Город-герой

- -
- 100%
- +
Женя с удачной для своей комплекции фамилией Ряхин – здоровый, крепкий и очень спокойный. Безмятежный просто. Но, несмотря на «удачную» фамилию, старшина всё-таки метко его Кирпичом нарёк. Было в нём что-то квадратное, угловатое, в общем – кирпичное. Георгий, он же Жора, – совсем другой. Тощий, но при этом сильный и жилистый, подвижный, как ртуть, и беспокойный. Настоящее шило. Старшина ещё не раз добавлял, что это шило у него было в известном месте. И ведь словно прилипли они друг к другу. А когда вместе в первую свою разведку сходили и потом стали ходить, это чувство близкой и крепкой дружбы уже нельзя было ни с чем перепутать.
В их разведгруппе отношение друг к другу было очень тёплое. Вначале к новичку все присматривались, а принимали в коллектив только после совместных вылазок в немецкий тыл, где человек быстро проявлялся. Были случаи, когда вроде бы нормальные бойцы не проходили эту проверку. Не были приняты в коллектив. У многих просто не выдерживали нервы. Ведь каждая вылазка «на дело», как выражался Дед, – это как прыжок в ледяную полынью. И выплывешь ли ты оттуда, вернёшься ли назад, никогда не известно. Нельзя заранее представить, что ждёт тебя там, впереди, как переползёшь через нейтральную полосу, замирая в свете ракет и при каждом постороннем шорохе. Те, кто не справлялся, терялись, пугались, начинали паниковать, – просто отсеивались, если дело из-за них не оборачивалось серьёзными проблемами или потерями. И таких больше не брали в разведку.
– Не для него разведка, – просто говорил тогда старшина.
Многих, кто во время вылазок проявлял малодушие, просто выгоняли из разведки – прохвосты и трусы там не задерживались.
Так и сплотилась в итоге их разведгруппа, где всех объединяло боевое братство. Но Женю с Жорой крепко связывала ещё и мужская дружба.
Тогда было холодно, морозно. Вышли со всеми предосторожностями глубокой ночью. Оделись хорошо: валенки, ватные брюки, тёплое бельё, фуфайки, тёплые рукавицы. Поверх всего этого – маскхалаты. Между немецкими позициями и нашими – небольшая замёрзшая река. Получалось, что нейтральная полоса проходила как раз по льду этой реки.
Шли очень осторожно. Когда от берега до переднего края немецких позиций осталось метров двести, преодолели их ползком. Сёмушкина, как пока ещё новенького и не проверенного в деле человека, на всякий случай оставили на льду, чтобы он прикрывал, если немцы попробуют отрезать группе отход. Остальные расположились тут и сделали засаду. По всем расчётам, скоро должна была произойти смена немецкого охранения. Долго ждать не пришлось.
Немцы появились примерно в три часа ночи. Шли двое, не спеша, разговаривая на ходу. Бойцы группы захвата сразу определили, что это не смена, – идут два офицера. Когда они поравнялись с засадой, их обоих тихо взяли. Потащили немцев на лёд. Успели оттащить метров на сто от берега, как вдруг немцы всполошились. В небо полетели осветительные ракеты. Отходившие разведчики с двумя пленными офицерами сразу оказались на виду.
Большая группа фрицев высыпала на берег. Женя дал прицельную очередь по бегущим из своего укрытия. Несколько человек упало, остальные залегли, открыли огонь. Жорка тоже дал длинную очередь по набегавшим справа от них немцам и прижал их к берегу. С немецкой стороны всё прибывали, рассыпаясь цепью, вражеские солдаты. Заработали пулемёты. В это время Сёмушкин вскочил и помчался, убегая за отходившей группой, так и не сделав ни одного выстрела по немцам. Он бежал по льду, а по нему с немецкого берега било трассирующими пулями несколько пулемётов. Женя отчётливо увидел, как трассёры догнали Сёмушкина и все разом, сойдясь в одной точке, впились ему в спину. Его скошенное пулями тело опрокинулось на лёд.
Женя продолжал стрелять по набегающим немцам, как вдруг трассёры от пулемётов сместились в его сторону, и его остро и сильно хлестнуло по ногам и голове. Одной пулей с него сбило шапку, оцарапав макушку, другой – насквозь пробило щёку. Пули раздробили ему левую голень и глубоко вошли в бедро правой ноги. Он опрокинулся на спину и застонал.
К нему подполз Жорка, испуганно прошептал:
– Ты как, Женя? Ранен? Сильно?
– Жорка, друг. Я, похоже, отвоевался, – сплёвывая кровь, прохрипел Женя. – Я тут останусь. Ещё немного их подзадержу, сколько смогу. А ты – давай на тот берег. Группа наша с языком ещё не успела уйти. Прикрой их там.
– Я тебя не брошу, брат! – отчаянно вскричал Жора.
– Мы оба с тобой знаем, что так надо, – хрипло прошептал Женя, перевернулся на живот, вставил запасной диск в автомат и, брызгая изо рта кровью, закричал на Жорку: – Ну! Иди же!
– Я вернусь за тобой. Держись и жди меня, братка, – сказал Жорка и скользнул в темноту, сильно забирая вправо.
Немцы пока не стреляли. Слышны были их отрывистые крики. Они о чём-то громко переговаривались. Женя лежал, выставив вперёд автомат. Он достал и положил рядом с собой сменный диск и пару «лимонок»[6]. Голова немного кружилась. Он поднял и снова нахлобучил себе на голову изодранную пулей шапку. Кровь из царапины с макушки уже не текла ему на лицо.
«Неглубокая там, видимо, царапина. Затянулась», – подумал Женя.
Сильно кровоточила пробитая щека. Он заткнул её варежкой. Беспокоили его только ноги. Женя их не чувствовал, они были как деревянные. Он понимал, что раны там очень опасные и из-за них, именно этих ран, он так быстро теряет последние силы…
Внезапно довольно далеко справа «заговорил» в сторону немцев Жоркин ППШ. Те, словно очнувшись, разом ответили ему огнём.
«На себя, гадёныш эдакий, огонь вызывает, – понял Женя. – Фрицев от меня отвлечь вздумал».
– Ну, это у тебя не выйдет, – хмуро прошипел Женя в темноту.
Он лежал какое-то время, пытаясь справиться с подступающей дурнотой.
«Только бы сознание не потерять, – забеспокоился он, – так и в плен могут взять. А в плен я больше не пойду. Ни за что».
Чтобы не отключиться и распалить себя, он вспомнил, как летом сорок первого попал в плен к фашистам.
Женя родился в августе 1920 года на казачьем хуторе Какичев, что находился рядом с Белой Калитвой. Испокон веков здесь проживали казаки. Семья его – отец Емельян Павлович, мамка Александра Митрофановна да братья, старший Василий и младший Иван, – жила в небольшой землянке со стенами, обшитыми тонкими досками. Пол тоже был земляной. Жили бедно, хозяйства у них не было, кормились в основном с огорода. В 1927 году семья Ряхиных одной из первых вступила в колхоз. Работали все много. Приучены были к трудной работе. Вроде и начала жизнь налаживаться, но в 1935 году на редкость холодной выдалась зима в их краях. А надо было ехать за сеном для колхозного стада. Ехать далеко от них, на Чёрные земли. Отправили туда несколько подвод. Поехал и Емельян Павлович со старшим сыном Василием.
Никто не вернулся назад. Замёрзли все. Весной только нашли в стогу сена трупы всех, кто из Какичева уехал. Осталась мамка одна с двумя детьми. Да, голодное и тяжёлое детство выпало на долю Евгения. Но сила, заложенная в нём природой, помогла ему в эти трудные годы и выжить, и с работой справиться, и семилетку окончить.
В 1940 году отправился он служить в Красную армию. Ребят провожал весь Какичев. Служил Женя в стрелковом полку. Весной 1941 года их полк перебросили к границе, недалеко от Бреста. На границе было очень неспокойно. Многое говорило о приближении войны: скопление живой силы и техники рядом с нашей границей, наглое, провоцирующее поведение немцев.
22 июня 1941 года проснулись от страшного грохота, всё было в огне, рвались снаряды, слышались крики раненых и умирающих. Их часть стала отступать, неся потери, в полной неразберихе, без связи, без боеприпасов. Женя вспомнил, как они, испуганные, измотанные и обессиленные, прятались ночью в лесу. Утром попали под миномётный обстрел, и его оглушило. Он потерял сознание, а когда пришёл в себя, услышал чужую грубую речь. Это и был плен.
Он оказался в построенном наспех лагере для военнопленных. Рядом с нашей границей в Польше большую территорию обнесли колючей проволокой, наскоро сколотили тесные бараки и затолкали туда сверх всякой меры наших пленных. Охраняли лагерь немцы с собаками. Пленных в том лагере практически не кормили. Давали на всех какую-то вязкую, смешанную с опилками размазню и ржавую, тухлую воду. В лагере было много раненых. Они-то в первую очередь и начали умирать от ран и истощения. Трупы складывали тут же, вдоль ограды с колючей проволокой, как дрова, – в огромные штабеля. В эти ужасные штабеля ежедневно – каждое утро и каждый вечер – мёртвых относили и складывали сами пленные. Женя несколько раз относил туда тела умерших с напарником, земляком из Белой Калитвы, которого он тут встретил, Мишкой Нефёдовым. С ним он и решил бежать. В первый раз.
Тогда, вечером, оттащив очередных мёртвых к колючке, они с Мишкой остались там, забравшись в узкий просвет между холодными, окоченевшими телами и другими, самыми страшными – размякшими и оплывшими. Остались там до темноты. Их не заметили. Они лежали, задыхаясь от смрада. Когда стемнело, выбрались из страшного своего убежища, проползли под «колючкой» и бросились бежать. Бежали изо всех сил, задыхаясь и жадно ловя ртом воздух. Но только, видимо, охранники их заметили. Быстрой оказалась погоня. Собаки настигли их. Немцы не торопились отогнать псов. На ногах у беглецов потом остались глубокие шрамы от укусов.
Неудача эта их не остановила. К тому же все знали, что готовится отправка пленных в Германию, откуда сбежать уже невозможно. Они с Мишкой решили ещё раз рискнуть.
Однако помог бежать случай. Тёмной осенней дождливой ночью пролетел над ними наш бомбардировщик. Неизвестно почему он отбомбился рядом с лагерем, и одна из бомб угодила аккурат в полосу препятствий за ним, частично разметав ограждения. И Женя, постоянно готовый к побегу, сразу рванулся туда, в пролом. Бежал долго, под проливным дождём. Скорее, скорее – в лес. Так и спасся. Начал пробираться на восток. Шёл ночами. Иногда осторожно заходил в дома. Ему везло – всюду его подкармливали.
В расположение нашей советской части вышел неожиданно. Он и не знал, что давно уже пересёк линию фронта. Потом было долгое разбирательство с работниками особого отдела. Подробный разговор о концентрационном лагере. Его спасло то, что не он один вырвался тогда из лагеря, было ещё несколько групп, которые бежали и пробились к своим. Все их рассказы совпали, поэтому никто не был отправлен в штрафную роту. Так и попал Евгений в свою роту, а потом и в их разведгруппу.
Женя открыл глаза и понял, что ненадолго отключился. Вдалеке справа всё ещё раздавались выстрелы.
«Это Жорка стреляет», – понял он.
Мимо него, шагах в десяти, неслышно двигалась группа немецких автоматчиков. За ними на небольшом отдалении шла вторая группа немцев. Они не видели его или просто не обращали внимания. Может, считали его убитым. Немцы, скорее всего, старались по большой дуге обойти Жорку и замкнуть его в полукольцо. На мгновение у Жени промелькнула слабенькая мыслишка: «Меня не заметили… Я ранен… Могу ведь отлежаться… А как немцы пройдут, поползу к своим. Кровотечения сильного нет. Доползу поближе, а там и наши вернутся за мной. Они обязательно, как всегда, проверят. Не бросят. Потом в медсанбат. И жив буду.»
Но навстречу этим мыслям всколыхнулась другая, упорная: «А Жорка как? Пусть сам, без меня, отбивается?»
Нет. Ясно он понимал, что не станет отлёживаться.
Женя, стиснув зубы, приподнялся и что есть силы швырнул одну, потом вторую «лимонку» в ближнюю группу немцев. Среди них здорово громыхнуло. Он упал и, развернувшись в сторону второй группы, нажал на гашетку своего ППШ. Не мог Женя видеть, что в нескольких шагах от него, за его спиной, была третья группа немецких солдат. Сначала, когда он открыл огонь, они от неожиданности залегли. Но, опомнившись и увидев, что огонь ведёт всего лишь один, по всей видимости раненый, солдат, забросали его гранатами.
Жорка матерился, но полз вперёд. По взрывам слева он понял, что теперь, несмотря на то что он так старался отвлечь внимание немцев на себя, он остался один в прикрытии отхода разведгруппы.
«Погиб Женька… Эх, Кирпичик ты мой… Братка… Упрямый…» – пронеслось у него в голове.
Когда понял, что их разведгруппа с двумя пленными уже отдалилась на безопасное расстояние, тоже решил уходить. Как только погасли осветительные ракеты, Жорка успел отбежать в сторону метров на двести. Понимая, что клубок пламени, вылетающий из ствола и отверстий кожуха его ППШ, является ночью для немцев отличной мишенью, он стрелял, ловко меняя места, держа автомат над головой.
Но вот опять вверх взвились ракеты – и его обнаружили. Открыли просто ураганный огонь. Пуля угодила в ногу. Удар был огромной силы. Жорка упал на лёд. Немцы снова, как назло, осветили весь берег ракетами. Пули шли на него огненной стеной, вздыбливая вокруг осколки льда. Он лежал, вжимаясь в лёд, а пулемётные очереди проходили над ним, не попадая, но вырывая клочья из его фуфайки, ватных брюк и даже из валенок.
«Похоже, и я отвоевался», – пронеслось у него в голове.
Георгий Васильев ушёл на фронт мальчишкой, когда ещё даже не окончил школу. Его зачислили в военно-воздушную бригаду. Родителей своих он не помнил. Вернее, совсем их не знал. Так, что-то туманное всплывало из далёкого детства, какие-то тёплые руки, запах мамы, обнимающей его. Потом ему вспоминался только арзамасский детдом.
Тяжелы были эти воспоминания. За свою жизнь и место в этой жизни надо было постоянно драться. Иначе пропадёшь. Не было у него никогда друзей. Всюду в этом мире он был один – никаких близких.
В начале войны он участвовал в боевых действиях в составе Второго и Третьего Украинских фронтов, был командиром отделения. Жорка почему-то вспомнил первого убитого им фашиста. Они отдыхали в лесочке, когда он услышал немецкую речь. Потом ему объяснили, что это немец-радист передавал по рации информацию о себе, где находится. Его оставили как шпиона-разведчика, этого немца. Жорка выбежал к немцу и по усвоенной ещё в детдоме привычке – бить всегда только первым – с силой приложил того прикладом по голове.
Потом было ранение под Вязьмой. Госпиталь. После переформирования он попал в эту свою роту. Рота действительно сразу стала своей. Скорее не рота, а их разведгруппа. Впервые он был не один. Здесь обрёл настоящего друга.
В их самую первую вылазку он, всегда ловкий и юркий, неосторожно, а может, по глупости, слишком лихо перепрыгивая через валежник в лесу, подвернул ногу. Они уходили тогда с языком. «На хвосте» у них сидели какие-то очень настырные немцы, которые долго преследовали разведгруппу и всё никак не отставали. Всё гуще и гуще свистели вокруг них немецкие автоматные очереди. Упав и взвыв от неимоверной боли в подвёрнутой ноге, Жорка успел только подумать: «Всё… хана мне…»
Но бежавший за ним и отстреливавшийся от немцев Женька Ряхин вдруг легко подхватил его и, почти не сбавляя темпа, побежал с ним дальше. Ошеломило в тот момент Жорку не столько это, сколько то, что Женька не взвалил его себе на спину, а прижал к груди. И нёс его так какое-то время.
Они отстали от группы, а когда вышли к своим, он спросил Женьку:
– Ты чего меня так сначала понёс? Это же тяжелее и неудобно.
– Это я, чтобы в тебя пули не попали, – улыбаясь ему, ответил Женька.
– А в тебя-то что, пули не могли попасть?
– Мне-то чего? Я ж Кирпич, и спина у меня кирпичная, – хохотнул Женька.
С того момента и началась их дружба.
Отчаянно матерясь, он приподнялся на колени и локти, пытаясь отползти от этого проклятого, освещённого ракетами места, где он был виден как на ладони. Сильно ударило в плечо, потом в живот. Жорка упал. Немцы стрельбу прекратили.
К нему медленно, держа автоматы наизготовку, приближались несколько фрицев.
«Идут добивать, гады», – зло подумал он и достал гранату.
Жорка лежал не двигаясь. Он затаился и ждал момента. Вдруг враз погасли все немецкие ракеты и стало темно. Он перевернулся, лёг лицом к идущим немцам и, когда они были уже в двух шагах от него, выдернул чеку из гранаты.
Подумав о ребятах, Иван закрыл глаза, заскрипел зубами. Почти забытое, отложенное куда-то в глубину памяти чувство обожгло его. Ужасное чувство утраты и тяжёлое ощущение своей вины. Вины за то, что он жив, а они погибли.
Тогда ещё убило одного из взятых немцев и ранило Кошеню. Иван взвалил его себе на плечо, пытаясь одной рукой помогать тащить притихшего грузного, тяжёлого второго немца. Через какое-то время он сам чуть не свалился, вконец обессилев. Кошеню подхватил Дед, легко, как невесомого. Петляя заснеженными перелесками, одному ему понятными тропами, старшина вывел их к своим. Кошеня очень быстро, через месяц, поправился и вернулся к ним из госпиталя.
Дед умел чётко ориентироваться в сложных ситуациях и всегда угадывал, где надо действовать нахрапом и без промедления, а где – подождать столько, сколько потребуется, хоть сутки, хоть дольше.
В одну из таких весенних вылазок, уже в марте сорок второго, на окраине деревни, занятой фашистами, их группа провела в ожидании больше трёх суток во дворе разваленной авиабомбой хаты. Они, спрятавшись за скособоченной стеной, вели наблюдение за перемещением и количеством немецкой техники и живой силы. Как приказал Охримчук, разбились на группы и сменяли друг друга. Пока одни отдыхали, другие дежурили. Иван был в паре с Николаем.
Они сидели друг напротив друга, облокотившись на брёвна и подставив лица начавшему по-весеннему пригревать мартовскому обманчивому солнышку. Весна в этом году выдалась холодной, зима была затяжной. Они с Дедом тихо разговаривали. У Ивана за плечами было почти четыре месяца в разведгруппе. Многое уже было пережито.
Иван говорил старшине о жизни в Сталинграде, об Ольге, о родителях. Потом попросил Николая рассказать о себе. Дед ничего не ответил. Он как-то удивлённо посмотрел прямо в глаза Ивану, потом привалился головой к брёвнам, закрыл глаза и надолго замолчал. Молчал и Иван. Так они просидели не меньше часа. Ивану показалось уже, что Охримчук заснул, как тот, не открывая глаз, начал рассказывать.
14
– В роду моем все мужики были кузнецами. Отец мой Михаил Терентьевич держал в Белагородке, селе нашем, кузницу, которая досталась ему ещё от его отца, моего деда, тоже кузнеца.
В мирное время были кузнецами, а в военное – воинами. Отец мой воевал с германцами в Первую войну. Дед ходил на войну с турками. Оба с тех войн вернулись, и дома их дождались. А мне и возвращаться некуда…
Николай тяжело вздохнул и опять надолго замолчал. Иван молча ждал, когда он продолжит. Охримчук поднялся и, пригибаясь, неслышно, по-кошачьи, пошёл проверить ведших на своих постах наблюдение Кошеню с Феликсом и Монаха с Флаконом. Вернувшись, пристроился на том же месте и продолжил:
– Я тоже стал кузнецом. Мальцом ещё постоянно помогал отцу. В 1927 году отца перевели работать кузнецом в нашем колхозе. Потом, с 1930 года, и я стал кузнечить в колхозе нашем.
К нам в Белагородку несколько семей переехало из окрестных сёл и деревень, чтобы жить и работать рядышком с колхозом. Белагородка – маленькое село, но были дома, которые пустыми стояли. Там все и разместились.
Тогда и познакомился я со своей Олесей.
Они к нам с отцом, матерью и бабкой приехали. Олеся дояркой к нам в колхоз устроилась, как и мать моя, Арина Андреевна.
Многих девок я до Олеси знавал. Иные сами мне на шею вешались. Парень я видный был, что уж говорить. Не то что теперь…
Дед хмыкнул и, немного помолчав, продолжил:
– Шевелюра с чубом у меня богатая была, девки за волосы постоянно меня тягали, да и сам я бойкий до девок был. А как Олесю на нашей улице увидел в первый раз, так и замер на месте. Ни сдвинуться, ни сказать ничего не могу.
Высокая, ладная вся, тёмные глаза под бровями вразлёт так и светятся. А глубокие они какие. Лучше в них и не заглядывать – утонешь и пропадёшь совсем. На губах её всегда озорная, иногда чуть насмешливая улыбка играет, а на щеках – ямочки. Что за чудо эти ямочки. Вспоминаю сейчас их, и так каждую расцеловать хочется, что сил нет.
Улыбнулась она мне и прошла мимо, а я пень пнём стою и взглядом только её провожаю. С того момента мне каждый день видеть её надо было. Просто не мог я без этого.
Подружились мы не сразу. Но и я ей в конце концов приглянулся. Встречались вечерами, после работы, провожал её до дома. Стал у них частым гостем.
Но недолго я покузнечил в колхозе. В 1931 году пошёл служить. Попал на Черноморский флот, где за три с половиной года сделали из меня настоящего военного человека. Но после службы в колхоз вернулся.
Олеся дождалась меня из армии. В тридцать пятом году сыграли свадьбу. Жить у нас стали. А тридцать шестой год, как вся жизнь наша, был и горестным, и радостным.
Олесе уже рожать, да захворала сердцем мама моя, Арина Андреевна. Всегда крепкая была, да чего-то расклеилась. Маму отвезли в районную больницу. Туда же, в родильное отделение при больнице, отвезли и Олесю.
Родилась дочка у меня. Мы заранее решили, что, если сын родится, Терентием назовём, а если дочь – то Оксаной.
Сыновей мне Бог так и не дал.
А Оксаночка родилась такая хорошенькая, ямочки на щёчках такие же, как у Олеси. И всё гугулит чего-то, а когда молочка из маминой груди напьётся, то улыбается и засыпает с улыбкой своей ангельской.
Когда из родильного отделения выписывались, зашли к маме в палату внучку показать. Как она рада была! Олесю и Оксаночку всё прижимала к себе, целовала обеих, плакала от радости и тут же смеяться начинала.
Мы домой уехали потом, а мама к утру умерла – сердечко её больное не вынесло радости такой. Вот как бывает…
Горько это было. Но стали мы в избе нашей вчетвером жить: отец, я с Олесей да Оксаночка. А через год подарила мне Олеся ещё дочку. Ариной назвали, в честь мамы. Такая же, как Оксана, мамина дочка получилась – с ямочками. Ариша, как ходить начала, всё хвостиком за Оксаной держалась. Куда Оксана, туда и она. Обе дочурки хохотушки страшные были. Всё их веселит, а если что не смешно им, то всегда сами повод найдут, чтобы вдоволь нахохотаться.
Любил я их без памяти. А с дедом их, отцом моим, вообще что-то непонятное приключилось. Из сурового и строгого мужчины превратили его внучки в счастливого, обожающего их друга и заступника. Во всём он им потакал и все их шалости покрывал.
Работали мы с Олесей в те годы много. Хлопотали всё, суетились, о чём-то печалились. И не понимали, что это было самое счастливое время в нашей жизни. Не ценили мы этого. Не умели. Правда, жили душа в душу. Никогда толком не ругались и не ссорились. Так, если по мелочи какой да ненадолго.
А какие у нас места красивые! Ты бы знал! Гоголь свои «Диканьки» с нашей Белагородки писал, ей-богу. Летние дни такие же, как у него в книгах, – роскошные и чудные. Небо, морем бескрайним над землёй раскинутое, и дубы, и подсолнечники, и поля, и стога сена в них. И сады, и блестящая на солнце речка. А жаворонки в небе! И чайки, и перепела. Всё как будто про нас написано.
А ночи какие! Ароматные! Звёзды яркие, над самой головой нависают – протяни руку и сорви. А луна в ночной тишине, точно прожектор на военном корабле или маяк, заливает всё своим особым светом.
Село наше красиво на холмах раскинулось. Зимой снежно бывает. Детворе горки готовые – только и катайся с холмов. Над хатами дымок вьётся. Выйдешь вечером во двор, глотнёшь воздуха – и пьян от этого только. На холмах окошки домов светятся нарядно, мерцают, как звёздочки, между собой перемигиваются. Так и кажется вечерней тёмной порой, что высунется из печной трубы гоголевский чёрт и потрусит, пригибаясь, по крышам – месяц красть. А я себе в такие зимние вечера кузнецом Вакулой казался. Смешно…
Благодатный наш край сказочно. А земля какая плодородная! Шутили у нас на селе: весной в землю можно палку воткнуть, а осенью на ней что-нибудь да вырастет. Я так у себя во дворе, ещё пацаном, иву плакучую посадил. Принёс как-то прутик ивовый, поиграл-поиграл с ним да и воткнул в землю на краю огорода. А он возьми да и приживись, корешки пустил. Тогда я ту иву поливать начал да от кур наших оберегать, которые у нас по двору гуляли да всё норовили её из земли выдернуть.
Окрепла моя ивушка и выросла такой красавицей, что я мог долго на неё любоваться. Обнимал её и всегда с ней разговаривал, как с живой. Это меня дед Терентий, пока жив был, всё научал:
– Всё, Миколка, вокруг нас живое. Всё дышит, даже если ты этого не видишь. Люби и попусту не обижай ни человека, ни зверя, ни растения, ни дома своего, ни речки, ни – Боже упаси! – дерева. Со всеми здоровайся мысленно, разговаривай. И тебе все рады будут.
Чудной у меня дед был. Не всегда я его понимал. Но с ивушкой своей я всегда разговаривал. Олеся, когда к нам переехала, тоже её очень полюбила. Часто под ней сидела, задумавшись, и тихо улыбалась. Говорила:










