требует вскрытия бессознательных механизмов, срабатывающих в душах Дроздовых всякий раз, когда от них требуется реальное действие. Почему (как мы это постоянно видим в дни перестройки) всякое их благое начинание оборачивается глупостью, если не подлостью? Вот в чем вопрос искушения. А вовсе не в массажистках с полновесно отвисающими грудями.
Юрий Бондарев этого, конечно, не знает, но, вообще говоря, искушение — это схватка космических сил за душу человека. Несуществующий Чилим так и просится стать символом души Дроздова, за которую борются силы добра и зла. Речка Чилим течет не в Сибири, а в человеческой душе. Это, собственно, река жизни. И построение плотины на такой реке — это и есть искушение. Это реку искушают, строя на ней плотину, искушают саму жизнь, а она отвечает на искушение гниением застоявшейся за плотиной воды. Да, хорошие были возможности у Бондарева, тема благодатная, но — чтобы поднять такую тему, нужны языковые и мыслительные ресурсы, которыми он, увы, не располагает. Вот и приходится ему напирать на сатаноидность Татарчука да еще на какой-то масонский заговор.
Заговор-то, он, может, и действительно есть, но вот заговорщик, искушающий нас, — вовсе не Татарчук. Искушает нас сама смысловая стихия, язык, на котором мы говорим и мыслим. Точнее все-таки — говорят и мыслят люди типа Юрия Бондарева. Заговор — это то, что проникает в нашу душу, в наш язык. Проникает и путает нашу душу и наш язык так, что мы буквально начинаем заговариваться. Как заговаривается оставшийся неискушенным Юрий Бондарев.
Июль 1991ОЖОГ ШЕСТИДЕСЯТНИЧЕСТВА. На чем успокаивается душа Василия Аксенова
Как перелетные птицы, одна за другой возвращаются в свое отечество книги Василия Аксенова. «Ожог», «Остров Крым», «В поисках грустного беби», «Желток яйца», «Московская сага».
«В поисках грустного беби» — бесспорно, лучшая из названных. В ней рассказано, как писатель, лишившийся родины, приживался в Америке. Искал в ней нечто родное, свой «образ Америки», почву, за которую можно зацепиться. Не столько условия жизни, сколько впечатления, родственные тем, которые человек выносит из детства.
И что же увидел писатель в Америке, что за беби нашел он? Вот, например, пожалуйста: «Да, этот „беби“ (грустный беби, а?) прошел немалый путь с берегов Миссисипи, из городка Тома Сойера, до книжечек о кровосмесительстве, согласно которым шустрый Том через пять-шесть страниц должен был бы спать со своей тетей». Поразительный путь!
Тут поражает, конечно, конкретность: «пять-шесть страниц». Ну почему же не десять? Или — не две? А потому, что — о каких бы отдаленных или абстрактных вещах ни писал писатель, он одновременно всегда пишет еще и о себе, о самом болезненно остром в себе. В этой связи эксцесс с тетей на пятой-шестой странице заокеанской книжки может вдруг обернуться страшной страницей реальной биографии автора, который в пяти-шестилетнем возрасте отправился, как известно из его же книг, на воспитание к тетушке. И тогда уж нетрудно будет узнать в призрачном городке на Миссисипи город на Волге — Казань, где с ребенком случилось несчастье. Ну а то, что родная тетя Аксенова проникает даже в самые рискованные пассажи этого виртуоза пера, говорит как раз о чистой любви и трепетной благодарности бедного мальчика к тете, которая после ареста родителей вызволила его из детского дома и окружила материнской заботой. Тетка в его представлении сливается с детством, которое он, к сожалению, слишком смутно помнит. Но книгу свою об Америке все-таки заканчивает воспоминанием: «Счастливый момент детства — тетка меня любит!»



