- -
- 100%
- +
Громов не шевелился.
– — Маша. – - Пауза. Долгая. – - Рак поджелудочной. Быстрый. Злой. Не оставил нам времени на длинные прощания.
Он замолчал снова. Громов видел его спину – прямую, неподвижную, с той застывшей прямотой человека, который держится не из гордости, а потому что если позволить плечам опуститься хоть на сантиметр, дальше будет трудно остановиться.
– — Я бы отдал что угодно. Любую формулу, любой патент. Но законы природы сильнее любви. – - Ещё пауза. Потом, совсем тихо: – - Солнце сожрёт Землю – это факт. Анна умрёт – это тоже факт. Но ты можешь жить. И сделать так, чтобы человечество не кончилось вместе с ней.
Громов поднял взгляд – не на профессора, на его отражение в тёмном стекле. Старик смотрел в него – в то жёлтое небо за ним, в живой город, который ещё не знал о себе. Что-то в этом отражении было такое, что Громов отвёл глаза.
– — Я не могу ей сказать.
Терентьев наконец повернулся.
– — Не говори. – - Голос вернулся в прежний регистр – ровный, профессиональный, с той особой усталостью человека, который давно принял то, о чём сейчас говорит. – - Пусть последние дни будут нормальными. Без паники. Без прощания, которое будет неправильным, потому что правильного прощания перед концом света не существует. Ты дашь ей подарок – спокойствие.
– — Это ложь, – - сказал Громов.
– — Это милосердие, – - ответил Терентьев.
– — Я не знаю разницы.
– — Я тоже. – - Профессор помолчал. – - Но я знаю, что выбираю.
Громов встал. Шагнул к двери. Остановился.
– — Сергей Павлович. А вы… вы попали?
Терентьев не сразу ответил. Секунда. Две. Как будто давал вопросу время обрести правильную форму.
– — Мне семьдесят три, Лёша. Алгоритм вычеркнул меня автоматически. Возраст – абсолютный критерий. Никаких исключений. Никакого «но он же создатель двигателя». Алгоритм не читает биографии.
– — Это несправедливо.
– — Это логично, – - ответил Терентьев. И в этом ответе не было ни горечи, ни смирения – было что-то третье, что труднее назвать, что-то вроде того, как человек говорит о чужом несчастье, которое давно перестал воспринимать как несчастье. – - И знаешь что? Я рад. По-настоящему рад. Потому что не хочу жить в мире без Маши. Она умерла здесь. На Земле. В нашей квартире, в нашей кровати, с моей рукой в своей. Я умру здесь же. Это правильно. Некоторые вещи должны кончаться там, где начались.
Громов смотрел на профессора. Старик вернулся к столу – осторожно, бережно, как возвращаются к работе, которую любят и которой дают последний час. Руки над планшетом дрожали – совсем немного, почти незаметно. Громов заметил это только сейчас – только после того, как услышал про Машу, как будто это знание изменило разрешение, с которым он видел человека напротив.
Морщины на лице казались трещинами в изношенном камне, который простоял достаточно долго и видел достаточно много, и теперь ему позволено распасться с достоинством.
Слова не пришли снова.
Громов вышел.
Постоял в коридоре. Пустом. Тёмном. Где пахло той же смесью озона и формалина, только теперь запах казался другим – более острым, более личным, как запах помещения, в котором только что произошло что-то необратимое.
За окном светало. Москва начинала новый день – обычный, ещё не знающий себя, с автобусами и булочными и людьми в метро с наушниками, которые слушают что-то своё и думают о чём-то своём и живут в мире, где у них ещё двадцать пять дней, хотя они и не знают об этом.
Громов стоял и смотрел на это утро.
Думал об Анне, которая сейчас спит. Которая через два часа встанет, заварит кофе, поставит кружку рядом с его ноутбуком – не спрашивая, хочет ли он кофе, просто зная. Которая ничего не знает. Которой осталось двадцать пять дней этого незнания, и он только что решил, что не нарушит его.
Думал: это подарок или это трусость?
Солнце поднималось над городом.
Обычное. Ещё не красное.
Ещё не убийца.
Просто светило. Которое делало свою работу с той же методичной честностью, с которой делал свою работу профессор Терентьев.
У которого оставалось двадцать пять дней.
СЕЙЧАС
Коридор Центра Космической Инфраструктуры был пуст так, как бывают пусты места, которые спроектированы для большого количества людей и теперь вынуждены существовать без них. Это другая пустота, чем та, которая бывает в парке ночью или в библиотеке в воскресенье – эта пустота знает, что она неправильная, и от этого знания ей неловко.
Раньше здесь работали триста человек. Теперь – ноль.
Кондиционеры не справлялись. Воздух в коридоре был горячим и плотным – как дыхание большого животного. Потолочные лампы мигали. Сеть перегружена – электростанции работали на пределе, отдавая последнюю мощность тому, что ещё имело смысл питать. Ещё сорок два часа – и им это не понадобится.
Ничему не понадобится.
Громов вышел на улицу.
Жара ударила немедленно – не как волна, не как порыв ветра, а как решение. Запах плавящегося асфальта смешивался с гарью от горящих свалок на окраинах и с ещё каким-то запахом – пряным, химическим, таким, каким пахнет воздух в грозу, только без грозы, без облегчения, без разрядки. Просто озон и что-то сгоревшее.
Небо было жёлтым. Солнце – белой язвой, слишком большой, слишком яркой. Смотреть прямо было невозможно.
Громов достал планшет. Открыл карту. Восемнадцать километров до корабля.
Он вызвал такси.
Через минуту подъехала старая Лада 2170. Беспилотник – дверь открылась с тихим щелчком.
– — Добрый день. Маршрут до Корабля-Миража. Время в пути – девятнадцать минут. Будет три телепортационных скачка. Пристегнитесь.
Громов сел. Пристегнулся. Машина тронулась.
Москва ползла за окном.
Пустые улицы – не той чистой пустотой раннего утра, а пустотой оставленности. Закрытые магазины. Разбитые витрины в тех местах, где кто-то ещё на первой неделе думал, что мародёрство имеет смысл – пока не понял, что деньги и плоские телевизоры бессмысленны, когда умираешь. Брошенные машины с открытыми дверями – хозяева ушли пешком или телепортировались, не беспокоясь закрыть, потому что кому это важно теперь.
На тротуаре Громов увидел тело. Мужчина. Лет пятьдесят. Рядом – пустая бутылка водки. Рука вытянута вдоль тела, пальцы слегка сжаты, как будто хватали что-то и не удержали. Никто не убирал тела – некому.
Машина проехала мимо.
– — Подготовка к скачку. Закройте глаза.
Громов закрыл.
Мир исчез – не темнотой, а чем-то другим. Отсутствием. В долю секунды небытия Громов почему-то подумал, что, возможно, именно так ощущает себя фотон – вне времени, вне пространства, просто вероятность, которую ещё не наблюдали.
Хлопок.
Реальность вернулась.
Другая улица. Слева – сгоревший дом: фасад стоял, внутренности выгорели, и в провалах окон чернело то, что осталось от чьей-то жизни. Справа – рухнувший мост, неловко лежавший поперёк высохшего русла реки. Машина ехала мимо, методично, будто всё это – нормальная среда обитания.
– — Первый скачок завершён. Осталось два.
Громов достал планшет. Открыл фотографию.
Анна.
Она улыбалась на ней так, как улыбаются люди, которых фотографируют неожиданно. Волосы распущены. Глаза – карие, тёплые, чуть прищуренные против солнца. Это было два месяца назад. На даче. Последние выходные перед тем, как мир начал гореть. Они собирали смородину и спорили о чём-то незначительном, и он достал телефон и сфотографировал её прямо в разгаре спора, и она засмеялась и сказала: «Я тебя убью» – таким голосом, каким говорят вещи, означающие прямо противоположное.
Громов провёл пальцем по экрану. Увеличил.
– — Прости, – - прошептал он.
Слово прозвучало в тишине машины совершенно одиноко.
– — Второй скачок.
Громов закрыл глаза.
Вакуум. Хлопок. Реальность.
Новая улица. Знакомая – слишком знакомая. Ленинский проспект. Семь лет. Их дом слева – девятиэтажка с облезлой краской и трещиной вдоль угла, которую обещали заделать три года назад. Окна тёмные. Кондиционер на их балконе не работал.
Анна там?
Или уехала к родителям – за город, где казалось, что деревья и земля дадут хоть какое-то ощущение надёжности?
Он не знал. Он не звонил.
Машина ехала мимо. Дом мелькал в окне – балкон, трещина, тёмные окна.
Громов смотрел на дом. Думал о том, что это было бы просто – выйти. Прямо сейчас. Нажать «стоп». Открыть дверь. Пройти двести метров. Подняться на пятый этаж. Открыть своим ключом. Войти в квартиру, где пахнет её духами и кофе. И она бы вышла из комнаты. Удивилась бы. Сказала: «Где ты пропадал?»
– — Третий скачок через тридцать секунд.
И тогда он бы сказал правду.
Или не сказал. Провёл бы с ней последние сорок часов. Умер бы вместе. Не один. Не человеком, которого ремни удерживали на койке, пока она звонила ему в последний раз.
– — Закройте глаза.
Громов не закрыл.
Смотрел на дом. На тёмные окна. На трещину вдоль угла, которую обещали заделать.
До последнего.
Вакуум.
Хлопок.
Когда реальность вернулась, дома не было.
Вместо него – промзона. Серые ангары, неотличимые друг от друга. И в центре – Корабль-Мираж: огромный, совершенно невидимый. Адаптивная фотохромная маскировка работала безупречно – глаз скользил мимо, находил ангары, находил асфальт, находил жёлтое небо, но не находил корабль. Только тот, кто знал, мог увидеть – разглядеть под правильным углом контур чего-то, что не вписывается в геометрию промзоны.
Громов знал.
Он проектировал эту маскировку. Писал технические требования. Принимал работу у подрядчика ночью, в двадцатиградусный мороз, убеждаясь, что каждый сантиметр работает. Это знание казалось ему раньше просто профессиональной компетентностью. Теперь оно казалось заклинанием. Или преступлением. Он так и не решил.
– — Прибыли, – - объявил автопилот. – - Удачи.
Машина уехала. Исчезла за поворотом.
Громов стоял один.
Впереди – корабль. Спасение. Будущее. Всё, что продолжится после.
Сзади – Москва.
Он сделал шаг. Второй. Не оглянулся.
Внутри корабля пахло новым пластиком, озоном и страхом – тем конкретным страхом, который не пахнет ничем в отдельности, но который опытный человек узнаёт сразу: запах помещения, где двести тридцать семь человек пытаются держаться и не совсем справляются.
Громов прошёл через тройной шлюз. Биометрический сканер проверил сетчатку. Отпечатки. ДНК. Пять секунд на каждый этап. Зелёный свет.
Коридор за шлюзом – узкий, матовый металл, светодиодные полосы под ногами. Синие. Громов шёл автоматически, считая шаги – сто двадцать семь до поворота, ещё восемьдесят три до лифта. Он проектировал эти коридоры. Знал каждый сантиметр.
Теперь это был его дом. На семнадцать часов полёта. На всю оставшуюся жизнь.
Лифт. Уровень минус три. Каюта сто восемьдесят три.
Дверь открылась по касанию ладони.
Внутри кто-то уже был.
Мужчина. Лет тридцати. Высокий, угловатый. Лицо покрыто трёхдневной щетиной – не намеренной, а той, которая появляется, когда человек перестаёт думать о бритье. Глаза красные.
Они смотрели друг на друга секунду.
– — Дмитрий Ларин. Биолог.
– — Алексей Громов. Инженер.
Пожали руки. Ларин сжимал крепко – с тем конкретным усилием, которое бывает, когда человеку нужно убедиться в реальности другого человека через прикосновение. Что это не экран. Настоящая рука.
Они сели. Ларин – на свой край койки, Громов – на свой. Между ними – треть метра и всё остальное.
Гул реакторов шёл из самого нутра корабля – глубокий, ровный, как набирает мощность всё, что спроектировано правильно: без спешки, без перегрева, без красивых жестов, просто – работа.
Громов слушал этот гул. Думал об Анне. О тёмных окнах на Ленинском, которые он видел три скачка назад и которые сейчас казались ему ближе, чем этот матовый металл вокруг.
– — У меня жена, – - тихо сказал он. – - Не попала. Я знал две недели. Не сказал ни слова. Каждый день собирался и откладывал.
Ларин поднял голову. Посмотрел на него – долго, с тем выражением, с которым смотрят на зеркало, когда неожиданно в нём себя узнают.
– — Моя дочь не попала в список, – - выдохнул он. – - Пять лет. Здоровая. Умеет читать с четырёх. Не попала, потому что пять лет – слишком мало. Алгоритм посчитал, что ребёнок до семи лет создаёт нагрузку на систему, не давая отдачи в критический период адаптации. – - Голос треснул на слове «адаптации». – - Я оставил её с бабушкой. Сказал, что еду на работу. Она спросила: «Папа, а ты вечером будешь?» Я ответил: «Буду».
Тишина.
– — Мы трусы, – - выдохнул Ларин.
– — Да.
– — Но живые.
– — Да.
Они сидели молча. Слушали гул.
– — Громов, Ларин. – - Голос из динамика. Нейтральный. Живой, но намеренно ровный. – - Инструктаж через пять минут. Центральный зал. Не опаздывайте.
Центральный зал – тридцать метров в диаметре, куполообразный потолок, на котором проекция звёздного неба работала с такой точностью, что первые несколько секунд мозг верил. Иллюзия открытого пространства – Громов сам писал технические требования к этой системе, настаивал на конкретной яркости и конкретной точности воспроизведения созвездий. Знал правду: за иллюзией – десять метров брони, радиационные контейнеры, системы охлаждения. Но иллюзия работала. Это было важно.
Двести тридцать семь человек стояли группами. Вполголоса. Кто-то держал кого-то за руку. Кто-то стоял отдельно. Кто-то смотрел в пол.
Все без семей. Или с семьями, которые остались там.
– — Внимание.
Голос Волкова заполнил зал так, как его заполняет гром – без нарастания, сразу. Все замолчали.
Капитан стоял на возвышении в центре. Форма идеально отглажена. Лицо – каменное. Не закрытое, а именно каменное: камень не скрывает, он просто сделан из другого материала. Сорок два года. Три года командования орбитальной станцией. Лучший из доступных.
И человек, который вычеркнул из списка свою мать собственной рукой.
Громов смотрел на него и думал: вот как это выглядит. Вот как выглядит человек, который сделал выбор настолько правильный и настолько невыносимый, что оба эти качества существуют в нём одновременно, не уничтожая друг друга. Камень и трещина в камне.
– — Через четыре часа мы стартуем. – - Волков говорил без интонации – не потому что не умел, а потому что выбрал не использовать её. Интонация в такой речи была бы манипуляцией, а он не манипулировал. Просто сообщал параметры. – - Полёт займёт семнадцать часов. Большую часть времени вы проспите – седативный газ снизит метаболизм и облегчит адаптацию к свёртыванию пространства. Просыпаться будем на орбите Нео-Терры.
Он нажал кнопку. Проекция звёздного неба сменилась картой галактики. Красная точка – Солнце. Синяя точка – тройная звезда. Между ними – пунктирная линия, которая выглядела обманчиво просто для расстояния в девятьсот сорок два световых года.
– — Семнадцать часов – не полёт. Мы не движемся. Мы складываем пространство между нами и целью. Семнадцать часов – это время, которое нужно, чтобы пространство стабилизировалось вокруг нас. Мы ждём, пока вселенная примет новую геометрию.
– — Безопасно? – - выкрикнул кто-то справа.
– — Теоретически. – - Волков смотрел в ту сторону – холодно, не враждебно. – - Практики не было. Вы – первые. Если технология не сработает, вы не почувствуете. Просто перестанете существовать. Мгновенно.
Тишина. Кто-то всхлипнул – один раз, коротко.
– — Это лучший из возможных исходов неудачи. Я счёл нужным сказать это прямо, потому что вы взрослые люди и имеете право знать параметры.
Волков продолжил – методично, без спешки:
– — На Нео-Терре нас ждут. Гравитация направлена под углом шестьдесят градусов к поверхности. Атмосфера токсична без фильтров. Вода кислотная. Биосфера несовместима с нашей. Вы будете адаптироваться. Долго. Болезненно. Некоторые не выживут.
– — Сколько? – - тихо спросила Ольга Крылова. Голос почти ровный – почти.
– — Пятьдесят процентов. – - Волков произнёс это с той же интонацией, с которой произносил всё остальное. – - Мы восемнадцатая цивилизация-беженец.
Он дал этому осесть.
В зале кто-то повторил почти беззвучно: «Восемнадцатая…» – и больше ничего. Это слово висело над головами, пока все остальные слова молчали.
– — Из нас выживет сто двадцать человек? – - выговорила Крылова наконец.
– — Если повезёт.
– — Зачем тогда мы летим?! – - Голос из задних рядов – срывающийся, на грани.
Волков не повысил голос. Не изменился в лице.
– — Здесь вы сдохнете через сорок один час. Гарантированно. Там – шанс. Маленький. Но шанс.
Крик стих.
– — Я не обещаю рая. – - Волков говорил тише. – - Я обещаю борьбу. Боль. Возможно, смерть. Но если вы выживете – вы станете основателями новой человеческой цивилизации. Homo Neo-Terrae. Ваши дети будут жить под тремя солнцами. Ваши внуки будут ходить по стенам, потому что гравитация там работает иначе. Они не будут помнить Землю – но будут знать, что вы выбрали жизнь. Что вы не легли и не ждали.
Он замолчал на секунду.
– — Тех, кто хочет уйти, никто не держит. Шлюз открыт ещё три часа. После – навсегда.
Никто не двинулся.
Громов смотрел на двести тридцать шесть человек вокруг. На Ольгу Крылову, которая не вытерла слёзы – просто стояла, смотрела прямо, и слёзы шли сами по себе, не прося разрешения.
– — Хорошо. – - Волков кивнул. – - Займите каюты. Через три часа – посадка.
Пауза. Первая за всю речь. Единственная.
– — Если у вас есть связь с кем-то на Земле… позвоните. Попрощайтесь. У вас ещё есть время.
Он развернулся. Ушёл.
Зал опустел за минуту.
Громов сидел в каюте. Держал планшет в руках. Экран светился. Контакт «Анна» – под большим пальцем.
Он думал: что он скажет?
Если нажать – она ответит. Может быть. Поднимет трубку. Скажет: «Алло?» – так, как говорит, когда видит его имя на экране: немного удивлённо, немного тепло. Он услышит этот голос.
И тогда что?
«Прости. Я лечу в другую звёздную систему. Ты умрёшь. Я, может быть, нет»?
Или просто: «Я тебя люблю»?
Или просто: «Прости»?
Он не нажал.
Потому что если нажмёт – услышит её голос. И тогда не сможет. Просто физически не сможет оставаться в этой каюте, на этом корабле. Встанет, выйдет, пройдёт восемнадцать километров и умрёт там вместе с ней. И будет в этом что-то правильное, и будет в этом что-то совершенно бессмысленное.
Он положил планшет. Лёг. Закрыл глаза.
Три часа прошли так, как проходят промежутки времени, которых ждёшь с ужасом – быстро и медленно одновременно.
Сирена. Красный свет. Коридоры превратились в цвет тревоги.
– — Всем пристегнуться. – - Волков. Ровный. – - Запуск через шестьдесят секунд.
Ремни обхватили тело автоматически – грудь, таз, ноги. Стальная хватка, которая не позволяла двигаться и которая, по странной иронии, была самой надёжной вещью, которую он когда-либо касался.
Планшет на тумбочке завибрировал.
Входящий вызов.
Анна.
Громов смотрел на экран. Её имя мигало. Она звонила сейчас, в эту минуту. Ремни держали руки.
Она знала.
Или не знала и звонила просто так – потому что давно не слышала его голоса, потому что что-то почувствовала.
– — Тридцать секунд!
Вызов продолжался. Имя мигало.
Анна.
Анна.
Анна.
Рука дёрнулась – рефлекторно. Ремни не пустили. Держали. Делали свою работу.
– — Десять секунд!
Вызов оборвался.
Экран потемнел.
– — Пять!
Громов закрыл глаза.
– — Пуск.
Мир взорвался – не звуком и не светом, а ощущением, для которого у языка не было точного слова. Гравитация исчезла на долю секунды и вернулась сразу со всех сторон. Кости затрещали. Рёбра сжались до предела. Воздух вышел из лёгких.
Темнота.
Секунда.
Свет.
Громов открыл глаза.
За иллюминатором вместо жёлтого московского неба – звёзды. Миллиарды. Вытянутые в белые линии от скорости, от пространства, которое складывалось вокруг корабля, спрямляя путь.
Анна не перезвонила.
В системе вентиляции зашипел седативный газ. Сладковатый запах. Головокружение – лёгкое, почти приятное, как первые секунды засыпания.
Громов сопротивлялся. Хотел видеть.
На экране каюты появилась Земля – всё меньше, синий шар, который желтел. На ночной стороне – не огни городов, а огни пожаров. Большие. Континентальные.
Атмосфера горела.
Протуберанец – огненный язык длиной в миллионы километров – коснулся Венеры. Планета вспыхнула. Не взорвалась – именно вспыхнула, как бумага на огне. Испарилась за секунды.
Просто перестала существовать.
Следующая – Земля.
Где-то там, в тёмной квартире на Ленинском проспекте, стоит женщина. Или сидит. Держит кого-то за руку. Смотрит в окно, за которым небо стало неправильным цветом. Может быть, думает о нём. Может быть, думает о другом – о родителях, о музыке, о последней смородине на даче.
Он не знает.
Никогда не узнает.
Газ усиливался. Мир становился тише, мягче, дальше – кто-то убирал звук в комнате, где только что происходило что-то важное.
Громов смотрел на экран до последнего. Хотел досмотреть. Хотел увидеть, как она исчезнет – не потому что хотел этого видеть, а потому что казалось: если не увидит, то не будет знать, что это произошло, и тогда это не совсем произошло, и это была ложь, которую он знал, что ложь, но всё равно держался за неё.
Веки опускались.
Земля на экране – ещё меньше. Ещё дальше.
Темнота пришла раньше, чем он успел.
Земли он так и не увидел в последний раз.
Только звёзды – вытянутые в белые линии расстояния между тем, кем он был, и тем, кем станет.
ГЛАВА 1: СПИСОК
Сорок восемь часов до катастрофы
Капитан Андрей Волков смотрел на имя своей матери и не мог нажать кнопку.
Это был странный паралич – не моральный, не эмоциональный, а какой-то более глубокий, из той части нервной системы, где живут решения, которые принимают весь организм целиком и которые нельзя ни уговорить, ни приказать. Палец лежал на трекпаде. Курсор висел над строкой. Кабинет был тихим.
Волкова Елена Сергеевна. 68 лет. Инженер-строитель на пенсии. Вдова. Здоровье – удовлетворительное для возраста. Психологическая устойчивость – высокая. Генетический профиль – стандартный, без критических мутаций.
Алгоритм прочитал это. Взвесил. Ответил: нет.
Алгоритм читал не биографии – он читал цифры. Шестьдесят восемь – это число, которое больше сорока пяти. Это не женщина с мозолями на руках от сорока лет на стройке. Не та, которая строила безликие панельные многоэтажки, в которых жили миллионы людей. Не та, которая пережила мужа и не взяла пенсию по потере кормильца – позвонила и сказала: пусть достанется тем, кому нужнее, перешла к следующей теме. Для алгоритма это была просто разность. Двадцать три года сверх лимита.
Приговор.
За окном кабинета Москва плавилась в белёсом мареве. Волков не смотрел в окно. Он вообще мало смотрел в окна последние несколько недель – слишком большой соблазн найти в происходящем снаружи что-то, что поможет принять решение, а снаружи не было ничего, кроме ещё одного аргумента в пользу того, что всё, что происходит, – правильно, необходимо и окончательно.
Он прокрутил список вниз.
Двести тридцать семь строк. Двести тридцать семь имён. Пятьдесят процентов – статистика предыдущих волн. Из двухсот тридцати семи – примерно сто двадцать.
Примерно.
Волков остановился на строке сто пятьдесят шесть.
Ковалёв Дмитрий Александрович. 23 года. Астрофизик. Специализация: гравитационные волны. Приоритет: высокий.
Он видел его однажды – на конференции по навигации в свёрнутом пространстве, три года назад. Худой парень с вечно всклокоченными волосами, который заикался, когда нервничал. А нервничал постоянно – потому что был молодым и знал, что в комнате полно людей, которые знают меньше него, и это его ужасало куда больше, чем если бы было наоборот. Но когда говорил о гравитационных волнах – голос становился ровным. Заикание исчезало. Он говорил о чёрных дырах с той интонацией, с которой говорят о чём-то, что видели своими глазами и что оказалось даже красивее, чем ожидали.
Навигационная система корабля строилась на его математике. Без неё – свёртывание становилось угадыванием.
Волков навёл курсор на имя своей матери.
Правая кнопка. Меню. Добавить в список.
Диалоговое окно появилось с той нейтральной прозрачностью, которая бывает у систем, спроектированных так, чтобы их не обвинили в чём-либо:
ВНИМАНИЕ. Список заполнен. Для добавления нового члена необходимо удалить существующего. Продолжить?
Да / Нет.
В этих двух словах была вся математика апокалипсиса. Да означало: кто-то живёт, кто-то умирает. Нет означало: она умирает, кто-то живёт. Разница между да и нет – одна человеческая жизнь, и единственное, что делало одну жизнь весомее другой, – тридцать лет разницы и набор профессиональных компетенций.




