Непростые дети. Другой берег

- -
- 100%
- +
Алёна Волкова сидела в школьном буфете, грызла колпачок ручки и смотрела на сестёр Голубевых через три столика.
Они не делали ничего подозрительного. Тая ела яблоко и читала книжку в мягкой обложке – Коэльо, «Алхимик», тот самый, который читали все, – а Таня пила чай из пластикового стаканчика и что-то записывала в блокнот, прикрывая страницу рукой, как списывающая троечница, хотя троечницей не была. Обычные сёстры. Обычный обед.
Но Алёна вела список. В голове, потому что на бумаге было бы параноидально, а Алёна параноиком себя не считала: она считала себя наблюдательной, а это разные вещи, хотя граница между ними в последнее время истончалась.
Двадцать семь случаев за два с лишним года. Тая однажды в музее назвала факт, которого не было на табличке, и выкрутилась несуществующим рефератом. Таня на перемене сказала Лене Сорокиной позвонить маме, а через пять минут Лену и правда вызвали к телефону – мама попала в аварию, мелкую, без жертв, но всё же. Тая перед контрольной по географии сказала: «Это будет про Австралию» – и оказалась права, хотя проходили Африку.
По одному это объяснялось случайностью. Вместе – уже нет.
Но двадцать семь совпадений это уже статистика. Алёна, дочь инженера-математика, знала, что статистика наука упрямая. Папа говорил: «Три совпадения – случайность, пять – закономерность, двадцать семь – диссертация». Диссертацию Алёна писать не собиралась, но колпачок уже третий за месяц загрызла до дыры.
Она не спрашивала напрямую – чувствовала: есть черта, за которой дружба перестаёт быть дружбой и становится допросом. Алёна этой чертой дорожила. Тая была лучшей подругой – настоящей, той, с которой можно молчать и не объяснять почему, – и если у неё есть секрет, то, может, у секрета есть причина, а у причины – право на существование.
Но глаза. Глаза Алёны говорили другое. И Тая видела в этих глазах то, что видит любой, кто привык замечать: вопрос, терпеливый и ненавязчивый, но не собирающийся уходить.
Тая отложила «Алхимика», поймала Алёнин взгляд через три столика и подняла бровь – что?
Алёна улыбнулась, помахала рукой – ничего, всё нормально – и вернулась к своему йогурту. Двадцать восьмого пункта пока не было. Пока.
* * *Неделю спустя, в четверг, Кравцова позвонила снова.
Дима был один в квартире – Катя увезла девочек на Горбушку за диском для Тани (Земфира1[1], «Четырнадцать недель тишины»; кассета уже была анахронизмом, а CD-плеер Таня купила на свои, скопленные с дней рождения и мелких подработок: перевод текстов для Катиной коллеги, три рубля за страницу). Дима сидел в кабинете, перечитывая материалы по «Стройинвесту», когда Nokia на столе высветила незнакомый номер. Серая, тяжёлая, модель 3310, которую он не менял третий год, потому что не видел причины. Но кто звонит, он знал раньше, чем посмотрел на экран. Знание пришло, как приходило всегда: без стука, без церемоний, как факт. Кравцова. И новости хуже, чем в прошлый раз.
– Лариса Николаевна, – сказал он вместо «алло».
Пауза на том конце, короткая, почти незаметная. Кравцова давно привыкла к тому, что Дима знает, кто звонит, раньше, чем посмотрит на экран, но каждый раз эта привычка требовала от неё маленького усилия.
– Дмитрий Михайлович. Не буду занимать много времени.
Голос у неё был виолончельный, как всегда, но с новой нотой: осторожность, похожая на усталость, как у человека, который несёт полный стакан по скользкому полу.
– Крюков расширил структуру. Теперь не только сбор данных, а система: участковые, школьные психологи, медицинские карты. Под видом профилактики. Формально это работа с «трудными подростками» и «одарёнными детьми», фактически – фильтр. Сетка, через которую просеивают, и зёрна это мы.
Дима слушал, не перебивая. За окном кабинета расстилался обычный московский двор: качели, песочница, три берёзы, ещё не облетевшие до конца, и мужчина в чёрной куртке выгуливал добермана. Дима запомнил его лицо, привычка, от которой не мог избавиться и не хотел.
– Две семьи из моего круга уехали, – продолжала Кравцова. – Одна в Краснодар, другая в Израиль. Не паникую, информирую.
– Уехали потому что давили?
– Уехали потому что почувствовали, что могут начать давить. Разница существенная, но ненадолго.
Дима потёр переносицу. Знание внутри него, тёплое и неотменимое, как гравитация, говорило: Кравцова права. Мир сужался, не быстро, не драматично, а так, как сужается дорога в тумане: ты не замечаешь, пока не обнаруживаешь, что обочины нет.
– Нам нужно что-то менять? – спросил он.
– Пока нет. Но помните, что «пока» это не «всегда». Берегите девочек, Дмитрий Михайлович. Подростки с выраженными способностями – именно то, что ищет его сетка.
– Спасибо, Лариса Николаевна.
– Не за что благодарить, – голос Кравцовой стал чуть мягче, на полтона. – Мы все в одной воде плывём. Кто-то ближе к берегу, кто-то дальше. Но вода одна.
Она положила трубку. Дима сидел с телефоном в руке ещё минуту и смотрел в окно. Мужчина с доберманом ушёл. Качели скрипели на ветру, пустые, как декорация к фильму, который ещё не начался.
Потом пришли Катя и девочки – шумные, с пакетами, с холодным октябрьским воздухом в волосах. Таня размахивала CD-диском с торжеством полководца, Тая несла бумажный стаканчик с латте, а Катя тащила пакет из «Ашана» и книгу, найденную на развале у Арбата.
Дима вышел встречать их в коридор и стоял в дверях, прислонившись к косяку, и смотрел, как они раздеваются, как Таня роняет ботинок, как Тая отпивает латте и обжигается, как Катя вешает куртку и поправляет заколку-краб, – и в этот момент знание, которое жило в нём всегда, сказало ему две вещи одновременно: эти люди – всё, что у него есть, и кто-то, рано или поздно, попытается это отнять.
Он улыбнулся, потому что улыбка была единственной формой сопротивления, которую он мог себе позволить, не пугая семью.
– Как Горбушка? – спросил он.
– Земфира за двести, – сообщила Таня, размахивая диском так, будто это был олимпийский факел. – А ещё я видела Nokia 7650 с камерой. Мечта, а не телефон. Двенадцать тысяч рублей. Папа, я знаю, что ты сейчас думаешь, и всё равно спрошу: можно?
– Доказательная база для такой покупки потребует серьёзной подготовки, – Дима поднял бровь.
– Это шантаж?
– Это стимулирование академической успеваемости. Четвертные отметки без троек.
– Жёстко, – Таня вздохнула с театральным драматизмом, но глаза смеялись. – Прокурор суров, но справедлив.
Дима подмигнул ей – и только Катя, стоя за спинами дочерей, увидела, как его рука коснулась дверного косяка и задержалась на секунду дольше обычного.
Вечером, когда девочки уснули, Дима рассказал Кате всё: участковых, школьных психологов, медицинские карты, две семьи, фильтр, сетку. Говорил тихо, как всегда, когда речь шла о вещах, которые не должны просачиваться через стены.
Катя слушала у чайника, который только что вскипел. Слушала молча, обхватив локти руками, а потом повернулась к нему так резко, что кружка на столе звякнула о блюдце.
– Он не тронет их?
– Если попробует, у него будут очень неудачные следующие дни.
Катя посмотрела на него, наклонив голову, как делала всегда, когда хотела убедиться, что муж говорит ей правду, а не ту версию правды, которая предназначена для её спокойствия.
– Ты сейчас сказал это так спокойно, будто речь о покупке картошки.
– Картошку я, кстати, покупаю осторожнее, – Дима повертел ложку между пальцами. – Там цены скачут непредсказуемо. А с Крюковым хотя бы понятна логика.
Катя взяла пустую кружку со стола, обхватила её обеими руками и поставила обратно, так и не налив чаю, будто забыла, зачем брала.
– Вот и пугаешь ты меня своей фирменной логикой.
– Я ставлю замок на дверь, Кать. Просто замок.
– А если замок не поможет?
– Тогда у нас есть я, ты и очень плохая ночь для любого, кто полезет к девочкам.
За окном прошла машина, качнула светом по стене, и Катя провожала этот свет взглядом, пока он не исчез за шкафом.
– Иногда ты звучишь так, будто играешь роль человека, который уверен. А внутри другой текст.
– Внутри тот же текст, – Дима потянулся к чайнику, налил ей, себе, поставил кружки на стол. – Просто без красивых метафор. Мы справляемся. Продолжаем справляться.
– Вот за это тебя и люблю, – Катя фыркнула, обхватила кружку. – И раздражаюсь одновременно.
– Взаимно.
– Значит, держим замок?
– И тишину. И чай, – он чокнулся кружкой о её кружку, осторожно, как чокаются хрусталём на свадьбе, только вместо хрусталя был фаянс из «Ашана», и вместо свадьбы – вечер, после которого нужно просто встать завтра и жить дальше.
* * *Дверь между комнатами сестёр была приоткрыта – как всегда, с самого детства, с тольяттинской квартиры, где щель между дверью и косяком была ровно такой ширины, чтобы в неё проходил шёпот, свет ночника и ощущение, что ты не одна.
– Тань, – позвала Тая в темноту. – Ты не спишь.
Таня не ответила сразу, но Тае и не нужны были слова: она знала ритм Таниного дыхания, как знают мелодию любимой песни, и когда ритм не совпадал со сном, это было очевиднее любой световой вывески.
– А ты бы уснула? – откликнулась Таня из своей темноты. Земфиру она выключила, наушники лежали на подушке, и тишина была настоящей – не подоконной, не школьной, а ночной, домашней, слоистой, как пирог: внизу – гул города, выше – тикание часов в коридоре, ещё выше – дыхание родителей за стеной, и на самом верху – тонкий, еле различимый звон, который Таня слышала только ушами, недоступными другим. Фон. Мир думает. Город думает. Триста тысяч человек в радиусе километра видят сны, и от этих снов поднимается еле слышный шум, как от далёкого водопада.
– Ты слышала, о чём папа говорил с мамой? – спросила Тая.
Пауза. Таня могла бы не отвечать – обе знали, что могла.
– Не специально. Папа думает тише всех, но когда он волнуется, это как… знаешь, как если в тихой комнате кто-то уронит книгу. Не громко, но слышно.
– И?
– Крюков. Сеть, мониторинг, что-то про участковых и школьных психологов.
Тая лежала в темноте, глядя в потолок, на котором свет фонаря с улицы рисовал прямоугольник – жёлтый, чёткий, как конверт. Руки – поверх одеяла, ладонями вверх. Привычка, просто привычка, как класть ключи всегда на одно место.
– Сенека говорил: мы страдаем чаще в воображении, чем в реальности, – сказала она.
– Сенека не знал Крюкова, – ответила Таня.
Тая усмехнулась в темноте. Хорошо, что Таня этого не видела – или видела, потому что засмеялась тоже, тихо, носом, как смеются, когда смешно и немножко страшно одновременно.
– Мы справимся, – сказала Тая. Ясновидение не работает по заказу и редко показывает то, что хочешь увидеть, но была уверенность другого порядка, выросшая из опыта: они справлялись раньше и справятся теперь.
– Знаешь, что смешно? – произнесла Таня задумчиво. – Ну, то есть не смешно. Другое слово. Сегодня на Горбушке я случайно коснулась руки продавца, того, с бородой, у которого мы брали Земфиру, и услышала его мысль. Одну, чёткую, как звонок: «Господи, только бы не закрыли точку. Только бы не проверка». И мне стало… понятно, что ли. Все чего-то боятся. Все прячутся. Мы с нашими способностями, он с нелицензионными дисками, мамы Панкратовых с ранней свадьбой. Весь мир прячется.
Тая повернулась на бок, лицом к щели между дверью и косяком, через которую в её комнату тянулась полоска Таниной темноты.
– Каждый момент жизни, – сказала она, – создан вашими же мыслями. Марк Аврелий.
– Мне больше нравится так, – Таня помолчала и произнесла, не сразу, подбирая слова, как подбирают камешки на берегу: – «Страх – это черновик. А жизнь – чистовик, который пишется поверх».
– Это чьё?
– Моё, только что придумала.
– Запиши.
– Утром запишу.
Тишина. Потом – Танин голос, совсем тихий, почти без звука, одними губами:
– Тай, а если кто-то стоял на лестнице? Папа ведь нашёл окурок.
Тая не ответила сразу. Она смотрела на жёлтый прямоугольник на потолке – конверт без адреса, письмо без слов, – и чувствовала, как под кожей, в кончиках пальцев, просыпается что-то, похожее на предчувствие, только без образов: глухое, слепое, как свет за закрытыми веками.
– Если кто-то стоял, – сказала она наконец, – то он увидел дверь. Просто дверь. Четвёртое правило.
– Четвёртое правило, – повторила Таня, и это прозвучало как пароль, как заклинание, как выдох перед прыжком.
– Спи, – сказала Тая.
– Сплю, – ответила Таня, и обе знали, что не уснут ещё долго, но это знание было из тех, которыми делятся, не произнося вслух.
* * *
Дверь на лестничную площадку закрывалась с глухим щелчком – Дима сам поставил замок, немецкий, надёжный, из тех, что не открыть без ключа и навыка. Привычка проверять площадку перед сном стала ритуалом давно, ещё после истории с Виталием в Тольятти, и с тех пор ни один вечер не заканчивался без этого обхода: три минуты, два пролёта, взгляд на подоконник между этажами, на дверь мусоропровода, на почтовые ящики внизу. Ничего необычного. Ничего – вот уже полтора года.
В этот вечер – поздний, после разговора с Катей, после чая, после записи в зелёной тетради – Дима вышел на площадку, как выходил всегда: тихо, в одних носках, без света, чтобы не привлекать внимание соседей. Площадка дышала знакомыми запахами: варёная картошка из квартиры Романовых, кошка Петровых (второй этаж, персидская, с характером тигра и грацией бегемота), еле уловимый сладковатый дух старого дерева от перил, которые помнили руки трёх поколений жильцов.
Дима прошёл к лестнице, спустился на полпролёта. Подоконник между третьим и вторым этажом – широкий, кафельный, с облупившейся краской на раме – был тем местом, где он обычно задерживался: отсюда просматривался двор, подъездная дверь и кусок тротуара до арки.
На подоконнике лежал сигаретный окурок.
Свежий, ещё тёплый: тепло уходило из него, как уходит из руки, которую только что держали. Марка дешёвая, «Пётр I», синяя пачка, из тех, что продают в каждом ларьке за двадцать три рубля. Фильтр обжат чуть левее центра, привычка правши, который курит быстро, жадно, глубоко затягиваясь.
Никто из соседей не курил на лестнице. Дима знал это наблюдательностью, помноженной на полтора года жизни в доме: Романовы не курили принципиально (бабушка Романова – бывший фтизиатр), Петровы курили на балконе, молодой человек с четвёртого выходил во двор, а его девушка бросила в прошлом году и сообщила об этом всему подъезду объявлением в лифте, фломастером на листке А4.
Дима стоял в полутьме, держа окурок двумя пальцами – указательным и большим, как держат улику, – и знал. Знание пришло целиком, без частей, без логической цепочки: готовое, как приговор.
Кто-то стоял здесь. Стоял и смотрел на дверь – на их дверь, третий этаж, направо. Вор бы не оставил следа: вор существо осторожное, как все, кто живёт нарушением чужих границ. Случайный гость поднялся бы к нужной квартире или спустился, не задерживаясь на подоконнике для перекура. Кто-то, кому важно было быть здесь. Стоять. Смотреть. И, возможно, чтобы это заметили.
Визитная карточка без имени и номера. Просто: «Я был здесь, и я знаю, где вы живёте».
Дима положил окурок обратно на подоконник – точно туда, где он лежал. Не тронул, не выбросил. Поднялся по лестнице, вошёл в квартиру, закрыл дверь на все замки. В полутьме коридора – тусклый свет ночника, отражённый от зеркала, – увидел Таю. Она стояла в дверях детской, в пижаме, с книгой в руке – «Алхимик» Коэльо, зачитанный до мягкости, – и смотрела на него с тем выражением, которое у пятнадцатилетних бывает только тогда, когда они знают больше, чем положено в их возрасте.
Тая подняла раскрытую ладонь у бедра – «нормально?»
Дима ответил тем же жестом. Раскрытая ладонь. «Нормально».
Тая кивнула, отступила в комнату и закрыла дверь – не до конца, оставив щель, через которую тянулся свет ночника и тишина, наполненная дыханием спящей (или не спящей) Тани.
Дима прошёл на кухню. Катя была там – конечно, была: в стрессе она всегда шла на кухню, как моряк идёт к кораблю, – и ставила чайник. Щелчок кнопки, гудение спирали, привычный звук, который в этой семье означал: сейчас мы сядем и разберёмся.
– Нас проверяют, – сказал Дима шёпотом, прикрыв за собой дверь. – Кто именно, пока не ясно. Но это не взлом и не угроза. Визитная карточка.
Катя стояла спиной к нему, и он видел, как её плечи на секунду окаменели, а потом расправились, как расправляется ткань, которую разгладили ладонью. Она повернулась.
– Крюков?
– Возможно. Или его новая сеть. Кравцова предупреждала про мониторинг.
Чайник набирал обороты, гудел всё выше, и в этом нарастающем гуле было что-то почти успокаивающее, как в поезде, который набирает скорость и самим движением обещает, что стоянка не вечна.
– Стоп-кадр, – Катя прижала ладони к краю стола, будто собиралась оттолкнуться. – Что мы делаем?
Дима сел напротив, положил руки на клеёнку с подсолнухами, рядом с крошками от ужина и пятном сметаны, которое Катя не заметила.
– Пока ничего. Смотрим. Слушаем. Живём как жили.
Чайник щёлкнул, вскипев, и тишина после щелчка показалась оглушительной.
– Дима, – сказала Катя тихо, обхватив себя руками. – Девочкам пятнадцать и четырнадцать. Пятнадцать и четырнадцать. Они должны думать о контрольных и мальчиках, а не о том, что кто-то караулит на лестнице.
– Они и думают о контрольных, – ответил Дима, и пауза после этих слов была настолько выразительной, что Катя не стала переспрашивать о чём ещё они думают.
Она встала, налила два чая и поставила кружки на стол: его белую из «Ашана» и свою, с надписью «Лучшей маме на свете», уцелевшую в десятках воскресных утр.
– Мы здесь, – сказала Катя, и каждое слово легло отдельно, как камень в фундамент.
Дима посмотрел на неё, потом на подоконник, где желтел стикер с этой же фразой, написанной три года назад. Бумага потемнела, один край загнулся. Но держался.
Он допил чай, положил кружку в раковину и открыл зелёную тетрадь. Ручка – синяя, шариковая, из тех, что пачкают пальцы, – легла на бумагу, и запись получилась короче, чем тревога: «18.10.2002. Окурок на подоконнике, 3-й этаж. “Пётр I”. Свежий. Обжат правой рукой, курильщик с привычкой. Никто из соседей. Мониторинг? Прощупывание? Визитная карточка без имени. Не паниковать. Но не забывать».
Он закрыл тетрадь и вернул её на холодильник, рядом с хабаровским магнитом. Тигр на фоне сопок скалился в полутьме, как будто знал что-то, о чём не говорил.
За окном кухни – московская ночь, октябрьская, с низкими облаками и запахом дыма, который к утру развеется, а к вечеру вернётся. Клёны в парке уже не горели – в темноте они были просто деревьями, просто силуэтами, и только фонарь на дорожке выхватывал лужу, полную листьев, похожую на витраж, разбитый ветром.
Дима выключил свет на кухне и постоял в темноте, прислушиваясь чем-то более глубоким, чем слух, тем органом, которому нет названия на языке медицины. Ничего, кроме тишины.
Но тишина была из тех, что не обещают покоя. Из тех, что бывают перед первой нотой – когда оркестр уже поднял инструменты, дирижёр уже поднял палочку, и зал затих, и все ждут, и никто не знает, что прозвучит.
Дима закрыл кухонную дверь и пошёл спать. Утром он проверит лестницу снова, и окурка на подоконнике уже не будет – он знал это сейчас, знал с той ледяной тихой уверенностью, с которой знал всё, – но пепельный запах останется, как остаётся память о прикосновении после того, как рука убрана.
Кто-то приходил. Кто-то уйдёт. Но кто-то вернётся.
Новый отсчёт началс
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
здесь и далее: Признана иностранным агентом



