Легенда об Уленшпигеле и Ламме Гудзаке

- -
- 100%
- +

Книга первая
I
В городе Дамме во Фландрии[1], в ясный майский день, когда распустились белые цветы боярышника, родился Уленшпигель, сын Клааса.
Повитуха, кума Катлина, завернула его в тёплые пелёнки, присмотрелась к его головке и показала на прикрытую плёнкой макушку.
– В сорочке родился, под счастливой звездой, – сказала она радостно.
Но вдруг жалобно застонала и показала чёрное пятнышко на плече ребёнка.
– Ах! – вздохнула она. – Это чёрная отметина чортова когтя.
– Стало быть, – сказал Клаас, – господин Сатана изволил очень рано подняться, если он уже удосужился отметить моего сына.
– Он ещё и не ложился, – ответила Катлина. – Ведь петух только начинает будить кур.
И, положив ребёнка на руки Клааса, она вышла.
Тут заря пробилась сквозь ночные облака, ласточки с криком зареяли над лугами, и солнце в багровом отблеске показало на востоке свой ослепительный лик.
Клаас распахнул окно и сказал Уленшпигелю:
– Сынок мой, в сорочке рождённый! Вот царь-солнце встаёт с приветом над землёй Фландрской. Погляди на него, когда станешь зрячим; и если когда-нибудь, мучимый сомнениями, ты не будешь знать, что делать, чтобы поступить, как должно, спроси у него совета: оно даёт свет и тепло; будь сердцем чист, как его лучи, и будь добр, как его тепло.
– Клаас, муженёк, что ты поучаешь глухого, – сказала Сооткин. – Иди попей, сынок.
И мать протянула новорождённому свои чудесные, природой созданные чаши.
II
Пока Уленшпигель сосал, прильнув к ней, проснулись все птички в поле.
Клаас, связывая дрова в вязанки, смотрел, как жена кормит Уленшпигеля.
– Жена, – сказал он, – а достаточный у тебя запас этого славного молочка.
– Чаши полны, – ответила она, – но радость моя не полна.
– Не очень-то веселы твои речи в столь возвышенный час.
– Я думаю о том, что в той кошёлке, – видишь, вон там на стене, – уж давно не было ни грошика.
Клаас взял кошёлку в руки, но напрасно тряс он её: не звякнуло в ней ни грошика. Это смутило его. Но он всё же хотел подбодрить жену.
– О чём ты беспокоишься? – сказал он. – Разве нет у нас в хлебном ларе лепёшки, что вчера принесла Катлина? Да не лежит ли там добрый кусок говядины, который уж по меньшей мере на три дня даст мальчику доброго молочка? Уж не голод ли пророчит мешок бобов, улегшийся в углу? Ведь не во сне я вижу этот горшок с маслом? И не волшебные же яблочки, точно солдатики в шеренгах, рядышком дюжинками разложены на чердаке? Ну, а там что́ – не добрый ли бочонок пивца из Брюгге[2], хранящий освежительный напиток в своём толстом брюшке?
– Чтобы окрестить ребёнка, – ответила Сооткин, – надо иметь два патара для священника и флорин[3] на крестины.
Тут вернулась кума Катлина с охапкой травы в руке и сказала:
– Приношу в сорочке рождённому листок дягиля, что хранит человека от распутства, и листок укропа, к которому не смеет приблизиться сатана…
– А траву, что привораживает флорины, не принесла? – спросил её Клаас.
– Нет, – ответила она.
– Ну, пойду погляжу, не найду ли её в канале.
Он взял удочку и сеть и вышел, уверенный, что в такую рань никого не встретит: целый час оставался ещё до l'oosterzon, – так называют во Фландрии шестой час утра.
III
Подойдя к Брюггскому каналу, недалеко от моря, Клаас наживил удочку, забросил её и закинул сеть. На другом берегу канала лежал на холмике из ракушек хорошо одетый мальчик и спал как убитый.
Шум, произведённый Клаасом, разбудил его, и он вскочил, испугавшись, что это подошёл общинный стражник, чтобы поднять его с ложа и отвести как бродягу к старшине.
Но страх его исчез, когда он узнал Клааса, который крикнул ему:
– Хочешь заработать шесть лиаров[4]? Гони рыбу ко мне!
Мальчик – с уже заметным брюшком – вошёл в воду и, вооружившись пушистым стеблем тростника, стал гнать рыбу по направлению к Клаасу.
Окончив ловлю, Клаас собрал сеть и удочку, перешёл через шлюз к мальчику и спросил его:
– Послушай, тебя окрестили именем Ламме, а прозван ты Гудзак[5] за своё добродушие; ты живёшь на Цаплиной улице, за собором богоматери? Так как же это вышло, что такой нарядный маленький мальчик спит на улице?
– Ах, господин угольщик, – ответил мальчик, – дома у меня сестра… и хоть она на год моложе меня, но, чуть повздорим, колотит меня, а я не смею отдать её спине то, что получил сам: боюсь сделать ей больно, господин угольщик. Вчера за ужином я был очень голоден и немножко повозился пальцами в блюде тушёного мяса с бобами. Она захотела, чтоб я с ней поделился, а там ведь и для меня одного было мало. Как она увидела, что я облизал губы, потому что мне очень понравилась подлива, – она точно взбесилась: набросилась на меня и таких плюх надавала, что я еле живой удрал из дому.
Клаас полюбопытствовал, что же делали во время этой потасовки отец и мать.
– Отец похлопал меня по одному плечу, мать – по другому, и оба сказали: «Дай ей сдачи, трусишка». Но я не хотел бить девочку и убежал.
Вдруг Ламме побледнел и задрожал всем телом.
Клаас увидел, что к ним приближается высокая женщина, а с ней худая девочка со злым лицом.
– Ой, – захныкал Ламме и ухватился за штаны Клааса, – это моя мать и сестра ищут меня. Спасите меня, господин угольщик.
– Погоди, – сказал Клаас, – получи сперва свои семь лиаров за работу и пойдём без страха к ним навстречу.
Увидев Ламме, мать и сестра набросились на него с побоями: мать – потому, что очень беспокоилась о нём, сестра – потому, что уж так привыкла.
Ламме спрятался за Клааса и кричал:
– Я заработал семь лиаров, я заработал семь лиаров, не бейте меня!
Но мать уже обнимала его, а девочка старалась разжать его кулак и отнять у него деньги. Ламме кричал: «Это моё, не дам!» – и крепко сжимал кулаки.
А Клаас за уши оттащил от него девочку и сказал:
– Если ты ещё хоть раз ударишь брата, – он ведь добрый и кроткий, как ягнёнок, – то я тебя посажу в чёрную угольную яму. Но там не я тебя буду держать за уши, а придёт красный чорт из ада и разорвёт тебя своими когтями и зубами, длинными, как вилы.
От ужаса девочка не могла поднять глаз на Клааса и подойти к Ламме и спряталась в юбки матери. Но, войдя в город, она стала кричать:
– Угольщик побил меня; у него в погребе чорт!
Однако с тех пор она уже не била Ламме, вместо этого она заставляла его работать на себя. И добродушный малый исполнял охотно всякую работу.
А Клаас отнёс по дороге улов в одну усадьбу, где у него всегда покупали рыбу. И дома сказал жене:
– Смотри, что я нашёл в брюхе у четырёх щук, девяти карпов и в полной корзине угрей.
При этом он бросил на стол два флорина и патар.
– Почему ты каждый день не ходишь на рыбную ловлю? – спросила Сооткин.
– А чтобы самому не попасть в сети к общинным стражникам, – ответил Клаас.
IV
В Дамме отца Уленшпигеля, Клааса, называли Kolldraeger, то есть угольщик. У него были чёрные волосы и блестящие глаза; кожа его была под цвет его товара, за исключением праздничных и воскресных дней, когда в его домике было в большом ходу мыло. Был он приземистый, коренастый, крепкий и всегда весело улыбался.
Когда день кончался и спускался вечер, он шёл в какой-нибудь трактирчик по дороге в Брюгге, чтобы промыть свою забитую углем глотку добрым пивком. И по пути все женщины, вышедшие на крыльцо, чтобы подышать свежим воздухом, встречали его дружеским приветом:
– Добрый вечер, светлого пива, угольщик!
– Добрый вечер, бдительного мужа, – отвечал Клаас.
Девушки, возвращаясь толпами с полей, становились рядом, загораживая ему дорогу, и требовали выкупа:
– Что дашь за пропуск: красную ленту или золотые серьги, бархатные сапожки или флорин в кошелёк?
Но Клаас обхватывал какую-нибудь из них руками, целовал её в щеку или шею, смотря по тому, какой кусок этого свежего тела был ближе к его губам, и говорил:
– Остальное, красотки, получите от своих возлюбленных, только попросите.
И девушки разбегались с хохотом.
Дети узнавали Клааса по его звонкому голосу и топоту сапог. Они бежали к нему навстречу и кричали:
– Добрый вечер, угольщик!
– Благослови вас господь, ангелочки, – говорил он, – только близко не подходите, а то я сделаю из вас арапов. Однако малыши, народ отважный, подходили; тогда Клаас хватал смельчака за куртку, проводил своей чёрной пятернёй по его свежей мордочке и так отпускал его, хохоча сам, к великой радости всех ребят.
Сооткин, жена Клааса, была хорошая хозяйка, она вставала с солнцем и хлопотала, как муравей.
Вместе с Клаасом она обрабатывала поле, и оба впрягались в плуг, точно волы. Плуг был тяжёлый, но ещё тяжелее была борона, когда приходилось деревянными зубьями разрыхлять твёрдую землю. Но они работали весело и пели при этом какую-нибудь старинную песню.
И как ни была тверда земля, как ни палило солнце самыми жгучими своими лучами и как от великой усталости не подгибались колени при бороньбе, – если случалось остановиться для передышки, Сооткин поднимала к Клаасу своё кроткое лицо, Клаас целовал это зеркало нежной души, – и они забывали о своей великой усталости.
V
Накануне вечером у дверей ратуши выкликали, что государыня, супруга императора Карла V[6], затяжелела, а посему надлежит возносить молитвы о благополучном её разрешении от бремени.
Вдруг к Клаасу, вся дрожа, прибежала Катлина.
– Чем так взволновалась, кума? – спросил он.
– Ах! – и она стала бессвязно причитать: – Сегодня… привидения косили людей, как косари траву… Девушек заживо в землю зарывали!.. Палач плясал на их трупах… Камень потел кровью девять месяцев, – в эту ночь он лопнул…
– Милость господня с нами, – вздохнула Сооткин. – Какие чёрные предзнаменования для земли Фландрской!
– Что же ты во сне видела или наяву? – спросил Клаас.
– Наяву, – ответила Катлина.
И, бледная, Катлина, рыдая, продолжала:
– Два ребёнка родилось: один в Испании – инфант[7] по имени Филипп, другой – во Фландрии, сын Клааса, который позже получит прозвище Уленшпигель. Филипп будет палачом, ибо он порождение Карла Пятого[8], убийцы нашей страны. Уленшпигель станет великим мастером на весёлые шутки и юношеские проказы и будет отличаться добрым сердцем, ибо отец его – Клаас, славный работник, который честным и бодрым трудом умеет добыть свой хлеб. Император Карл и король Филипп[9] пройдут через жизнь войнами, поборами и всякими преступлениями, сея зло; Клаас будет безустали работать и всю жизнь проживёт по праву и закону, не плача над своей тяжёлой работой, но всегда смеясь, и останется примером честного фламандского труженика. Уленшпигель будет вечно молод, никогда не умрёт и пронесётся через всю жизнь, нигде не оседая. Он будет крестьянином, дворянином, живописцем, ваятелем – всем вместе. И так он станет странствовать по разным землям, восхваляя всё правое и прекрасное, смеясь во всю глотку над глупостью. О благородный народ Фландрии! Клаас – это твоё мужество; Сооткин – твоя доблестная мать; Уленшпигель – твой дух; нежное, милое создание – спутница Уленшпигеля, подобно ему бессмертная, – твоё сердце, а толстопузый простак Ламме Гудзак – твоё брюхо. Наверху кровопийцы народные, внизу – жертвы; наверху – разбойники, шершни, внизу – работящие пчёлы; а в небесах будут кровью истекать раны христовы.
И, сказав всё это, добрая колдунья Катлина уснула.
VI
Понесли крестить Уленшпигеля; вдруг полил проливной дождь, и он весь промок. Так он был окрещён в первый раз.
Когда он был уже в церкви, церковный служка, – он же shoolmeester, то есть школьный учитель, – предложил куму с кумою и отцу с матерью стать вокруг купели.
Но в своде над купелью была дыра, которую проделал каменщик, чтобы закрепить лампаду под звездой из вызолоченного дерева. Увидев сверху крёстных, чинно стоящих вокруг прикрытой ещё купели, озорник каменщик вылил сверху на крышку купели ведро воды, которая обрызгала всех, а больше всего Уленшпигеля. Так он был крещён во второй раз.
Пришёл священник; все стали жаловаться, но он велел им поторопиться и сказал, что это случайность. Уленшпигель всё корчился, потому что был мокрый. Священник, окрестив его водою и солью, дал ему имя «Тильберт»[10], что значит «подвижный» или «прыткий». Так он был крещён в третий раз.
Выйдя из церкви, они пошли по Долгой улице, ведущей к трактиру «Бутылочные чётки»[11], где пивная кружка изображала «Верую». Здесь они выпили семнадцать с лишним пинт[12] dobbel-kuyt, то есть «двойного» пива. Ибо во Фландрии это общепринятый способ сушить промокших: зажечь в брюхе пивной костёр. Так Уленшпигель был крещён в четвёртый раз.
Когда они возвращались домой, покачиваясь, ибо их головы были тяжелее их тел, им пришлось переходить мостики через лужу. Кума Катлина, несшая ребёнка, оступилась и упала с ним в воду. Так он был крещён в пятый раз.
Его вытащили и дома обмыли тёплой водой. Это было его шестым крещением.
VII
В этот же день его святейшее величество император Карл V решил устроить празднество, чтобы ознаменовать рождение своего сына. Он, подобно Клаасу, решил поудить, да только не в канаве, а в копилках и кошельках своих подданных. Ибо оттуда обычно выуживают государи рыбок под названием «червонцы», «дукаты», «талеры»; вся эта чудесная рыба имеет свойство, по желанию рыбака, обращаться в бархатные платья, драгоценности, тончайшие вина, изысканные яства. И самые рыбные реки – не самые многоводные.
Обсудив дело со своими советниками, так решил император обставить эту рыбную ловлю.
Между девятью и десятью часами его высочество инфанта понесут к обряду крещения; обыватели Вальядолида[13], чтобы проявить великую свою радость, всю ночь будут веселиться, на свой счёт пировать и праздновать и на Большой площади будут швырять свои деньги беднякам.
На пяти перекрёстках за счёт города пять больших фонтанов вплоть до зари будут бить вином. На других пяти перекрёстках на деревянных подмостках будут развешены всякие колбасы, телячьи и бараньи, кровяные и мясные, бычьи языки и иная мясная снедь – тоже за счёт города.
Граждане Вальядолида – опять-таки за свои деньги – воздвигнут по пути шествия многочисленные триумфальные арки, на коих в живых эмблемах представлены будут образы Мира, Довольства, Изобилия, Богатства и всяческих прочих даров небесных, коими так осчастливило их правление его священного величества.
Наконец, кроме этих мирных триумфальных ворот, будет сооружено ещё несколько других, где, также яркими красками, должны быть изображены несколько менее снисходительные атрибуты власти, каковы – орлы, львы, копья, алебарды[14], дротики с пламенеобразными наконечниками, пушки, аркебузы, бомбарды, широкожерлые мортиры[15] и прочие орудия, наглядно живописующие воинскую мощь и непобедимость его величества.
Свечной гильдии[16] всемилостивейше разрешено пожертвовать для освещения храма двадцать с лишним тысяч восковых свечей, коих непотреблённые огарки переданы соборному капитулу[17].
Что касается прочих расходов, то император охотно берёт их на себя, проявляя, таким образом, очевидное желание оградить свои народы от обременительных поборов.
Когда община приготовилась уже исполнить сие повеление, пришли из Рима прискорбнейшие вести. Императорские военачальники, принц Оранский, герцог Алансонский и Фрундсберг[18] вторглись в святой город, разграбили и разрушили там церкви, часовни и дома, не щадя при этом никого – ни священников, ни монахов, ни женщин и детей. Святой отец в заточении. Вот уже неделя, как длится грабёж, рейтары[19] и ландскнехты неистовствуют над Римом, объедаются и опиваются, шатаются по улицам, размахивая оружием, разыскивая кардиналов, крича, что они отрежут им лишнюю кожу[20], чтобы навеки лишить их возможности пробраться в папы. Другие, уже исполнившие эту угрозу, слонялись по городу, надев на шею по двадцать восемь и более бус – все громадные, как орехи, и все в крови. Некоторые улицы превратились в кровавые потоки, загромождённые ограбленными трупами[21].
Утверждали, что император, имея нужду в деньгах, хотел поживиться на крови духовенства. Одобрив договор, заключённый его военачальниками со взятым в плен папой, Карл потребовал, чтобы папа передал ему все крепости в своих владениях и уплатил ему четыреста тысяч дукатов[22]. Пока эти условия не будут выполнены, папа остаётся в заключении.
Однако печаль его величества была безмерна. Император отменил все торжества, празднества, увеселения[23] и повелел всем кавалерам и дамам своего двора одеться в траур.
И инфант был крещён в белых пелёнках – знак императорского траура.
Придворные кавалеры и дамы истолковали это как зловещее предзнаменование.
Несмотря на это, её милость госпожа кормилица представила инфанта придворным кавалерам и дамам, дабы они, по исконному обычаю, могли принести новорождённому свои пожелания и подарки.
Госпожа де ла Сена повесила ему на шею предохраняющий от яда чёрный камень видом и величиной с орех, в золотой скорлупе. Госпожа де Шеффад повязала ему на живот шелковинку и подвесила к ней лесной орешек, что содействует хорошему пищеварению. Господин ван-дер-Стин из Фландрии преподнёс ему гентскую колбасу в пять локтей длины и пол-локтя толщины, всепреданнейше пожелав его высочеству, чтобы один запах этой колбасы возбуждал в нём жажду к гентскому доброму пиву clauwaert, ибо, сказал он, кто любит пиво из какого-нибудь города, тот уж не может ненавидеть тамошних пивоваров. Господин конюший Хаиме-Христофор Кастильский просил господина инфанта носить на его прекрасных ножках камешки зелёной яшмы, которые сообщают лёгкость и быстроту. Ян де Папе, шут, присутствовавший при этом, заметил однако:
– Сударь! Поднесите ему лучше трубу Иисуса Навина[24], при звуке которой бежали бы пред ним все города, чтобы унести куда-нибудь своё добро вместе со всеми обитателями – мужчинами, женщинами и детьми. Ибо его высочеству нет нужды учиться бегать, а надо других обращать в бегство.
Безутешная вдовица Флориса ван-Борселе, который был губернатором Веере в Зеландии, поднесла его королевскому высочеству камень, который – по ее словам – делал мужчин влюблёнными и женщин безутешными.
Но ребёнок ревел, как бычок.
В это время Клаас сплёл из прутьев сыну погремушку с бубенцами и подбрасывал Уленшпигеля на руке, приговаривая в лад: «Бом-бом-дилинь-бом! Будь всегда с бубенцом, будь весёлым молодцом. Шутники живали господами в старое доброе время».
И Уленшпигель смеялся.
VIII
Клаас поймал большую лососку, и в воскресенье ею пообедали и он, и Сооткин, и Катлина, и маленький Уленшпигель. Но Катлина ела, как птичка.
– Кума, – сказал ей Клаас, – неужто воздух Фландрии стал так густ, что достаточно вдохнуть его, чтобы насытиться, словно мяса поел? Хорошо было бы! Дождь сошёл бы за добрую похлёбку, град – за бобы, а снег – за небесное жаркое, обновляющее силы путников.
Катлина кивнула головой, но не сказала ни слова.
– Посмотрите-ка на бедную куму, – сказал Клаас, – чем это она так огорчена?
Но Катлина отвечала голосом, подобным вздоху:
– Нечистый! Чёрная ночь пришла. Слышу всё ближе, всё ближе. Орлом клекочет… Дрожу вся, молю деву святую… смилостивься… Всё напрасно… Нет для него ни стен, ни оград, ни дверей, ни окон. Пробирается всюду, точно дух… Скрипит лестница… Вот взобрался ко мне на чердак, где сплю, схватил руками – твёрдые, холодные, как камень. Лицо ледяное. Целует – мокрый, точно снег. Земля под ногами так и ходит; пол качается, как челнок в бурю…
– Каждое утро ходи в церковь, – сказал Клаас, – моли Христа спасителя об избавлении от духа преисподней…
– Он такой красавчик, – сказала она.
IX
Уленшпигель, отнятый от груди, рос, как молодой тополёк.
Клаас уже не так часто целовал его, но, любя его, делал строгое лицо, чтобы не избаловать мальчика.
Когда Уленшпигель приходил домой и жаловался на синяки, полученные в товарищеской потасовке, Клаас давал ему подзатыльник за то, что он сам не вздул других, и при таком воспитании Уленшпигель стал смел, как львёнок.
Если отца не было дома, Уленшпигель просил у матери лиар на игру. Сооткин сердилась и говорила:
– Что там за игры? Сидел бы лучше дома, щенок этакий, вязал бы вязанки.
Уленшпигель, видя, что ничего не получит, подымал дикий крик, но Сооткин гремела своими горшками и сковородками, которые мыла в лохани, делая вид, что ничего не слышит. Уленшпигель начинал реветь, и тогда мать отказывалась от своего притворного жестокосердия, гладила его по головке и говорила: «Довольно с тебя денье?» А надо вам знать, что в денье шесть лиаров.
Так проявляла она свою чрезмерную любовь, и, когда Клаас уходил куда-нибудь, Уленшпигель верховодил в доме.
X
Однажды утром Сооткин увидела, что Клаас шагает по кухне с понурой головой, совершенно поглощённый какими-то мыслями.
– Чем огорчён ты, милый? – спросила она. – Ты бледен, раздражён и рассеян.
Клаас ответил тихо, тоном ворчащей собаки:
– Опять собираются восстановить эти свирепые императорские указы. Снова смерть пойдёт гулять по Фландрии. Доносчики получают половину имущества своих жертв, если их состояние не превышает ста флоринов.
– Мы с тобой бедняки, – заметила она.
– Им и это пригодится. Есть мерзавцы, коршуны и вороны, живущие стервятиной, которые и на нас рады донести, чтобы разделить с его святейшим величеством мешок угольев, точно мешок червонцев. Много ли было у несчастной Таннекен, вдовы портного Сейса, умершей в Гейсте, где её живою закопали в землю? Латинская библия, три золотых да немножко утвари из английского олова[25], которая приглянулась её соседке. Иоанну Мартенс сожгли как ведьму, сначала её бросили в воду, но она, видишь ли, не тонула, – и в этом было всё её прегрешение. У неё было два-три колченогих стула и семь золотых в чулке; доносчик захотел получить половину. О, я мог бы рассказывать тебе до завтра. Но надо убираться, милая: после этих указов невозможно жить во Фландрии. Скоро каждую ночь будет ездить по городу возок смерти, и мы услышим, как в нём будет стучать её сухой костяк.
– Не пугай меня, милый муж, – ответила Сооткин. – Император – отец Фландрии и Брабанта и, как отец, полон терпения и сострадания, милосердия и снисхождения.
– Это ему очень невыгодно, – ответил Класс, – ибо конфискованное имущество идёт в его пользу.
Вдруг затрубила труба, прогремели литавры городского глашатая. Клаас и Сооткин, поочерёдно передавая Уленшпигеля друг другу на руки, бросились вслед за толпой народа.
Перед городской ратушей они увидели конных глашатаев, которые трубили в трубы и били в барабаны, профоса[26] с судейским жезлом, верхом на коне, и общинного прокурора, который обеими руками держал императорский указ[27], готовясь прочитать его толпе.
И тут услышал Клаас, что отныне всем вообще и каждому в отдельности воспрещается печатать, читать, хранить и распространять все писания, книги и учения Мартина Лютера, Иоанна Виклифа, Иоанна Гуса, Марсилия Падуанского, Эколампадия, Ульриха Цвингли, Филиппа Меланхтона, Франциска Ламберта, Иоанна Померана, Оттона Брунсельзиуса, Иоанна Пупериса, Юстуса Иоанаса и Горциана[28], книги Нового Завета, напечатанные у Адриана де Бергеса, Христофа да Ремонда и Иоанна Целя, поелику таковые исполнены лютеровых и иных ересей и осуждены и прокляты богословским факультетом в Лувене.
«Равным образом воспрещается неподобающе рисовать или изображать или заказывать рисунки с неподобающими изображениями господа бога, пресвятой девы Марии или святых угодников, равно как разбивать, разрывать или стирать изображения или изваяния, служащие к прославлению, поминанию, чествованию господа бога, пресвятой девы Марии или святых угодников, признанных церковью».
«Вообще да не дерзнёт никто, – продолжал указ, – какого бы он ни был звания и состояния, рассуждать или спорить о священном писании, даже о сомнительных течениях такового, если только он не какой-нибудь известный и признанный богослов, получивший утверждение от какого-либо знаменитого университета».
Среди прочих наказаний, установленных его святейшим величеством, определялось, что лица, оставленные под подозрением, лишаются навсегда права заниматься честным промыслом. Упорствующие в заблуждении или вновь впавшие в него подвергаются сожжению на медленном или быстром огне, на соломенном костре или у столба – по усмотрению судьи. Прочие подвергаются казни мечом, если они дворяне или почтенные граждане; крестьяне – повешению, женщины – погребению заживо. Как предостерегающий пример головы казнённых будут выставлены на столбе. Имущество всех этих казнённых преступников переходит в собственность императора, если таковое находится в областях, доступных конфискации.



