ПО ЧИНУ ЖИТЬ

- -
- 100%
- +
Что ж: изба есть, утварь есть, а главное – люди тоже есть… Прав кузнец – жить можно!
Елисей вышел наружу и, теперь уже другим взглядом, оглядел свой новый дом. Крышу он починит, и сени пристроит. Сарай поставит – как же в хозяйстве без сарая? И конюшню поставит обязательно! Вокруг всего ограду выправит – такую, чтоб понятно было – вот здесь двор служилого человека Елисея Юрьева. И ворота, но – добротные – из досок!
Потом и избу перестроит, только чтоб непременно с подклетью и широким крыльцом! Одному ему, конечно, незачем, но глядишь…
Хлопнула дверь в избе обители и шустрая девчушка в накинутом на плечи тулупе, выскочила во двор. Собрала в охапку наколотых поленьев и, возвращаясь, задержалась на крыльце – заметила соседа. Один короткий миг они смотрели друг на друга…
7
Первая аманатская изба Алексеевского острога, за недостатком места, была поставлена недалеко от ворот. Простой бревенчатый сруб без окон с двускатной крышей и земляным полом. Печь сложить, хоть какую-то, не потрудились, потому обледенелые стены не были редкостью.
Запертые в такое узилище, аманаты не оставляли попыток удрать. Основным к тому средством видели подкопы – караульные их постоянно выискивали и, обнаружив, зарывали, накидывая в яму острых камней. Но эта мера помогала мало, а близость ворот прельщала: аманаты, словно кроты – рыли и рыли. Вот тогда-то Яков Ефимович и придумал сажать их на цепь.
Когда пришло время перестраивать острог, Хрипаков решил перенести избу подальше от ворот, чтоб усложнить побег. Место нашли аккурат возле воеводского дома. А что? Пусть ещё и под его присмотром будут! Поглядывал Яков Ефимович с высокого резного крыльца, чтоб не спали караульные и сторожили заложников надёжно. Тех же, кто провинился – учил плетью и нередко собственноручно!
Воевода позаботился, чтоб в новой аманатской избе пол устроили из больших массивных валунов, закопав их в землю, чем и отрезали возможность рыть для побега ходы. Правда цепи никуда не исчезли и аманаты по-прежнему, были прикованы ими к стене.
Окна прорубили, печь устроили. Вроде и хорошее дело, но ставни на окнах держали закрытыми, а печь нетопленной. Случалось, узники помирали – караульные за недосмотр получали по сусалам, а воевода посылал собирать новых заложников.
Перед тем как оставить, подошедшую к концу, службу Яков Ефимович озаботился всех аманатов обменять на мягкую рухлядь, чтоб не оставлять их новому воеводе – пусть свою прибыль сам ищет. Оставался лишь один Ялым. К великой досаде было найдено, что никому он, вроде, и не нужен, а у воеводы имелись на Ялыма немалые чаяния – полагал Яков Ефимович, что бунташный братец Ялыма, Тасей, ради него, прекратит воровство по тайге устраивать, и даст шерть Государю: вовремя положенный ясак платить. Однако Тасей не проявлял к судьбе брата интереса, бунт не прекращал… и сбыть Ялыма, хоть и за малую цену – не удавалось.
Так и сидел бы горемычный невольник на цепи, если бы новый воевода не проявил христианское милосердие и не приказал цепь эту с тунгуса снять.
Разумеется, Ялым принялся сбегать. Первый раз его вытащили из дымника – посмеялись и заколотили дымник. Другой раз он каким-то чудом разобрал доску на ставне. Ставни вынули вовсе, (одну для вида оставили, но замок на неё исполинский навесили), а остальные оконные проёмы наглухо заколотили досками. В третий раз он разбил лицо, открывшему для кормёжки дверь, стрельцу – остановили аж у ворот.
Яков Ефимович, ругался и требовал Ялыма снова на цепь посадить, но новый воевода, Андрей Леонтьевич Шубин, на то никак не соглашался. Хрипаков в этом усматривал влияние Алексеевского подьячего – Максима Максимовича, который ещё при перестройке острога предлагал завести целое для аманатов подворье – с сараями, кухней и другими разными благами (даже печь настаивал топить – совсем полоумный!).
Андрей Леонтьевич, резонно решив, что снаряжать целый караул для одного человека будет лишним, наказал выделять на охрану Ялыма всего одного стрельца, чем окончательно раздосадовал Якова Ефимовича. В последний день перед отъездом он дал работу своему подручному, сотнику Поздею Фирсову, в оба глаза следить за новым воеводой, которого считал глупым и бесхребетным увальнем. Правда слежка откладывалась на пару недель, так как Фирсов отправился сопровождать обоз с Хрипаковым до Оби – однако, как вернётся, так сразу за присмотр и примется!
Пока же счастливчик Ялым пользовался милосердием нового воеводы и, пребывая в своём заточении, ждал удобного случая улизнуть. Да и что должно было его держать?
– Открой-ка!
Катерина подошла к скучавшему у дверей аманатской избы стрельцу.
– Открывай, скорее! – настаивала она. – Кормёжку аманату принесли, али хочешь, чтоб он у тебя с голоду издох?
Гришка Чистяков, прозванный за смешливый нрав «Друганка», совсем молодой служилый, сидел на, перевёрнутой вверх дном, плетёной корзине, молча смотрел то на Катерину, то на Дуню. С вечера десятник предупредил, что аманата должны с монастыря кормить. Посмеялись стрельцы, конечно – больная бабка, что ли жратву таскать будет? А тут вот – девицы объявились. Одна вообще, как на праздник вырядилась.
– Ты что ли принесла? Его же от стрелецкого котла держат. Вчера налима давали, – зевнул Гришка, – может пусть утра ждёт?
Возмущённая, Катерина повернулась к Дуне:
– Нет, ты слышала? – всплеснула руками. – Они его через день кормят! Ироды! Как он там держится? Давай глянем.
Она подошла к двери и открыла, проделанное в ней, смотровое оконце. Заглянула внутрь.
– Бе-едненький! Смотри – ему плохо там! – Катерина подтянула Дуню. – Смотри, смотри! Видишь?
Дуня, поднявшись на цыпочки, тоже заглянула внутрь. Окна в избе вовсе заколочены, внутри темень, и не рассмотреть толком ничего… только на печке в углу, что-то темнело – скрутившись в калач, на ней лежал тунгус.
– Он замёрз! – Дуня опустила глаза. – Живой ли?
Стрелец, нехотя слез с корзины, тоже заглянул внутрь и захлопнув оконце дверкой процедил:
– Да что с ним сделается? Он же, как собака – может яму в снегу вырыть и в ней спать. Живой он.
Катерина оттолкнула его, вновь открыла злополучное окошко и кивнула Дуне:
– Позови его!
Та удивилась:
– Я?
– Мне зачем? Тебе же его кормить.
Наблюдавший за происходящим стрелец не выдержал:
– Та давайте я ему харч занесу. Делов-то!
Катерина стукнула Гришку по, протянутой к туеску с едой, руке:
– Куда тянешься? Знаю я вас чертей! Всё сами пожрёте! Дуня будет приходить, и сама тунгусу харчи отдавать. И попробуйте только, что-то у неё отнять – враз воевода посохом по горбу накидает!
Гришка вспомнил, где он видел эту бабёнку – в санях с воеводой как-то к гостиному двору подъезжала…
Катерина подтолкнула Дуню к окошку:
– Давай. Зови его. Он по-нашему знает.
Дуня не совсем понимала, зачем это, но ничего же неприличного… Она снова поднялась на носочки и, заглянув в оконце, тоненько позвала:
– Ялым…
Тот не поворачивался, продолжал неподвижно лежать.
– Ялым! – повторила Дуня.
Гришка не удержался и долбанул несколько раз кованым каблуком в дверь. Дверь затряслась на петлях, загремела. Катерина, в ужасе, стукая в его спину кулачками, погнала стрельца прочь:
– Ты что же делаешь? Иди – вон, на свою корзину сядь и не мешай!
Гришка, не соображая, что происходит, что он сделал не так, отошёл подальше и от избы, и от этой бешеной бабы.
Дуня, с улыбкой посмотрев на озадаченно пятившегося Гришку, вновь повернулась к двери и испуганно отшатнулась – на неё, не отрываясь, смотрел Ялым. Она, было, сделала шаг назад, но наткнулась спиной на Катерину – даже наступила ей на сапожок! Та, твёрдо, подтолкнула Дуню к двери:
– Иди! Скажи ему…
– Что сказать?
– Что-что, – передразнивала Дуню Катерина. – Скажи, что… еду ему принесла. Что не понятного?
Дуня поспешно подняла туесок перед собой и ткнула им в окошко:
– Вот… еду принесла… тебе… будешь еду?..
До того, сдерживавшая себя Катерина, со смехом обхватила её за плечи. Дуня немало удивляла такую прожжённую деваху, какой сама Катерина всегда была. Уж для неё мужики не были сложностью – а эта, прям, остолбенела! Немного прослезившись от умиления, она забрала у Дуни туесок:
– Я с тебя не могу! Что ж ты ему прямо в рожу тычешь? – затем повернулась к стрельцу. – Чего расселся? Иди – открывай.
Гришка обиженно отвернулся и огрызнулся:
– Через окно передай. Буду я ещё подниматься!
– Тебя как величать? – подошла к нему Катерина и шаловливо улыбнулась.
– Григорий Чистяков я! Григорий Данилыч!
– Ишь, ты – Данилыч! Гришенька, открывай, родной. Дуня тунгусу харчи передаст и всё, – потянула его за руку с корзины к двери.
– Он сбежит, – нехотя сопротивлялся Гришка, – точно говорю – сбежит!
– Это я тебе точно говорю, – не сбежит! – подойдя, толкнула Дуню под локоть и кивнула ей на, глазеющего из окна, Ялыма. – Узнай – сбежит аль, нет?
Не дожидаясь, ответа Катерина, сама повернулась к тунгусу:
– Она теперь каждый день станет к тебе с едой ходить. Удирать будешь?
Ялым медленно покачал головой из стороны в сторону. Катерина уже подтащила Гришку к двери:
– Давай, Гришенька, отворяй скорее. Не сбежит, – посмотрела на Дуню, – нет ему больше резона уходить отсюда.
Гришка боялся – уж, коль рванёт тунгус, то не удержать уже, но от этой разряженной девицы так необыкновенно пахло, толи свежей сдобой с мёдом… может, ещё немного ладаном!.. Ох и влетит же! Зачарованный, он достал из ножен саблю, открыл замок и вынул его из проушин. Отскочив назад, выставил вперёд клинок, ожидая прорыва пленника, но дверь не распахнулась и только Катерина воскликнула:
– Да, что ж ты такой пустоголовый?! Не побежит он!
Сунула Дуне туесок обратно в руки и, открыв дверь, подтолкнула её вперёд:
– Иди – накорми его и обратно пора! А мы тут пока с Гришенькой поворкуем. Правда, Гришенька? Или всё же Григорий Данилыч? – кокетливо понизила голос Катерина.
Дуня, боязливо подошла к двери, не далеко от порога, которой… в просвете, скрестив ноги, сидел Ялым. Он решительно не думал бежать – болезненно бледный, худой с интересом наблюдал за нечаянной гостьей. Протянул руки за поданной корзиной, взяв, поставил её в сторону от себя и продолжал смотреть на, стыдливо прятавшую от него взгляд, Дуню. Та, смущённо, оглядывалась назад на щебечущую со стрельцом Катерину и всё ждала случая, скорее, управившись, избавиться от пристального взгляда Ялыма. Но Катерина, будто не замечала её терзаний, хотя на деле, прикрывшись Гришкой, внимательно следила за этой парочкой. Но, к её досаде ничего не происходило – Ялым неподвижно сидел на полу и прищуренными глазами следил за робеющей девицей.
Наконец, выглянув из-за стрелецкого плеча, Катерина, разочарованно, позвала Дуню:
– Пошли уже, заболтались вы там, смотрю!
В этот миг Ялым, вскочив, схватил в свои руки Дунину ладонь:
– Ещё придёшь? – он смотрел в её испуганные глаза.
– Завтра… завтра приду…
Дуня, затаив дыхание, медленно освободила свою руку. Так же медленно сделала шаг назад и, повернувшись, метнулась к Катерине, так стремительно аж поскользнулась, и, вскочив, спряталась за ней от взгляда Ялыма. Тот не спеша подошёл двери взял рукой за её край, захлопнул, находясь внутри своей темницы. Гришка рванул к двери и быстро накинул замок, с облегчением закрыв его на два оборота ключа. Ялым не спускал с Дуни взгляда, смотря на неё через открытое дверное оконце, пока Гришка, заметив это, не захлопнул и его.
Довольная Катерина, на радостях обняла подругу, затем отряхнула её колени от снега, подхватила под руку и потащила прочь от аманатской избы:
– Идём скорее – на гостиный двор заглянем. Я тебе такие румяна подарю, каких ты в жизни не видывала!
– Так я никаких не видывала…
– Тем более! Значит точно понравиться! Только ты старухе своей не показывай – заругает!
Прижавшись, друг к дружке и смеясь, шаркая меленькими шажками по скользкому от снега помосту, они заторопились на Алексеевское торжище, где Катерину ожидали, заказанные для неё Андреем Леонтьевичем, подарки.
За ними, неприметно, шёл Елисей, притворяясь, что на гостином дворе его ждут дела неотложные. По пути заглянул в стрелецкую избу – перекинулся парой слов с товарищами; отскочил от опрокинувшихся под ноги поленьев, что привезли мужики из лесу да небрежно перекладывали с саней на сани; подошёл под благословение к отцу Ионе; поклонился, важно ступавшему по государевым делам, воеводе.
8
У гостиного двора, на покрытых шкурой санях, сидел Никитка, с перемотанной, серым шерстяным шарфом крупной вязки, головой. Он прижимал к груди, руками в рукавичках, подаренные, сердобольными острожными жителями, леденцы, пряники, да левашники, начинённые разными ягодами. Только-только с Иваном Яковлевичем, они вернулись с погоста, где, в промёрзшую землю, зарыли Никиткиного деда – единственного для него родного человека.
Никитка насупился, сдвинув брови, всхлипывал через поломанный нос, будто не видел суетящихся вокруг него людей. Реветь он стыдился – ну, как скажут, что он не взрослый – но как же деда? Не увидеть больше его согнутую спину; не заснуть с ним у трескучей печки, не посидеть рядом на лавке, болтая ножками, когда тот точает кому-то унты из толстой шкуры и рассказывает Никитке сказки. Не привезти ему воды на санках из реки; не наносить по его указке дров; не сгонять, куда, по его поручению – ничем больше не поможет Никитка деду… Лежит он теперь на холме за острогом в ледяной яме, закиданный такими же ледяными кусками земли.
– Ты что ж, немчин треклятый, нос ему не поправил пока он в беспамятстве лежал? – возмущалась бабка Лукерьица, местная повитуха, заглядывая Никитке в лицо. – Можно же было сравнять!
Иван Яковлевич оправдывался, подбирая слова:
– Я хотет делат – он дышат из нос – я оставит!
Стрельцы, стоявшие рядом, подкидывали:
– Будет теперь, как Васька Сумароков ходить да людей пугать.
– Да от такого носа и шатун струхнёт!
– Я его в другой раз в поход на тунгуса возьму, он их всех всполошит!
– А что Никитка, ты теперь тот ещё уродец, такого увидишь – враз опешишь! Тебе в стрельцы идти надобно али в казаки. Ей-ей уродец!
Веселящийся служилый Петрушка Корова, окликнул высокого хмурого казака, что из-за пазухи кафтана доставал какие-то узелки и передавал их немцу:
– Эй, Марик, глянь-ка на это страшилище! Возьмёте к себе? Он если что впереди ватаги двигаться будет и любого поганца устрашит!
Никитка сполз животом с саней, бросив подаренные сладости, спешными шажками пошёл в сторону.
– Куда? – окликнул его лекарь.
– Оставь, дядь Иван. В нужник я. – всхлипнул мальчик и заторопился скрыться из виду за ближайшим углом забора.
Хмурый казак повернулся к Петрушке и со словами: «Думай… корова!», толкнул его широкой ладонью в лицо. Петрушка влетел в забор спиной и сполз по нему в снег. Стрельцы расхохотались над пришибленным товарищем. Расхохотался и Петрушка.
Никитка торопливо шаркал кожаными подошвами чи́рок по снегу, смутно различая дорогу – слёзы заливали ему глаза. Только б не увидели, только б не решили, что он не взрослый! Он силился скорее завернуть за угол ограды гостиного двора, но ноги подкашиваются и рвущийся изнутри, предательский плач перекашивает рот. Никитка ввалился за спасительный угол и заревел, уткнувшись в попавшиеся ему на пути чьи-то колени. Обхватив их ручонками и уже не сдерживаясь, Никитка выл, жалея себя, жалея деда. Он тоже хочет смеяться над своим вбитым внутрь, посиневшим кривым носом… но… потом?! Сейчас он не может не плакать, ведь деду пробили грудину острой железякой, а он, Никитка – внучок и опора – не помог… Шерстяной шарф сдвинулся и открыл обскубанный, голый затылок.
Ревел Никитка, а чьи-то ласковые руки гладили его голову и тонкий голос приговаривал: «Ну-ну, маленький, ну-ну…»
– Я не маленький! – отзывался Никитка и, снова уткнувшись в колени, бесшумно заходился в плаче.
– Ну-ну… скоро будешь большим…
Из-за угла спешно выскочил встревоженный Иван Яковлевич. Обнаружив, уткнувшегося в тулуп Дуни, Никитку, он опустился перед ними на колено и принялся бережно поправлять обрезок своего шарфа, которым с утра обмотал голову мальчика, чтоб повязка со шрама не слазила и, уши не мёрзли.
Катерина в нетерпении притоптывала, обутыми в багрянистые сапожки, ногами – вот ведь досада, ещё с Афонькой Казанцем – купчиной, повидаться хотелось, а здесь такое препятствие… Чего он ревёт?!
Дуня обнимала затихающего Никитку. Гладила его по голове и спине, успокаивая. Иван Яковлевич беспокоился рядом:
– Нелзя много плакат, – тихо говорил он Дуне, – голова силно болет. Нелзя ишо!
К ним вышел тот самый высокий хмурый казак Марк, со всеми Никиткиными сладостями, заткнутыми за широченный кушак.
– Я донесу, – буркнул он и, взяв в охапку затихшего Никитку, двинулся к воротам.
Иван Яковлевич задержался возле Дуни с Катериной и, пожав плечами, кивнул в сторону удаляющегося Марка с Никиткой в руках:
– Голова ишо долго болет!
Катерина подхватила под руку Дуню и потянула её, оглядывающуюся, на гостиный двор. Мимо сгрудившихся у саней стрельцов; мимо перетаскивающих тюки мужиков; мимо баб, надоедающих какому-то купцу, требующих немедля выдать всё, что из материи у того имеется.
– Замешкались мы с тобой! Афанасий Еремеич долго дожидаться не станет. Ещё искать его!
Дуня, поддавшись, едва поспевала за подругой, а Катерина что-то всё щебетала про обещанные румяна, смеялась, силясь отвлечь её от нечаянного случая.
Гостиный двор в Алексеевском остроге представлял собой огороженную дощатым забором избу с плоской односкатной крышей, и походил скорее на огромный хлев. Только внутри, в перегородках, вместо скота лавки, лавки, лавки.
Это было единственное во всей ближайшей округе то́ржище. Даже с Маковского острога сюда в означенные дни собирался народ за надобностью. Сюда свозили купцы товары и из Тобольска и Томска; прибывали диковинки из Мангазеи; торговали мягкой не ясачной рухлядью остяки и вогулы и даже тунгусы; в отдельных рядах торговалось оружие и всякое другое железо. От киргизов пригоняли лошадей, от ламутов привозили морскую рыбу. Ткани аглицкие, тонкие ханские и другой красный товар. Много чем можно было разжиться на Алексеевском гостином дворе.
Понятно, что самая бойкая торговля не могла идти во всякий день, но подгадывали к большим праздникам. Тогда Алексеевское то́ржище превращалось в подобие ярмарки, куда стремился попасть всякий люд: и торговый, и промышленный, и служилый, и пашенный, и ясачный тоже. Гостиный двор шумел, народу в острог набивалось тьма-тьмущая.
Частенько и ясырем не брезгали, но приличия соблюдали, таились с такими делами в дальних углах либо вообще за гостиным двором (у Фильки в кабаке, например), ибо Государь не велел промышлять людишками. Правда, всё от воевод зависело – Андрей Леонтьевич, к примеру, не любил замечать, что кто-то человека на другое меняет… но всё одно – меняли.
Афанасия Еремеевича, Катерина всё ж сыскала и, растолкав окруживших его баб, потребовала выдать ей привезённые для неё из Тобольска гишпанские белила (а может и врёт Афонька, что гишпанские), румяна да сурьму для бровей и ресниц.
Схватив вожделенный свёрток, она вновь потащила за собой послушную Дуню, теперь уже с гостиного двора обратно в обитель к матушке.
За воротами у саней развесёлые стрельцы со смехом, размахивая руками, рассказывали, опёршемуся на свои лыжи, Елисею как Марк Любовский (то ли из черкас, то ли из ляхов, кто их разберёт – тех, что после Смуты заблудились на русском просторе) с тычка Петьку Корову через сани перебросил. Смеялся и Петька.
– Марик Любовский – казак сурьёзный – вино никакое не жалует.
– Ага-ага! Днями с саблей да пальмой упражняется…
– Точно! Коли б зелье не в цене было, то и из пищали днями бы палил…
– Что ему Петька? В нём же мяса да костей сколь и в собаке!
И смеются стрельцы, и подначивают Петьку Корову.
9
Две шумные и развесёлые девахи, потешно хватаясь друг за дружку и смеясь, спускались по накатанному склону от острожной стены к речке Мельничная. На середине пути остановились, Катерина взяла Дуню за плечи и повернула лицом к себе.
– Давай я тебя научу по-женски на мужиков глядеть.
– Как это? Зачем ещё? – смеялась Дуня.
– Свой интерес показать, но чтоб без слов. Смотри на меня, – Катерина стёрла с лица улыбку и начала урок. – Коль в избе, то находишь глазами угол…
– Какой?
– Господи, да любой! Сперва глядишь в угол, затем на свой нос, а после – на него.
– На кого? – веселилась Дуня.
– Да на мужика! Смотри: в угол, на нос, на него. – Катерина, легко покачивая головой, показывала Дуне, как и куда смотреть. Только взамен «на него» игриво смотрела на подругу, чем немало её смущала. – И повторяешь: в угол, на нос, на него!
– А если не в избе?
– Тогда – на небо, на нос, на него. Повторяй.
Дуня свела глаза на кончике носа, да так сильно, что зрачки почти скрылись.
– Так? – спросила она, продолжая гримасничать.
– Вот дурында, – хохотала Катерина. – Ты так только распугать можешь! Ладно, пошли дальше – ещё научишься!
И снова держась дуг за дружку и смеясь, легонько зашаркали они вниз по скользкому склону.
Всё же, как не осторожничали они, как не семенили, но под конец пригорка шлёпнулись, да так изрядно, что забили себе нутро.
Лёжа на снегу, они тихо поскуливали, пялились на пышные облачка, парящие в ярко-голубом небе, пока одна из них просипела:
– Слышь, Дуня… я, по-моему, каблук выломала…
И покатились обе со смеху…
Дуня, охая, поднялась на ноги первая. Оглядевшись, нашла, куда из рук Катерины вылетел свёрток с подарками от воеводы, подняла его в то время, как Катерина уже сидела на снегу и рассматривала левый сапожок с печально висящим на обрывке кожи деревянном каблучке. Уж, какие сапожки были на Катерине: тёмно-багряные, кожа тонкой выделки; носочки острые, «загнутые – хоть яйцо обкати, каблучки высокие – воробей пролетит»! Вот один из этих каблучков и подвёл. Поджимала губки Катерина, вздыхала, сокрушалась о своих сапожках, но делать нечего – до монастырского подворья хочешь не хочешь, а ковылять придётся – там ворчун Кондрат с санями уж заждался.
От этого места дорога расходилась надвое: одна, что левее, шла к самой речке, где с основания острога стояла водяная мельница, а вторая, поворачивала вправо и, скрываясь за перелеском, поднималась на холмик, где при солнечном свете хорошо были видны три маленьких чёрных домика матушкиного двора.
Но до него ещё надо добраться…
– Может, ты здесь побудешь покуда? Посидишь… да хотя бы вот – на колоде! – Дуня смела руками снег со сваленного у дороги корявого ствола. – Я мигом за Кондратом сбе́гаю! Он тебя и подберёт. Что тебе с таким каблуком ноги ломать?
Сунула Дуня в руки Катерине свёрток, помогла подняться, дохромать к бревну, сесть и, оставив её дожидаться, поспешила, шустро перебирая валенками, в сторону обители.
Сидя на стылом бревне, разглядывала Катерина через прищуренные от солнца веки, удаляющуюся маленькую фигурку Дуни… Вот и скрылась она за перелеском, спешит, наверное, по продавленному полозьями саней снегу. Торопится помочь!
Забавная эта Дуня! Неказистая, простенькая, стыдливая… покорная. Может дурочка?
Может и сама Катерина прежде была такова… Хотя нет! Никогда такой она себя не знала! Смолоду видела она власть бабью над мужичьём бестолковым! Замечала взгляды их бесстыжие, понимала речи их заискивающие. Гнушалась она обычными делами девичьими, но всё больше воспалялась к мужичкам разным: своих, деревенских, не смущала (приличия, понятно, держаться следует, да и тятька всыплет…), но в Тюменские кабаки хаживала.… Поскольку росла она в семье крестьянской и к тому же совсем не зажиточной, то высматривала для себя кого посолидней. Только, что с кабацких пьянчуг подымешь? Домой одни ленты, бусы да медяки таскала и те – тятька отбирал да на розги, воспитания ради, менял – не помогало!
Присмотрела себе общинного старосту – мужика не молодого, но и землёй и достатком не обделённого. И что с того что в деды годится? Зато возок у него крытый имеется, не в пример крестьянским телегам. Дело пошло! Но только собралась припрятать Катерина в курятнике первую серебряную копейку, как тятька прознал – снова розгами полечил и копейку отнял.
Да что ж отцу делать-то? Девка бесстыжая, хвостом вертит – семью позорит! Изловчился он да в дальнюю деревню её замуж и отдал, а то уж слухи пошли.
Муж был человек молодой… пожалуй, из приятного – всё! Ростом ниже Катерины, на роже черти крупу толкли, пьянчужка горький, бездельник окаянный… и самое для Катерины печальное – бедный… в том смысле, что нищий… сирый да убогий! В общем – голь безнадёжная! Ещё и свёкор попался въедливый и не податливый.