Иной Лес. Книга 1. Зов Равновесия

- -
- 100%
- +
Она будет стоять здесь, где миры соприкоснулись, истончив границу. Мать. Страж. Живой якорь.
Глава 7. Приёмный Сын Путницы
Хижина Старухи-Путницы вросла в землю на самом острие мира — там, где бытие Яви истончалось, как стынущая кожица на парном молоке, обнажая изнанку Нави. Это было не место, а состояние — зыбкая грань, тончайшая перепонка, отделявшая привычный шум деревни от вечного, бездонного гула Чащи. Воздух здесь казался густым, тяжёлым, словно набухшим от иного бытия; он звенел в ушах неумолчным высоким звуком, напоминавшим натяжение тетивы перед выстрелом. Сюда не долетали удары топоров; здесь царило холодное безмолвие, пронизанное влажным дыханием камня. Свет, пробивавшийся сквозь частокол вековых елей, ложился на землю призрачными косыми лучами, окрашивая всё вокруг в зыбкие, потусторонние тона.
Именно сюда, завернув в грубый плащ из волчьей шкуры, Стрибога принесла двоих: мальчика Ведаря и ещё слепого волчонка. Младенец не плакал. Он лежал, уставившись в свод из переплетённых кореньев огромными, не по-детски ясными глазами цвета грозового неба, словно прислушиваясь к тайной музыке этого места. Рядом, прижавшись к его боку, дрожал волчонок, тихо поскуливая — не от голода, а от ужаса перед чужим миром.
Старуха не причитала и не убаюкивала. Её действия были отточены веками: суровые, точные, лишённые жалости. Соскоблив кору с корня девясила, что прятался в тени порога, она разжевала горькую мякоть и вложила её в рот ребёнку, чтобы с молоком тот впитал крепость подземелий. Волчонка напоила овечьим молоком из старого, отполированного руками рога. Брызнула в глотки обоих отваром из трёх трав — от лихоманки и дурного глаза. Наконец, бормоча заветные слова, обмазала их ладони и стопы липкой, тягучей смолой старой сосны.
— Чтобы земля Нави признала вас своими, — прозвучал её скрипучий голос, завершающий обряд приобщения. — Чтобы помнили, откуда корни ваши растут. Чтобы были крепки, быстры и неуловимы, как тень меж стволов. И не ступили по ошибке туда, где вашему шагу не рады.
Так началась их жизнь — не детство, а суровое ученичество. Миром стала плетёная из лозы люлька, подвешенная к потолочной балке так, чтобы они впитывали всё: шёпот заговоров над котлом, таинственное плетение узлов-оберегов и наступающие за окном сизые сумерки Иномирья. Игрушками служили не свистульки, а еловые шишки, обкатанные водой камешки да сухие коренья.
Границей дозволенного стал круг, очерченный Старухой на земле — незримой, но непреодолимой чертой.
— Слушай, — говорила она, когда над Чащей проносилась стая ворон. — Их карканье — не просто крик. Одно — к дождю, другое — к ветру, третье — к беде. У каждого звука есть цена и значение.
— Смотри, — наставляла она, поворачивая лицо Ведаря к едва заметной вмятине на влажной почве. — Медведь прошёл на водопой. Старый, седой вожак. Видишь, как коготь задел корень? Он не охотится, он пьёт. Его можно не бояться. А вот это... — голос старухи тяжелел кованым железом. — След косолапый, но не медвежий. Мелкий, да злой. Дух-бродяга. Его тропы обходи стороной. Выследи и приметь сам.
Главным и нерушимым запретом оставалась Межа — та самая, что отделяла их пристанище от мира людей.
— Никогда не ступайте за эти знаки, — указывала Стрибога на зарубки деревьев и испещрённые рунами валуны. — Там — людской удел. Твой мир, Ведарь... но больше не твой. Кровь будет звать тебя туда, но доля твоя — здесь. Там ждёт лишь погибель или изгнание.
— Почему? — спросил мальчик, когда ему минуло пять зим; его ясный взгляд был полон упрямого вопроса.
— Потому что дорога, принёсшая тебя сюда, накрепко заросла терновником, — сурово ответила старуха. — Ты рождён людьми, но спасён Навью. Принадлежишь обоим мирам, а значит, для каждого из них — наполовину чужак. Там тебя назовут пришлецом, окаянным, приспешником нечисти. А здесь... здесь ты сможешь выжить. Если окажешься умён. Если станешь быстрее, тише и хитрее всех. Твоя сила не в мышцах, мальчик. Она — здесь. — Костяной палец ткнул в лоб. — И здесь. — В грудь.
Она рассказывала им об Оборотнях — не сказки, а суровую кровавую быль.
— Они — Стражи. Воины, добровольно принявшие в себя дух тотема, чтобы биться с Исконными на самых тёмных рубежах. Их мощь велика, но и плата страшна. Им нет возврата. Их договор — вечное заточение. Взгляд, поступь — всё выдаёт в них иную суть. Попытка переступить Засеку обернётся смертью. Они — плоть от плоти Леса, его когти и клыки в вечной сече.
Однажды, в сизых холодных сумерках, они увидели одного из них. Издалека. Громадную, покрытую серой шерстью фигуру Волкомира. Он нёс на плече тушу вепря, не пригибаясь под её тяжестью, и ступал неспешной, властной походкой. От него веяло такой первобытной силой, что Ведарь замер, а волчонок Храпок прижался к земле, затаив дыхание от жгучего любопытства.
— Хочешь стать таким? — спросила Стрибога, неотрывно наблюдая за воспитанниками.
Мальчик покачал головой, не отводя взгляда от чащи.
— Хочу быть сильным. Чтобы защищать. Но не таким. Он громоздкий. Его видно и слышно издалека. Я хочу быть... тихим. Быстрым. Неуловимым. Как тень. Чтобы враг не знал, откуда ждать удара.
Храпок негромко тявкнул, словно подтверждая слова названого брата, и потрепал зубами его порты.
Старуха хмыкнула, и в её льдистых глазах промелькнуло одобрение.
— Разумный ответ. Их путь — не ваш. Они получили сокрушительную мощь ценой свободы. Вы же станете иными. Ваше оружие — здесь. — Она снова коснулась его лба. — И в сердце. Радосвет из рода Куницы одной хитростью способен свершить больше, чем иной воин секирой. Учитесь. Берите лучшее от каждого.
Их упражнения изменились. Теперь они учились не выживать, а становиться оружием. Стрибога натаскивала их бесшумно ступать, падать, замирать, сливаясь с подлеском. Ведарь часами метал обкатанные камни в цель, добиваясь безошибочной точности. Храпок учился подкрадываться и рвать горло одним молниеносным броском. Они плели сети из прочных лиан, рыли волчьи ямы, учились обращать сам лес против сильного и глупого врага.
Спустя недели Стрибога вывела их к ручью, вода в котором тяжелилась и мерцала расплавленным серебром.
— Протяни руку над потоком. Не касаясь. Слушай. Что там?
Сначала — лишь журчание. Затем — обрывки чуждого, тёмного гула. Немой визг. Отголоски злобы, тоски и всепоглощающей ненависти.
— Здесь страшно, — выдохнул Ведарь, почувствовав, как между лопаток скользнул мертвенный холод.
— Страшно не здесь. Это — отзвук. Эхо Исконных. Тех, что спят глубоко под корнями Мирового Древа. Запомни этот звук. Вкус страха на языке. Это твой главный враг. Против него бесполезны клинки. Но он уязвим для остроты ума, быстроты ног и верности друга. Исконные — это хаос. А ты должен стать непреложным законом. Их гибелью.
Глава 8. Южная Засека
Солнце южной степи было не светилом, а карателем. Оно не согревало, а выжигало дотла, обращая траву в хрустящую пыль, а землю — в потрескавшуюся глиняную скорлупу. Воздух над раскаленными холмами колыхался, словно струился невидимый жаркий поток, и в нем плясало марево — то ли озеро, то ли вражеская конница. Пыль, взбитая копытами десятка коней, стояла столбом, медленно оседая на потные, загорелые лица, на потрескавшиеся от зноя кожаные латы и посконные плащи, покрытые дорожной грязью и конской пеной.
Отряд был невелик — всего десяток всадников, но подобран так, что каждый стоил целого десятка в бою. Впереди, на могучем гнедом жеребце, чья грива была заплетена в боевые косы с медными бубенчиками, ехал сам князь Ратибор. Лицо его, обветренное и жесткое, словно дубленая бычья шкура, было непроницаемой маской. Но под этой маской клокотала буря мыслей. «Зачем я повел ее с собой? Дочь, единственную кровинку... Жена бы не простила, будь она жива. Но терем не укрыть от мира. Мир сам ломится в ворота. Лучше пусть научится смотреть опасности в глаза, чем однажды окажется перед ней безоружной». Взгляд его, серый и холодный, как речная сталь, безостановочно ощупывал горизонт, выискивая малейшую угрозу.
Сбоку, не отставая ни на полкорпуса, — его тень и правая рука, Горислав. Старый дружинник, лицо которого скрывал простой железный наносной шлем, а тело — добротный, но небогатый доспех из кованых пластин, насаженных на кожаную основу. Он не просто смотрел — он читал степь, как летопись. Беспокойный взлет жаворонка — не от лисицы ли? След на обочине, чуть присыпанный пылью, — конский, но подкова не славянская, мелкая, с острыми шипами. Едва уловимая тень в ложбине — может, курганный суслик, а может, и притаившийся лучник. Его разум, отточенный десятками лет сторожевой службы, без устали складывал эти знаки в единую картину, пока еще неясную.
Следом, отчаянно стараясь держаться в седле с той же небрежной твердостью, что и отец, скакала Милана. Девчоночьи наряды остались в тереме. Ее вьющиеся, цвета спелой ржи волосы были туго заплетены в косу и скрыты под дорожным платком. На ней — подшитая по росту грубая посконная рубаха и порты, а поверх — отцовский старый кольчужный панцирь, тяжелый и не по размеру, натирающий плечи даже через толстую подкладку. За спиной — неудобно болтающийся круглый щит с выцветшей краской и меч в простых деревянных ножнах. Каждая жила ныла от непривычной нагрузки, но она стискивала зубы, вспоминая отцовы слова: «Княжья дочь должна знать не только терем да светлицу. Она должна знать землю, которую ей предстоит держать. Не на пиру, а в поле, в пыли и в поте». Спорить было бесполезно. Да и в глубине души ее обуревало не только отчаяние, но и жадное любопытство к огромному, пугающему и манящему миру за крепостными стенами.
Замыкали шестеро дружинников — бородатые, молчаливые, с руками, привыкшими к топору и луку больше, чем к плугу. В самом же хвосте отряда ехали двое: молчаливая кочевница Сармата на своем низкорослом, но не знающем устали степном коне и юный Вадим. Его взгляд, полный трепетной преданности и страха, то и дело прилипал к стройной, хоть и неуверенно сидящей в седле фигуре Миланы. Пальцы сами собой сжимали и разжимали древко короткой сулицы, на ладонях проступали мозоли, еще не успевшие загрубеть. «Увидеть бы хоть тень опасности первым… Встать перед ней… Может, тогда он, князь, взглянул бы иначе… А она…» Он сглотнул сухой ком, не смея додумать.
— Стой! — внезапно скомандовал Ратибор, резко вскинув руку в прочной кожаной рукавице.
Отряд замер, будто врос в землю. Только кони беспокойно зафыркали, почуяв напряжение вожака. Князь медленно, с едва слышным хрустом в шее, повернул голову к кочевнице. Его взгляд был вопросительным и жестким.
— Ну? Чуешь что, степнячка?
Сармата, не отвечая, прикрыла глаза с темным, словно у старой вороны, налетом на веках. Она не просто вслушивалась — она читала степь, как шаман читает треск сухих костей у костра. Каждое дуновение ветра было для нее словом, каждый порыв — фразой. Она внимала шепоту «матери-степи», ощущая тонкую дрожь в земле, не доступную другим.
— Пепел, — выдохнула она наконец. Ее голос был хриплым, словно скрипела пересохшая кожа. — Горький налет на губах. Жжёное дерево. Много. Срубы горят… И… кровь. Тяжелая липкость в воздухе. Еще парная.
Горислав, не сводя прищуренных глаз с линии горизонта, мрачно хмыкнул.
— Чуяло сердце мое, княже. До заставы рукой подать. Едва ли нас там встречают с медовым караваем да сыром.
— Вперёд, — одним словом бросил Ратибор. В его голосе не было ни капли страха или сомнений — только холодная, ярая решимость волка, идущего навстречу стае. — Без лишней суеты. Копья наготове. Щиты с плеч.
Они двинулись рысью, уже не по ковыльной глади, а обходя открытые пространства, прижимаясь к редким, чахлым порослям кустарника, что цеплялись за жизнь в каменистой почве. Вскоре и остальные смогли ощутить то, что уловила Сармата: въедливую пыль гари, несущую с собой привкус смерти на языке. А потом и увидеть.
Южная застава, один из главных острогов княжества, представляла собой печальное и гневотворное зрелище. Невысокий, но крепкий частокол из заостренных дубовых бревен был частично разобран и сожжен, черные, обугленные ребра торчали к небу, словно кости великана. Ворота, обитые железными полосами, были выломаны из петель и валялись на земле, истоптаны, изрублены. На бревнах и у входа темнели пятна запёкшейся крови, черные и липкие.
Внутри было пусто и тихо. Слишком тихо. Не слышно было ни привычного гула голосов, ни звона кузнечного молота по наковальне, ни даже мычания скота из загонов. Только зловещий, давящий звон в ушах. Милана, глядя на разруху, мысленно воссоздавала живую картину, которую видела здесь полгода назад: дымок из печной трубы низкой бани, жар свежеиспеченного хлеба, смех детей, бегающих между амбарами, знакомое лицо дядьки Лучемира, подносящего ей глиняную свистульку… Теперь здесь царила мертвая тишина, которую не решались нарушить даже степные ветра.
Ратибор соскочил с коня, не дожидаясь, пока тот окончательно остановится. Он вошёл внутрь, не спеша, с щитом на руке и обнаженным мечом. Горислав — его тень — был рядом, его секира лежала на плече, готовая к взмаху. Милана, намертво сжимая рукоять своего меча, последовала за ними, преодолевая ледяную отопь страха и горя. Вадим бросился следом, прикрывая ее спину.
Они нашли их у дальней, западной стены, куда защитники были оттеснены в последней отчаянной схватке. Человек десять. Лежали искореженные, окружённые телами нападавших — их было почти вдвое больше. Их оружие — мечи, секиры, рогатины — было сломано, перерублено, доспехи изрублены, пробиты в десятках мест. Земля здесь была утоптана, смешана с кровью и щепой, свидетелями яростной сечи.
Староста заставы, знакомый Милане дядька Лучемир, сидел, прислонившись к уцелевшему бревну частокола. В его груди, прямо под ключицей, торчала короткая, толстая сулица, пробившая кольчугу. Руки его, могучие даже в смерти, сжимали окровавленный боевой топор с чужой, не славянской чеканкой на обухе, вырванный у кого-то из нападавших.
Князь опустился на одно колено перед умирающим воином. Тот медленно, с трудом поднял налитые кровью глаза, в которых уже плясала тень Навьего царства.
— Осударь… — прохрипел он, и из уголка его рта выступила алая пена, окрашивая седую бороду.
— Кто? — одним словом, точным и резким, как удар клинка, спросил Ратибор. Его лицо оставалось каменным, лишь в глубине глаз шевельнулась черная тень ярости.
— Люди… — выдохнул Лучемир, каждый звук давался ему мукой. — Но… недолюдки… Глаза мутные… будто пеплом засыпаны… Шли молча… как сонные… А бьются неистово, не ведая боли… Железо их… черное… будто обугленное… наш клинок брал… с трудом… звенит… будто по камню…
Он замолчал, пытаясь собрать дыхание. Взгляд его затуманился, цепляясь за что-то важное, что ни в какую не хотело вспоминаться.
— Они… своих павших… подбирали… Тащили за собой… словно мешки с поклажей… И шептали… что-то… на своем… гортанном… — Старый воин сглотнул, и новый поток крови выступил на губах. — Про «дитя» … и «волчью… матку» …
Милана, стоявшая позади отца, застыла. Мороз сковал позвоночник, заставив похолодеть пальцы. «Дитя… на волчице?» Безумные, на первый взгляд, слова странным эхом отозвались в самой глубине памяти. Не сон, не игра воображения — а словно вспышка света из давно забытого прошлого. Ей вдруг, с пугающей четкостью, привиделось: бегущая через лесную поляну, залитую лунным светом, крупная волчица-переярок, а в зубах у нее — светлый свёрток, из которого доносится тихий, не детский плач… Она тогда спросила у няньки, та перекрестилась и прошептала: «Не гляди, дитятко, это морока. Лесные духи балуются». И велела забыть.
Ратибор недовольно сморщился, не поняв или не приняв бред уходящего.
— Знаки? Стяги? Хотя бы добычу с них сняли? — настаивал он, привыкший к ясности и воинскому порядку.
Но Лучемир уже не слышал. Его голова бессильно склонилась на грудь. Он ушел в мир предков, унеся с собой главную загадку.
Горислав, тем временем, обыскавший несколько тел, нападавших в странных, темных, словно промасленных доспехах, подошел к князю и молча протянул ему найденный предмет. Это была не поясная пряжка, не нашивка на одежду. Это была небольшая, грубо отлитая из темного, тусклого металла фигурка. Не зверь, не птица, не человек. Нечто кособокое, словно осколок камня или кусок горной породы с острыми, неровными гранями. От нее так и веяло немой, древней, неодушевленной злобой. И холодом. Она была ледяной, будто ее только что вынули из зимней проруби, несмотря на палящий зной.
Ратибор сжал находку в ладони. Пальцы сжались до судороги от натуги.
— Ничего не понимаю, — угрюмо прорычал он, вглядываясь в безликий камень. — Ни следов знакомого племени, ни намёка на соседей-хазар… Язык непонятен, знаков нет… Как призраки.
— Не призраки, — тихо, но чётко и твердо сказала Сармата. Она стояла над одним из убитых нападавших, откинув его голову грубым движением руки. — Глядите.
Все, оторвавшись от мертвого Лучемира, подошли. Лицо убитого было иным — скуластым, с уплощенным носом и узким разрезом темных, почти черных глаз. Кожа — смуглой, загорелой до цвета старой меди. Но это было не главное. Его кожа, особенно вокруг глаз, у крыльев носа и в уголках рта, была испещрена мелкими, темными, почти черными прожилками. Они проступали из-под кожи, словно проросшие корни ядовитой плесени или тонкие трещины на старой росписи. А из оскаленного в посмертной гримасе рта веяло не тленом плоти, а мертвенным холодом подземелий, оставляя на губах, стоящих рядом горький привкус застарелой пыли и крошеного камня.
— Это не их знак, — кивнула Сармата на фигурку в руке князя. — Это их клеймо. Изнутри. Болезнь. Или… порча. Дух каменной немочи. Видела такое лишь раз. У стариков в одном стойбище далеко на востоке, у подножия Каменных Сестер-гор. Они молились камням, что падали с неба, черным и холодным. Те давали им силу — рука не дрогнет, боль не чуять, спать не нужно. Но плата — душа и разум. Они становились руками и ногами своей каменной богини… Ее голодными пальцами. Обращались в рабов. Звали тех рабов… Исконные. Или Глубинные. Память моя стирает то, что лучше не помнить.
Слова кочевницы повисли в тяжёлом, раскалённом воздухе, ставшем вдруг ледяным. Даже непоколебимый Ратибор смотрел на странную фигурку с новым, напряжённым вниманием, смешанным с глубочайшей настороженностью.
Внезапно Вадим, стоявший на страже у развороченных ворот, резко, по-птичьи свистнул. Все мгновенно обернулись, пальцы сами собой сжали рукояти оружий. Степь молчала, затаившись. Но на самом краю горизонта, в мареве зноя, возникла еще одна, едва различимая тень. Одинокий всадник на низкорослой лошади. Он не двигался, просто наблюдал, будто сама степь смотрела на них бездушным взглядом. Затем, словно морок, всадник развернул коня и исчез, растворившись в колышущемся горячем воздухе.
— Лазутчик, — буркнул Горислав, плюнув на иссохшую землю. — Их глаза. Теперь знают, что мы здесь.
Ратибор медленно поднялся во весь свой богатырский рост. Лицо его было сурово.
— Кончайте с ними, — мрачно приказал он, кивая на тела нападавших. — Сложить в кучу и спалить. Очистить огнем место от скверны. Своих — бережно на погребальные крады. У каждого найти знак, имя запомнить. Отпоем по-людски, с почестями, как подобает воинам, живот свой положившим за землю свою. Эту штуку, — он бросил ледяную фигурку Гориславу, — вези при себе. Надо будет показать старейшинам на севере. Или ведунам в глухих лесах. Кто там у них разбирается в этой… каменной нечисти.
Он окинул взглядом погибшую заставу, эту выжженную рану на теле его земли, потом посмотрел на север, туда, где за бескрайними степями уже синели, манили и пугали дремучие леса.
— Похоже, мои северные родичи, дочка, знают о чём-то, о чём мы, степняки, и не слыхивали. И это что-то, — он ткнул пальцем в сторону сожженной фигурки, — идет к ним в гости. Надо предупредить. И разузнать. Ибо беда, что пришла, не разбирает, чья земля — степная или лесная.
Милана молча кивнула. Ее прежнее, почти детское любопытство и страх сменились холодной, тяжелой, как булава, взрослой решимостью. Воспоминание, волчица, младенец… Фигурка, словно вырезанная из самой тьмы… Слова Сарматы про каменную богиню… Всё это было не просто игрой ума или старой сказкой. Это были разрозненные части чего-то огромного, старого как мир и смертельно опасного. Она чувствовала это кожей, как чувствуют приближение грозы.
Отряд, помрачневший и удручённый увиденным, совершив короткий и торопливый, но исполненный глубочайшего почтения обряд над своими, двинулся дальше. Они не просто ехали на север. Они ехали навстречу тайне и войне, о которой мир людей еще не знал, но которая уже стучала в его ворота коваными сапогами и дышала в лицо ледяным дыханием древнего камня.
Глава 9. Совет Родов
Воздух в Большой Избе, что стояла на отшибе под сенью священного дуба, был густым, спёртым и тяжёлым. В помещении висела сизая взвесь от центрального очага-каменки, густая испарина отсыревшей овчины и липкий пот собравшихся. Над огнем уже третьи сутки томился в чугунном котле темный лесной отвар для больных овец. Но главной была не эта духота, а немое напряжение, висевшее между людьми — тягучее, словно смола. Дым от лучины в железном светце стелился под потолок, уходя в чёрное подволокье, где за века скопилась не только сажа, но и тишина былых советов и решений, стоивших кому-то жизни.
Здесь, под низкими, закопченными матицами, на которых были вырезаны и подновлены краской тотемы — Медведь, Волк, Куница, Олень, — собрался Совет Старейшин. Не для дележа добычи, а для суда над собственной судьбой, что катилась под уклон, словно воз с треснувшей осью.
Не все старейшины сидели на грубых лавках вдоль стен, украшенных выцветшими от времени рушниками с обережной вышивкой. Те, кто помоложе, стояли, прислонившись к мощным лиственничным бревнам и скрестив на груди руки, покрытые шрамами и старыми ожогами от горна. Их лица, освещённые неровным пламенем, оставались суровы и непроницаемы, как каменные идолы на межах.
Весея, как мать «уведённой в Навь», имела право стоять в самом тёмном углу у приоткрытой двери и своим молчаливым присутствием напоминать о ежедневной жертве их рода. О горе, которое не вмещалось в слова. Она чувствовала на себе тяжёлые взгляды: одни с жалостью, другие с тайным упрёком — словно её потеря была дурным сглазом, павшим на общее дело. «Смотрят, будто я виновата, что Чаща взяла мою кровь, будто горе мое — хворь, что перекинется на их дома», — думала она, разглядывая плотно утоптанный глинобитный пол, испещрённый чёрными подпалинами.
Во главе стола у огнища, опираясь на массивный посох с вырезанной из мореного дуба медвежьей головой, сидел Борислав. Мощный, как вековой ствол, с седой лопатой бородой, в которую были вплетены три медных кольца за три большие победы. Его взгляд исподлобья пригибал к земле. Борислав вёл Совет. Рядом на скамье лежала связка дубовых бирок с зарубками — немой учёт долгов и людей, позвоночник их общей жизни, где каждая зарубка — позвонок, и вырвешь один — переломишь хребет.
— Хлеб на исходе, — пророкотал Борислав без предисловий. — Дичь ушла на запад, будто гонимая нечистой силой. Река мелеет не по сезону. Зима стучит копытом в дверь, а мы сидим, как птенцы в гнезде, над которым кружит коршун.
Он обвёл собрание тяжёлым взглядом:
— Заставы по Синюхе держатся из последних сил. Медведи просят пять человек. Не юнцов, а крепких мужей для смены.
Всеволод, вожак рода Волка, мрачно провёл ладонью по седым усам.
— Мои люди щедро сеют кости на тех рубежах, Борислав. Не просишь — требуешь. А брать больше не с чего. У Волков вдоль частокола уже вдовы с малыми детьми дозор несут. Каждого третьего парня мы отдали.
Из тени раздался насмешливый голос Радосвета из рода Куниц:
— А кто будет ваши доспехи клепать, Волки? Кто меха на соль выменяет, чтоб вы не померли от бескормицы? Наши люди нужны здесь. Без нас вы с торговыми караванами и торга не сведете.
— Без хлеба любой торг встанет, — поднялся коренастый Мирослав из рода Оленей. — Мы землю пашем. После падежа волов едва новину подняли. Полягут наши на рубежах — заставы сами вымрут. Сперва пашня, потом сеча.
Борислав ударил посохом об пол. Глухой стук заставил смолкнуть ропот.
— Вы все правы, — сказал он неожиданно тихо. — И все слепы. Волки правы — без застав нас вырежут в собственных домах. Куницы правы — без ремесла и мены мы одичаем. Олени правы — без хлеба любая победа обернется голодным мором.
Он медленно поднялся. Тень вождя заполнила стену у огнища.
— Но вы смотрите лишь на свою часть правды. А я должен видеть целое. Если падёт Волк — западные племена сожгут мастерские Куниц и пашни Оленей. Если ослабеет Медведь — некому ковать новые топоры. Мы — не разные племена. Мы — одно.
Всеволод криво усмехнулся:
— Мудро говоришь. Только мудростью сыт не будешь и врага не отвадишь.




