Уроки словесности

- -
- 100%
- +

Неверный возлюбленный
Она шла на встречу со своим возлюбленным. И тот факт, что встреча должна была состояться на вокзале Кэннон-стрит, как она боялась, грозил сделать само свидание банальным и пошлым. Ей бы хотелось встретиться с ним в каком-нибудь зелёном, прохладном фруктовом саду, где в высокой траве качались нарциссы, а на влажном, ароматном мху у живой изгороди стояли на хрупких, но упругих розоватых стебельках примулы. Время года – непременно май. Она сама должна была быть как стихотворение – воплощённая лирика в белом платье и зелёном шарфе, идущая к нему по высокой траве под цветущими ветвями. В руках – охапка колокольчиков, которые она, защищаясь в девичьей стыдливости, поднесла бы к его лицу, когда он бросился бы её обнимать. Видите ли, она в точности знала, как описывают свидания на страницах признанных поэтов и в дешёвых еженедельниках. Она в полной мере, насколько позволяли круг её чтения и окружение, обладала литературным чутьём. В детстве она не могла долго плакать, потому что ей всегда хотелось посмотреть на себя плачущую в зеркало, и тогда слёзы, разумеется, тут же высыхали. Теперь, став молодой женщиной, она не могла долго быть счастливой, потому что ей хотелось наблюдать за счастьем своего сердца, и оно тогда улетучивалось, точь-в-точь как слёзы.
Он попросил её о встрече на Кэннон-стрит; ему нужно было кое-что ей сказать, а дома из-за её младших сестёр было трудно найти свободные полчаса. И, как ни странно, ей было почти не важно, что он собирался ей сказать. Она лишь мечтала о мае и фруктовом саде вместо января и грязного, пыльного зала ожидания, людей с простыми, озабоченными лицами и тусклой, унылой погоды. Обстановка казалась ей чрезвычайно важной. На ней было платье коричневого цвета, чёрный жакет и шляпка, украшенная своими руками. И всё же, когда он вошёл через тяжёлые вращающиеся двери, она показалась ему чарующе хорошенькой. Он вряд ли узнал бы её в зелёно-белом муслине посреди фруктового сада, ведь их любовь родилась и выросла в городе – точнее, в Хайбери-Нью-Парк. Он подошёл к ней; он опоздал на пять минут. Она уже начала волноваться, как всегда волнуется тот, кто ждёт, и была несказанно рада его видеть, но знала, что с опоздавшим кавалером следует вести себя дразняще холодно (потом можно будет милостиво смягчиться), а потому протянула ему вялую руку и не проронила ни слова.
– Давай выйдем, – сказал он. – Прогуляемся по Набережной или поедем куда-нибудь на метро?
На улице стоял леденящий холод, но Набережная была романтичнее вагона поезда. Он должен был настоять на поезде – наверное, он так и сделает. Поэтому она сказала:
– О, конечно же, на Набережную! – и почувствовала укол досады и разочарования, когда он согласился.
Они не разговаривали, пока не миновали узкие улочки, полицейский участок, горчичную фабрику и не вышли на широкий тротуар Квин-Виктория-стрит.
Он опоздал, но не предложил ни оправданий, ни объяснений. Она поступила как должно: с достоинством ждала их, а теперь запуталась в сетях молчания, которое не могла нарушить. Как просто всё было бы в саду! Она могла бы отломить цветущую ветку и… и как-нибудь обыграть это. Тогда ему пришлось бы что-то сказать. Но здесь… единственное, что пришло ей в голову, – это остановиться и посмотреть на витрину, пока он не спросит, что она там разглядывает. Но как же пошло и жалко это было бы в сравнении с цветущей ветвью! К тому же, в витринах магазинов, мимо которых они проходили, не было ничего, кроме дешёвой выпечки и моделей паровых машин.
Ну почему, чёрт возьми, он молчит? Раньше он никогда таким не был. Она украдкой взглянула на него, и ей впервые пришло в голову, что его «кое-что сказать» было не просто предлогом, чтобы остаться с ней наедине. Ему действительно нужно было что-то сказать – что-то, что изо всех сил пыталось вырваться наружу. Пронизывающий ветер забирался даже под высокий воротник её жакета. Руки и ноги ломило от холода. Как тепло было бы сейчас в саду!
– Я замёрзла, – внезапно произнесла она. – Давай пойдём выпьем чаю.
– Конечно, если хочешь, – неловко ответил он, но она видела, что он рад, что она нарушила это гнетущее молчание.
Сидя за мраморным столиком – заведение было почти пустым, – она украдкой наблюдала за его лицом в зеркале, и то, что она там увидела, заставило её содрогнуться. С ним случилось какое-то большое горе. А она дулась! Девушка в саду поняла бы всё с первого взгляда. Она бы мягко, нежно, с бесконечной деликатностью и тонким тактом благородной женщины выведала бы его тайну. Она разделила бы его скорбь и в этот тёмный час показала бы себя «наполовину женой, наполовину ангелом с небес». Что ж, ещё не поздно. Можно начать сейчас. Но как? Он заказал чай, а её вопрос так и остался без ответа. Но она должна была заговорить. Когда она всё же произнесла слова, они совсем не подошли бы устам девушки в саду – но ведь там был бы май, а здесь – январь. Она сказала:
– Какой ужасный холод!
– Да, не правда ли? – ответил он.
Тонкий такт благородной женщины, казалось, покинул её. Она подавила мимолётный порыв взять его за руку под мраморным столом и сказать: «Что случилось, милый? Расскажи мне всё. Я не могу видеть тебя таким несчастным», – и снова воцарилось молчание.
Официантка принесла две толстые чашки чая и окинула его с прохладным любопытством. Как только они снова остались одни, он опёрся локтями о стол и заговорил.
– Послушай, дорогая, мне нужно тебе кое-что сказать, и, видит Бог, я надеюсь, ты простишь меня, и поддержишь, и постараешься понять, что я люблю тебя так же сильно, и что бы ни случилось, я всегда буду тебя любить.
От этого вступления по её спине пробежал холодок ужаса. Что он натворил – убийство, ограбление банка, женился на другой?
У неё на языке вертелось обещание быть с ним, что бы он ни сделал, но если он женился на другой, это было бы неприлично, поэтому она лишь холодно произнесла: «Ну?»
– В общем… во вторник я был на танцах у Симпсонов – о, Этель, почему тебя там не было? – и там была девушка в розовом, и я танцевал с ней три или четыре раза – в профиль она немного похожа на тебя, – а потом, после ужина, в оранжерее, я… я нёс всякую чушь… но совсем немного, дорогая… а она всё смотрела на меня так… словно ждала, что я… что я… и тогда я её поцеловал. А вчера я получил от неё письмо, и, кажется, она ждёт… думает… и я решил, что должен тебе всё рассказать, дорогая. О, Этель, постарайся меня простить! Я ещё не ответил на её письмо.
– Ну? – повторила она.
– Это всё, – сказал он, несчастно помешивая чай.
Она глубоко вздохнула. Её пронзила дрожь невероятного облегчения. Так вот в чём дело! Что это было в сравнении с её страхами? Она чуть было не сказала: «Не бери в голову, милый. Это было ужасно с твоей стороны, и лучше бы ты этого не делал, но я знаю, что ты сожалеешь, и мне жаль, но я прощаю тебя, и мы забудем об этом, и ты больше никогда так не поступишь». Но она вовремя вспомнила, что порядочные девушки не должны относиться к таким вещам слишком легкомысленно. Какое мнение он составит о чистоте её помыслов, о невинности её души, если подобный случай не сможет глубоко её шокировать? Он и сам, очевидно, был терзаем жесточайшими угрызениями совести. Он рассказал ей об этом так, как рассказывают о преступлении. И как признание в преступлении она и должна была это воспринять. Откуда ей было знать, что он рассказал ей обо всём лишь из страха, что она так или иначе узнает об этом из-за неосторожности девушки в розовом или той, другой, в голубом, которая всё видела и улыбалась? Как могла она догадаться, что он настроил своё признание на ту тональность, которая, по его мнению, соответствовала бы оценке его проступка невинной девушкой? Вслед за дрожью облегчения пришёл острый, тошнотворный укол ревности и унижения. Они и вдохновили её.
– Неудивительно, что ты боялся мне рассказать, – начала она. – Ты меня не любишь, ты никогда меня не любил. Какой же я была дурой, что верила тебе.
– Ты же знаешь, что люблю, – сказал он. – Это было отвратительно с моей стороны, но я ничего не мог с собой поделать.
Эти последние слова ранили её больше, чем всё остальное.
– Ничего не мог поделать? Тогда как я могу тебе доверять? Даже если бы мы поженились, я никогда не была бы уверена, что ты не целуешься с какой-нибудь гадкой девицей. Нет, всё бесполезно, я никогда, никогда тебя не прощу. Всё кончено. А я так в тебя верила, так доверяла тебе… я считала тебя воплощением чести.
Он не мог сказать: «В общем-то, так оно и есть», хотя именно так и думал. Её слёзы, горячие и частые, падали из-под вуали на лицо, потому что, наговорив всё это, она и вправду очень сильно себя пожалела.
– Прости меня, дорогая, – сказал он.
Тут она оказалась на высоте.
– Никогда, – произнесла она, и её глаза сверкнули сквозь слёзы. – Ты обманул меня однажды – обманешь и снова! Нет, всё кончено. Ты разбил мне сердце и разрушил мою веру в человеческую природу. Надеюсь, я больше никогда тебя не увижу. Когда-нибудь ты поймёшь, что наделал, и пожалеешь!
– Думаешь, я не жалею сейчас?
Ей захотелось оказаться дома, а не в этой ужасной чайной, под любопытными взглядами официанток. Дома она могла бы по крайней мере уткнуться лицом в диванные подушки и отвергать все его мольбы, – а под конец, возможно, позволить ему взять свою холодную, безвольную руку и осыпать её неистовыми поцелуями.
Однако он придёт завтра, и тогда… А сейчас главным было – уйти с достоинством.
– Прощай, – сказала она. – Я иду домой. И это прощай навсегда. Нет… это лишь причинит нам обоим боль. Больше не о чем говорить, ты предал меня. Я не думала, что порядочный человек способен на такое. – Она натягивала перчатки. – Иди домой и упивайся своим поступком! И та бедная девушка… ты и ей разбил сердце. – Это был поистине мастерский ход, исполненный благородства.
Он резко встал.
– Ты это серьёзно? – спросил он, и его тон должен был её насторожить. – Ты действительно собираешься бросить меня из-за такой ерунды?
Гнев в его глазах испугал её, а несчастное выражение лица сжало ей сердце, но как она могла сказать: «Нет, конечно же, нет! Я просто говорю так, как, по-моему, должны говорить хорошие девушки»?
Поэтому она сказала:
– Да. Прощай!
Он резко встал.
– Тогда прощай, – сказал он, – и пусть Бог простит тебя, как прощаю я! – И он зашагал прочь между мраморными столиками и вышел через вращающуюся дверь. Уход получился очень эффектным. На углу он вспомнил, что ушёл, не заплатив за чай, и его естественным порывом было вернуться и исправить эту ошибку. И если бы он вернулся, они бы непременно помирились. Но как можно было вернуться, чтобы сказать: «Мы расстаёмся навсегда, но всё же я должен настоять на печальном удовольствии оплатить наш чай – в последний раз»? Он подавил этот глупый порыв. Что значил чай и цена чая в этом вселенском катаклизме? Так что она напрасно ждала его, а потом сама заплатила за чай и пошла домой ждать там – и там тоже напрасно, потому что он так и не вернулся к ней. Он любил её всем сердцем, и у него тоже было то, чего она в нём никогда не подозревала, – литературное чутьё. Поэтому он, даже не догадываясь, что оно же вдохновило и её, решил, что для отвергнутого влюблённого возможны лишь два пути – самоубийство или фронт. Так он записался в армию и отправился в Южную Африку, и он так и не вернулся домой, усыпанный медалями и славой, как он себе это представлял, чтобы несколько простых слов объяснения всё исправили и вознаградили их обоих за всё прошлое. Потому что Судьба почти начисто лишена литературного чутья, и Судьба беспечно распорядилась так, что он умер от брюшного тифа в жалкой лачуге, не услышав даже ни единого выстрела. Будучи натурой литературной до глубины души, она так и не завела другого возлюбленного и по сей день преданно оплакивает его. Хотя, возможно, дело тут всё-таки не в литературном чутье. Может быть, всё потому, что она его любила. Кажется, я забыла упомянуть, что она действительно его любила.
Завершение сцены
Моросил тихий дождь. В свете уличных фонарей качались и поблёскивали зонтики. Яркость витрин отражалась в грязном зеркале мокрых тротуаров. Жалкая ночь, унылая ночь, ночь, способная соблазнить несчастного дойти до мерцающей Набережной, а оттуда – к реке, едва ли более чистой или менее мокрой, чем сточные канавы лондонских улиц. И всё же вид этих самых улиц был подобен вину в жилах для человека, который ехал по ним в кэбе, заваленном саквояжами и дорожными сундуками с маркировкой пароходной компании «P. and O.». Он перегнулся через низкую дверцу кэба и жадно, страстно, с любовью вглядывался в каждую убогую деталь: в толпу на тротуаре, чья спешка была понятна ему, как беготня муравьёв, чей холмик потревожили лопатой; в сияние и тепло угловых пабов; в переменчивый танец блестящих мокрых зонтиков. Это была Англия, это был Лондон, это был дом – и сердце его подступило к горлу. Десять лет спустя – мечта сбылась, тоска утолена. Лондон – и этим всё сказано.
Его кэб, задержанный красной газетной повозкой, застряв в перепалке с ломовой повозкой, гружённой коричневыми бочками, остановился на Кэннон-стрит. Взгляд, впитывавший эту картину, выхватил знакомое лицо – на краю тротуара, выжидая возможности перебежать дорогу под самыми мордами лошадей, стоял человек, который десять лет назад был ему лишь шапочным знакомым. Теперь время и тоска по дому так поиграли с памятью, что лицо показалось ему лицом друга. Встретить друга – вот что и впрямь завершало сцену возвращения домой. Человек в кэбе распахнул дверцы и выскочил наружу. Он пересёк улицу прямо под торбой с овсом, висевшей на морде стоявшей у обочины ломовой лошади. Он крепко пожал руку другу, которого в последний раз видел лишь знакомым. Друг вспыхнул от этого рукопожатия. Любой прохожий, если бы заботы о зонтике и цилиндре оставили ему мгновение для наблюдения, непременно сказал бы: «Дамон и Пифий!» – и пошёл бы дальше, улыбаясь сочувственно друзьям, давно разлучённым и наконец воссоединившимся.
Маленькая сцена завершилась сердечным приглашением от самопровозглашённого Дамона с тротуара Пифию из кэба на небольшой танцевальный вечер, который должен был состояться в доме Дамона где-то в Сиденхеме. Пифий с энтузиазмом согласился, хотя в своём обычном состоянии он уже давно не был любителем танцев. Адрес был записан, руки снова стиснуты в пылкой сердечности, и Пифий вернулся в свой кэб. Тот доставил его в отель, откуда десять лет назад он уехал на вокзал Фенчерч-стрит. Меню ужина, словно стихи, звучало в его голове всю дорогу по мокрым, блестящим улицам. Поэтому он заказал без колебаний:
Суп из бычьих хвостов.
Варёная треска под устричным соусом.
Ростбиф с хреном.
Варёный картофель. Брюссельская капуста.
Пудинг «Кабинет»1[1].
Стилтон2[1]. Сельдерей.
Пудинг «Кабинет» посоветовал официант. Любое блюдо, называвшееся «пудинг», подошло бы не хуже. Он поспешно переоделся, и когда перед ним одновременно появились суп и винная карта, он заказал разливной биттер – пинту.
– И принесите в оловянной кружке, – сказал он.
Поездка в Сиденхем была, если возможно, ещё более счастливым сном, чем поездка от Фенчерч-стрит до Чаринг-Кросс. Было множество веских причин радоваться возвращению в Англию, радоваться тому, что позади осталась тяжёлая работа в Индии и что теперь он осядет здесь в качестве землевладельца. Но он не думал о чём-то конкретном. Вся душа и тело этого человека были наполнены и пронизаны тем восторгом, что бурлит в крови школьника в последний день учёбы.
Огни, полосатый навес, красная ковровая дорожка у дома в Сиденхеме восхищали и чаровали его. Парк-лейн не придал бы им большего изящества, а Белгрейв-сквер – более утончённого волшебства. Это была Англия, Англия, Англия!
Он вошёл. Дом был нарядно украшен огнями и цветами. Играла музыка. Лестница, устланная мягким ковром, казалась воздушной под его ногами. Он встретил хозяина, был представлен девушкам в голубом и девушкам в розовом, девушкам в атласе и девушкам в шёлковом муслине – и делал краткие пометки об их нарядах в своей бальной книжке. Затем его подвели к высокой темноволосой женщине в белом. Голос хозяина гудел у него в ушах, и он уловил лишь последние слова – «…старые друзья». А потом его оставили стоять, глядя прямо в глаза женщине, которая десять лет назад была светом его очей; женщине, которая его бросила, и тщетная тоска по которой и погнала его прочь из Англии.
– Могу я попросить ещё один? – это всё, что он смог вымолвить после поклона, дежурной просьбы и росчерков в двух бальных книжках.
– Да, – сказала она, и он записал ещё два танца.
Девушки в розовом, голубом, шёлке и атласе нашли его хорошим, но молчаливым танцором. На первых тактах восьмого вальса он предстал перед ней. Их шаги сливались, как песня и мелодия, как это было всегда. И прикосновение её руки к его руке пронзило его той же знакомой дрожью. Он и вправду вернулся домой.
Были веские причины, по которым ему следовало бы сослаться на головную боль, грипп или любую другую ложь и уехать до второго танца с ней. Но очарование ситуации было слишком велико. Всё складывалось так идеально. В самый первый вечер в Англии – встретить её! Он не ушёл, и на середине их второго танца он увлёк её в небольшую комнатку с мягкими шторами, мягкими подушками и мягким светом на изгибе лестницы.
Здесь они сидели молча, он обмахивал её веером и снова уверял себя, что она стала ещё прекраснее. Её волосы, которые он помнил короткими, пушистыми локонами, теперь лежали строгими волнами, но они всё так же были тёмными и блестящими, как свежий каштан из скорлупы. Её глаза были прежними, и руки тоже. Изменился только рот. Теперь, в покое, это был печальный рот, а ведь он знал его таким весёлым. И всё же он не мог не видеть, что печаль лишь добавляла ему красоты. Нижняя губа, возможно, была раньше слишком полной, слишком подвижной. Теперь она была поджата, но не сурово, а с выражением достойного самообладания. Он оставил девушку Грёза – а нашёл Мадонну Беллини. И всё же это были те губы, которые он целовал, те глаза, что…
Молчание стало неловким. Она нарушила его, чувствуя на себе его взгляд.
– Ну, – сказала она, – расскажите мне всё о себе.
– Рассказывать особо нечего. Мой кузен умер, и теперь я полноправный сквайр с поместьями и всем прочим. Со сказочным Востоком покончено, слава богу! А вы… расскажите о себе.
– Что я могу рассказать? – Она взяла у него веер и то складывала, то раскладывала его.
– Расскажите мне, – медленно повторил он слова, – расскажите правду! Всё кончено, теперь это не имеет значения. Но мне всегда было… ну… любопытно. Скажите, почему вы меня бросили!
Он поддался порыву, который лишь наполовину понимал, даже не попытавшись бороться. То, что он сказал, было правдой: ему было… ну… любопытно. Но уже давно ничто живое, кроме бессмертного тщеславия, не ощущало укола этого любопытства. Но сейчас, сидя рядом с этой прекрасной женщиной, которая так много для него значила, желание перекинуть мост через годы, снова вступить с ней в отношения, выходящие за рамки бальных условностей, разыграть с ней какую-нибудь сцену, сдержанную, но сдобренную прошлым с его тонкой пронзительностью, овладело им, как вооружённый до зубов силач. Оно держало его, но сквозь пелену, и он не видел его лица. Если бы увидел, то был бы глубоко шокирован.
– Скажите, – мягко произнёс он, – скажите мне теперь, наконец…
Она по-прежнему молчала.
– Скажите, – повторил он, – почему вы это сделали? Как вы так внезапно и твёрдо поняли, что мы не подходим друг другу – так ведь это звучало, не правда ли?
– Вы действительно хотите знать? Не очень-то это весело, правда, – ворошить остывшие угли?
– Да, я хочу знать. Я хотел этого каждый день с тех пор, – серьёзно сказал он.
– Как вы и сказали, это дела давно минувших дней. Но раньше вы не были глупы. Вы уверены, что настоящая причина никогда не приходила вам в голову?
– Никогда! В чём же она? Да, я знаю, начинается следующий вальс. Не уходите. Откажите ему, кто бы он ни был, останьтесь и расскажите мне. Думаю, я имею право просить вас об этом.
– Ох, права! – сказала она. – Но всё очень просто. Я бросила вас, как вы это называете, потому что поняла, что вы меня не любите.
– Я… не люблю вас?
– Именно.
– Но даже если так… если вы в это верили… но как вы могли? Даже так, почему было не сказать мне, не дать мне шанса? – его голос дрогнул.
Её голос был твёрд.
– Я как раз давала вам шанс и хотела убедиться, что вы им воспользуетесь. Если бы я просто сказала: «Вы меня не любите», вы бы ответили: «О, нет, люблю!» И мы бы остались там же, где и были.
– Значит, дело было не в том, что я вам надоел?
– О нет, – степенно произнесла она, – дело было не в этом!
– Тогда вы… вы что, действительно всё ещё любили меня, даже когда вернули кольцо, и не хотели меня видеть, и уехали в Германию, и не вскрывали моих писем, и всё прочее?
– О да! – она легко рассмеялась. – Я вас тогда ужасно любила. Странно теперь на это оглядываться, правда? Но я чуть не умерла от горя из-за вас.
– Так какого дьявола…
– Не ругайтесь, – перебила она, – никогда раньше не слышала от вас такого. Это индийский климат?
– Почему вы меня прогнали? – повторил он.
– Разве я вам не твержу об этом? – в её голосе послышалось нетерпение. – Я поняла, что вы не любите меня, а я… я всегда презирала людей, которые удерживают других, когда те хотят уйти. И я знала, что вы слишком благородны, великодушны, мягкосердечны – как бы это сказать? – чтобы уйти ради самого себя, поэтому я подумала, что ради вас заставлю вас поверить, будто вы уходите ради меня.
– Так вы мне солгали?
– Не совсем. Мы не подходили друг другу, раз уж вы меня не любили.
– Я вас не любил? – снова эхом отозвался он.
– И почему-то мне всегда хотелось совершить что-то по-настоящему благородное, а шанса всё не было. И я подумала, что если освобожу вас от девушки, которую вы не любите, и сама приму на себя вину, это будет довольно благородно. Так я и сделала.
– И сознание собственного благородства служило вам надёжной опорой? – Насмешка удалась на славу.
– Ну… недолго, – признала она. – Видите ли, через некоторое время я начала сомневаться, а было ли это на самом деле моим благородством. Мне стало казаться, что это роль, которую я выучила и сыграла в пьесе. Знаете, бывают такие сны, где вы как будто читаете книгу и одновременно играете в истории из этой книги? Вот и тогда было что-то похожее, и я довольно скоро устала от себя и своего благородства и пожалела, что просто не сказала вам всё, не выяснила отношения, не поговорила по душам, чтобы мы расстались друзьями. Сначала я именно так и думала поступить. Но тогда это было бы не благородно! А мне действительно хотелось быть благородной – так же, как некоторые хотят писать картины, или сочинять стихи, или взбираться на Альпы. Идёмте, верните меня в бальный зал. Здесь, в Прошлом, холодно.
Но как он мог позволить занавесу опуститься над сценой, которая была наполовину сыграна, и притом так хорошо?
– Ах, нет! Расскажите, – сказал он, положив свою руку на её, – почему вы решили, что я вас не люблю?
– Я знала. Вы помните, как пришли ко мне в последний раз? Мы поссорились – мы вечно ссорились, – но всегда мирились. В тот день мы помирились как обычно, но вы всё ещё были немного сердиты, когда уходили. А потом я разревелась, как дура. А потом вы вернулись и… вы помните…
– Продолжайте, – сказал он. Он перенёсся на десять лет назад, и сцена развивалась великолепно. – Продолжайте, вы должны продолжать.
– Вы вернулись и опустились передо мной на колени, – бодро сказала она. – Это было как в пьесе: вы обняли меня и сказали, что не можете уйти, оставив между нами хоть малейшее облачко. Вы назвали меня сокровищем своего сердца, я помню – фраза, которую вы никогда раньше не употребляли, – и наговорили мне столько приятных вещей! И наконец, когда вам нужно было уходить, вы поклялись, что мы больше никогда не поссоримся – и это сбылось, не так ли?
– Ах, но почему?
– Ну, когда вы выходили, я увидела, как вы подняли со стола свои перчатки, и я поняла…
– Что поняли?
– Ну, что вы вернулись за перчатками, а не за мной. Просто, увидев, что я плачу, вы пожалели меня и решили исполнить свой долг, чего бы это вам ни стоило. Не надо! В чём дело?
Он схватил её за запястья и сердито хмурился на неё.
– Господи боже! И это всё? Я вернулся за вами! Я и не думал о проклятых перчатках. Я их не помню. Если я и поднял их, то, должно быть, машинально, не заметив. И вы из-за этого разрушили мою жизнь?
Он был искренне зол; он снова был в прошлом, где имел право злиться на неё. Её глаза смягчились.





