Уроки некромантии для чайников

- -
- 100%
- +

Воздух в низких комнатах скромного дома на самой окраине Арвендейла был густым и многослойным. Верхние, самые заметные ноты — острый запах ладана, тщетно пытавшегося замаскировать более глубокие ароматы. Под ним проступал сладковатый, тяжёлый запах увядания — стояла ваза с полевыми цветами, собранными отцом за пять дней до того, теперь поникшими и ронявшими лепестки на полированный дуб столика. И самый фундаментальный, базовый слой — запах земли, корней, засушенных трав и старой бумаги. Этот запах жил в стенах, пропитал деревянные полки, въелся в одежду. Запах жизни Элиаса Торнли, ботаника, естествоиспытателя и мечтателя. Теперь эта жизнь, выдохнувшись, оставила после себя лишь холодное, неподвижное тело на узкой кровати у окна, да этот стойкий, неистребимый аромат его страсти.
Лира не отрывала взгляда от профиля отца, резко очерченного на фоне серого полотна неба за свинцовыми стеклами. Его лицо, обычно оживлённое искрой любопытства или мягкой улыбкой, казалось высеченным из бледного воска. Рядом, на табурете, стоял глиняный горшок с ночной фиалкой — последним его «пациентом». Он выходил её, вернул к цветению, когда все, включая продавца, считали растение потерянным. «Смотри, дочка, — говорил он, показывая на появившийся робкий бутон, — она просто боялась. Всё живое иногда боится. Нужно лишь понять, чего именно, и дать ему этого чуть-чуть меньше, а чего-то другого — чуть-чуть больше».
Теперь он сам стал тем, кто больше ничего не боялся и ничего не хотел. Лира, стоя на коленях на грубом половике, сжимала его руку. Руку, которая могла с хирургической точностью привить почку к дичку и с бесконечной нежностью поправить прядь волос на её лбу. Теперь она была холодной, тяжелой, чужой. Чувство утраты было таким физическим, таким плотным, что его можно было потрогать. Оно сдавливало горло, лежало свинцовой плитой на груди. Слёз не было. Они, казалось, испарились ещё в ту долгую ночь бдения, когда его дыхание превратилось в хриплый, прерывистый звук, а потом и вовсе смолкло. Осталась только эта пустынная, выжженная тишина внутри, где ещё эхом отзывались его последние, вымученные шёпоты.
«Не дай саду засохнуть… в тени…» Он говорил обрывками, его сознание уже путешествовало где-то среди корней и мицелия. «Семена… семена прорастают даже под снегом. Ищи… ищи свет не над, а внутри почвы. Он всегда там…»
Он всегда изъяснялся подобными метафорами, её отец. Для него весь мир был единым, живым организмом, гигантским растением, где города — это грибницы, реки — соки, а люди — может быть, мимолётные цветы или упрямые сорняки. Он учил её читать не книги по этикету, а «книгу коры» на деревьях, «книгу облаков» в небе и самую важную — «книгу земли» под ногами. Эта наука казалась бесценной. До сегодняшнего дня.
Хруст шагов на каменных плитах прихожей заставил её вздрогнуть. Шаги были чёткими, отмеренными, лишёнными той лёгкой неуклюжести, с которой всегда ступал отец, погружённый в свои мысли. В дверном проёме, заполнив его собой, как холодной тучей, возникла Илдиса.
Её чёрное платье было не просто траурным; оно было доспехом, выкованным из бархата и неприязни. Ткань не шуршала, а скрипела, словно ледяная корка. Лицо, когда-то может быть и привлекательное, теперь было застывшей маской с тонкими, плотно сжатыми губами и глазами цвета зимней сланцевой скалы. В её руке она сжимала не носовой платок, а пачку счетов, подвязанных грубой бечёвкой.
— Довольно, — её голос ударил по тишине, как удар хлыста. — Плакальщицы получили свои монеты и ушли. Священник сказал, что завтра, после полудня. Не раньше. У него есть дела поважнее, чем провожать в последний путь какого-то травника.
Лира медленно подняла голову. Голос звучал чужим, когда она ответила:
— Он не «какой-то травник». Он был…
— Был должником, — Илдиса перебила её, переступая порог. Её взгляд скользнул по телу мужа без тени печали, а затем принялся методично сканировать комнату, оценивая, инвентаризируя. — Должником лавочнику, банку, даже этому самодовольному аптекарю Томасу. Его воздушные замки, его «открытия»… — она презрительно щёлкнула ногтем по корешку фолианта на полке, — …кормили только голубей на площади. А нас с тобой нет.
— Его труд спас урожай в прошлом году! — вырвалось у Лиры, и в её голосе впервые зазвучали искры былого огня. — Когда ржавчина пожирала посевы, это он нашёл ту смесь из хвоща и папоротника…
— За которую городской совет заплатил ему признательностью и обедом в ратуше, — с ледяной яростью закончила Илдиса. — А не звонкой монетой. Признательность не оплатит ипотеку. И не накормит нас этой зимой.
Мачеха подошла к каминной полке, где среди засушенных шишек и причудливых камней стояла пара серебряных подсвечников — последнее, что осталось от приданого матери Лиры. Без тени колебания Илдиса сгребла их в сумку из грубой ткани, висевшую у неё на поясе. Звяканье металла о металл прозвучало невероятно громко и кощунственно.
— Ты не можешь… это память о моей матери…
— Твоя мать покоится с миром, ей это не нужно, — отрезала Илдиса. — А нам нужны деньги. Дом заложен. Если в течение месяца мы не найдём средства, нас вышвырнут на улицу. Или, вернее, меня вышвырнут. Тебя, — её взгляд упал на Лиру, холодный и расчётливый, — здесь не будет.
Угроза повисла в воздухе, густая и осязаемая. Лира почувствовала, как холодок страха пополз по спине, но она вцепилась в руку отца, как в якорь.
— Я найду работу. Я всё умею. Я могу переписывать книги, помогать в оранжерее, собирать образцы…
— Кому ты нужна? — Илдиса рассмеялась, и это был короткий, сухой, безрадостный звук. — Томас закрыл свою лавочку три дня назад. Его арестовали за долги. Весь город сжимается, как шагреневая кожа. Мест нет. Особенно для девушки с руками, вечно испачканными в земле, и головой, набитой ненужными сказками о говорящих деревьях.
Лира опустила глаза. В её кармане действительно лежал не носовой платок, а смятый лист с зарисовкой необычного лишайника. Она чувствовала под ногтями едва смытую землю. Она была его дочерью до мозга костей, и в глазах этого мира это было клеймом.
Мачеха между тем подошла к дубовому сундуку у стены — массивному, потемневшему от времени ларцу, обитому железными полосами. В нём Элиас хранил самое ценное: не серебро, не деньги, а свои дневники. Десятки толстых томов, исписанных убористым почерком, украшенных изящными акварельными зарисовками цветов, грибов, схем корневых систем. Это была летопись его жизни, его душа, отлитая в чернилах и бумаге.
— А это, — Илдиса попыталась приподнять крышку, но массивный сундук не поддался, — должно покрыть хотя бы часть долга. Старая кожа, пергамент… может, переплётчику или алхимику.
— НЕТ! — Крик вырвался из самой груди Лиры. Она вскочила, забыв о приличиях, о холодном теле отца, обо всём. Слезами, наконец, залились глаза, но это были слёзы не скорби, а яростного отчаяния. — Это нельзя! Это его! Его мысли, его открытия! Ты не смеешь!
Илдиса обернулась. В её глазах не было гнева. Был холодный, безжалостный расчёт.
— Смею. Я — его законная вдова. Всё его имущество теперь моё. В том числе и этот хлам. А ты… ты — обуза, которую он мне оставил в придачу.
Она снова потянула за крышку. Замок — маленький, но прочный висячий замочек в виде стилизованного желудя — щёлкнул, но не поддался. Ключ. Ключ от этого замка всегда носил на шее отец. Но в день, когда он слег, он снял цепочку и вложил ключ в её руку. «Для тебя… береги…» Теперь тот ключ, тёплый от её тела, лежал на той же цепочке у неё под платьем.
Илдиса с силой дёрнула крышку. Дуб скрипел, железо напряглось, но сундук оставался непокорным. Женщина отступила на шаг, её грудь высоко вздымалась под чёрным бархатом. В её взгляде на неподатливый ларец промелькнула чистая, неприкрытая ненависть. Это была ненависть к символу мира, который ей никогда не принадлежал и который она никогда не понимала. Потом её глаза медленно, как хищница, поднялись на Лиру. Они обе знали. Ключ у неё.
Минута напряжённого молчания растянулась, наполненная тиканьем настенных часов в соседней комнате. Наконец, выражение лица Илдисы изменилось. Губы растянулись в нечто, отдалённо напоминающее улыбку, но до глаз оно не дошло.
— Хорошо, — сказала она неожиданно мягко, почти обволакивающе. — Напрасные споры. Всё решено. Одевайся. Нам нужно спуститься в город, пока не стемнело, и договориться о месте. Настоящем месте, не в канаве для нищих. Я… я позабочусь об этом.
Лира, ошеломлённая этой внезапной переменой, лишь кивнула. Сердце бешено колотилось, предчувствие сжимало его ледяной рукой. Она мешком поплыла в свою каморку под самой крышей, на ходу накидывая поношенный серый плащ из грубой шерсти. Её пальцы дрожали, застёгивая пряжку.
«Настоящее место…» Это прозвучало так нехарактерно для Илдисы. Так… по-человечески. Может быть, она ошибалась? Может быть, горе и страх говорили через неё? Слабая, глупая надежда затеплилась в груди Лиры.
Когда она вышла в коридор, мачехи уже не было. Дверь в комнату отца была прикрыта. Лира заколебалась, потом, поддавшись порыву, тихо толкнула её. Отец лежал в лучах бледного закатного света, и на мгновение ей показалось, что он просто спит. Но холод и тишина говорили об обратном.
Её взгляд упал на сундук. Сердце ёкнуло. Сейчас или никогда. Она бросилась к нему, судорожно вытащила из-под платья цепочку с ключом. Тот мелодично звякнул. Дрожащими пальцами она вставила его в замочек-желудь. Щелчок был громким, как выстрел в тишине дома.
Крышка тяжело поддалась. Внутри пахло временем, мудростью и любовью: сушёная мята и лаванда, которыми были переложены страницы; сладковатый запах старинной кожи; едва уловимый аромат чернил. Там лежали аккуратные стопки тетрадей, папки с гербариями, свёртки с семенами, аккуратно подписанные на кусочках пергамента.
У неё не было времени на сантименты. Она схватила самый верхний том — потрёпанный кожаный дневник с вытесненными золотом инициалами «Э.Т.» и датой текущего года. Он был толстым, тяжёлым, полным свежих записей. Потом её пальцы нащупали в специальном отделении у стенки несколько маленьких холщовых мешочков. Не глядя, она вытряхнула их содержимое в глубокий карман своего платья. Семена — гладкие, шершавые, колючие, крошечные и крупные — насыпались туда мягким шелестящим комком. Она увидела на дне свёрток, аккуратно перевязанный бечёвкой, — коллекцию редких луковиц, которые отец привёз из последней экспедиции. Не раздумывая, она сунула и его за пазуху, рядом с дневником.
Больше она ничего взять не могла. Голос Илдисы, резкий и нетерпеливый, донёсся снизу:
— Лира! Солнце клонится! Или ты хочешь, чтобы его похоронили в темноте?
Сердце Лиры упало. Похороны. Она должна быть там. Она обязана быть там. Со смесью стыда и отчаяния она захлопнула крышку сундука. Замок щёлкнул. Она судорожно спрятала цепочку обратно, поправила платье, чувствуя, как твёрдый угол дневника упирается ей в ребра, а луковицы и семена беззвучно шуршат при каждом движении.
Внизу, в прихожей, Илдиса уже ждала, закутанная в чёрный, отороченный мехом плащ. Она молча кивнула на дверь.
Они вышли. Вечерний воздух был холодным и влажным, пахло дымом и грядущим дождём. Лира, покорно следуя за чёрной фигурой мачехи, уже обдумывала, у кого из немногочисленных друзей отца можно будет попросить помощи после завтрашнего дня. Может быть, старый переплётчик Гаррет? Или жена аптекаря Томаса, добрая миссис Элси?
Они прошли не более двадцати шагов от порога, как Илдиса внезапно остановилась на пустынной, немощёной улочке. Она медленно обернулась. В последних лучах солнца её лицо казалось вырезанным из тёмного камня.
— Вот, — её голос был безжизненным и плоским, как поверхность мёртвого озера. — Здесь наши пути расходятся. Твоя дорога — туда. — Она махнула рукой в сторону, где вдали виднелись городские ворота Арвендейла. — А моя — назад, в мой дом.
Лира застыла, не понимая.
— Что?.. Но… похороны… мы же идём договариваться…
— Я договорюсь, — поправила её Илдиса. — Как сочту нужным. А что касается дома… — она сделала паузу, наслаждаясь эффектом, — …то он теперь мой. Единолично. Документы я уже подготовила. Твой отец был сентиментален и беспечен. Все бумаги были на него одного. А я — его законная супруга. Наследница. Тебе в нём больше нет места, Лира. Ты — не моя кровь. Ты — обуза, которую он мне навязал. И я сбрасываю эту ношу.
Мир вокруг Лиры поплыл. Здания наклонились, звуки отдалились. Она слышала только ровный, холодный голос, доносящийся как будто из-под толщи льда.
— Но… это наш дом… мой дом с детства… вещи отца…
— Вещи будут проданы, чтобы покрыть мои долги, — сказала Илдиса. — А дом, возможно, тоже. Мне он не нужен. Слишком много… воспоминаний. — Это слово она выговорила с таким отвращением, будто это была назойливая мошкара. — Прощай. Не возвращайся. Сторож у ворот предупреждён.
И, не удостоив её больше ни взглядом, ни словом, Илдиса развернулась и зашагала обратно к дому, который всего минуту назад был ещё и домом Лиры. Девушка стояла, парализованная, наблюдая, как чёрная фигура скрывается в дверном проёме. Она услышала, как щёлкнул засов — новый, массивный, который Илдиса приказала вставить на прошлой неделе, сославшись на участившиеся кражи в округе. Теперь Лира поняла истинную причину.
Дверь закрылась. Оконные ставни в её бывшей комнатке под крышей тоже были плотно притворены.
Она осталась одна. На пустынной улице. На холодном ветру. С мёртвым отцом в доме, куда ей был закрыт путь. С непроведёнными похоронами. Без гроша в кармане.
Онемение медленно отступало, сменяясь волной такого всепоглощающего горя, страха и ярости, что у неё перехватило дыхание. Она схватилась за грудь, где под тканью упирался твёрдый угол дневника. Дневник. Семена. Луковицы.
Её пальцы сжали грубую шерсть плаща. Она сделала шаг. Потом другой. Не к городским воротам. Она пошла обратно, к дому. Не к двери. К единственному открытому окну — окну комнаты отца. Сквозь мутное стекло в наступающих сумерках она едва могла разглядеть очертания кровати.
Она опустилась на колени на холодную, влажную землю. Не для молитвы. Для прощания.
— Прости, папа, — прошептала она, и слёзы, наконец, хлынули горячими ручьями, оставляя ледяные дорожки на щеках. — Прости, что я не могу… что я не там. Я сохраню твой сад. Обещаю. Я найду почву. Я найду свет внутри неё.
Она просидела так, не знаю сколько, пока небо не потемнело окончательно и в окнах соседних домов не зажглись жёлтые, уютные, чужие огни. Потом, с усилием, будто поднимая неподъёмный груз, она поднялась. Ноги были ватными, но они несли её. Прочь от этого места. В город. К Главной площади. К знаменитому Кровавому Столбу, древнему, испещрённому трещинами и ржавыми подтёками обелиску, куда приколачивали объявления о найме, продаже, потере и находке.
Она шла, ощущая каждый камешек под тонкой подошвой башмака. В кармане семена тихо шуршали при каждом шаге, как тайный, полный надежды шёпот. А у сердца, тяжёлый и тёплый, лежал дневник — карта мира, которого больше не существовало, и, возможно, ключ к тому, который ей только предстояло найти.
***
Эпиграф из дневника Элиаса Торнли, запись от 17-го числа месяца Падающего Листа:
«Образец № 341: Лунолилия (Лунная тень), «Призрачный Селенар». Найден в тени руин старой часовни, где последний раз отпевали усопших три поколения назад. Не растёт на освещённых местах, чахнет от навоза и обычного полива. Кажется, питается не водой и минералами, но самой памятью, эхом утраты, впечатанным в почву. Тень для неё — не отсутствие света, а иная его форма. Её бледно-серебристые лепестки испускают слабый фосфоресцирующий свет, видимый лишь в полной темноте и, как утверждают старые тексты, лишь тому, чьё собственное сердце знакомо с тенью. Корень уходит не вглубь, а стелется горизонтально, ища не влагу, а «узлы тишины» — места, где боль утраты превратилась в покой. Теоретизирую: возможно, растение является биологическим проводником или даже хранителем некоего тонкого эфира, связанного с переходом между состояниями. Если это так, то оно может быть не просто цветком, но компасом, указывающим путь в тех местах, где все обычные дороги теряются. Посадил три клубня в затенённом углу оранжереи, удобрив грунт измельчённым опавшем листом ивы и горстью пепла от сожжённых писем. Буду наблюдать.
P.S. Лира сегодня спросила, почему некоторые цветы пахнут печалью. Ответил, что, возможно, они впитывают эмоции места. Она кивнула, как будто это было самым естественным объяснением в мире. Иногда мне кажется, она понимает этот язык лучше меня».
Глава 2
Город Арвендейл, который Лира знала как место тихих улочек, запаха свежеиспечённого хлеба и уютных витрин с гербариями, преобразился. Днём, под холодным весенним солнцем, он сбросил с себя покров спячки и предстал хищным, шумящим зверем. Главная площадь, вымощенная булыжником, отполированным тысячами подошв, гудела, как гигантский улей. Крики торговцев, мычание скота, грохот телег, споры, смех, ругань — всё это слилось в один оглушительный, непрерывный рёв, бивший в уши и давивший на виски.
Лира стояла на краю этого людского моря, прижавшись спиной к грубой штукатурке стены таверны «Пьяный дуб». Она чувствовала себя крошечным, потерянным семенем, занесённым ураганом на каменную почву, где не было ни трещинки, чтобы пустить корень. Запах, знакомый и родной — земли, трав, старой бумаги — был поглощён агрессивными волнами: кисловатым запахом пота, сладковатой вонью гниющих отбросов в сточной канаве, дымом жаровен с жареными колбасками, резким ароматом дешёвого парфюма и скота.
Она провела здесь почти всю ночь, дрожа от холода в арочном проёме заброшенной часовни, прислушиваясь к шорохам крыс и далёким пьяным песням. У неё не было ни монеты, чтобы заплатить за ночлег, ни смелости просить милостыню. Её единственным утешением был твёрдый угол дневника у сердца и тихое шуршание семян в кармане — звук, похожий на шепот: «Живи. Живи. Живи».
С первыми лучами солнца она заставила себя двигаться. Её цель была ясна — Кровавый Столб. Легенды гласили, что когда-то, века назад, к нему привязывали предателей и бунтовщиков для казни, и камень впитал в себя их последние вздохи, отчего и получил своё мрачное название. Теперь же это был безмолвный свидетель другой, повседневной жестокости — здесь выставляли на всеобщее обозрение бедность, отчаяние и потребность.
Лира пробиралась сквозь толпу, стараясь быть незаметной. Её серый плащ сливался с общей массой, но внутренне она чувствовала себя обнажённой. Каждый взгляд, брошенный в её сторону, казался оценивающим, осуждающим. Она слышала обрывки разговоров:
«…и сказал, что если не верну долг к полнолунию, заберёт мельницу…»
«…требуются крепкие руки на кирпичный завод, но жильё не предоставляется…»
«…никому не нужны эти твои кружева, Марта, все теперь носят фабричное…»
Она подходила к группам людей, собравшимся у контор найма, пыталась вставить слово, показать, что она грамотна, что умеет считать и вести записи. Ответы были одинаковыми: грубыми, нетерпеливыми, унизительными.
— Эй, девчонка, проходи, не загораживай свет! Писарям подавай мужчин, с головой на плечах!
— В горничные? Ха! С такими красными глазами и в грязи? Барыни тебя на порог не пустят.
— Работы для женщин нет. Разве что… — и тут следовал оценивающий, скользкий взгляд и предложение, от которого у Лиры холодела кровь.
Она отшатывалась, растворяясь в толпе, чувствуя, как горечь поднимается к горлу. Её знания о микоризе, о фазах луны для посадки, о свойствах коры ивы — всё это было бесполезно здесь, в мире, который нуждался только в грубой силе, покорности или определённом виде красоты.
Желудок сводило от голода. Утром она пыталась пить воду из общественного колодца, но даже её вкус казался чужим, металлическим. У лотка с яблоками она замедлила шаг, и продавец, поймав её голодный взгляд, брезгливо отмахнулся:
— Прочь, нищенка! Вон, видишь, стражник стоит!
Лира отпрянула, сердце бешено колотясь. Она сжала кулаки в карманах, ощущая под пальцами гладкие, твёрдые грани семян. Она думала о том, чтобы попробовать продать их. Но кто купит горсть неизвестных семян у грязной, испуганной девчонки? Их ценность знал только её отец. И теперь — она.
К полудню отчаяние начало превращаться в оцепенение. Ноги гудели от усталости, в голове стоял туман. Она почти механически обошла весь периметр площади, читая объявления, приколотые к более приличным доскам у гильдий: «Требуется подмастерье кузнеца», «Нужен погонщик мулов в караван», «В службу графского двора требуются выносливые лакеи». Ничего для неё.
И тогда её ноги сами понесли её к Кровавому Столбу. Он стоял в самом центре площади, тёмный, почти чёрный монолит из грубо отёсанного камня, испещрённый глубокими трещинами и выбоинами. Вокруг него всегда была особенная атмосфера — люда здесь толпилось меньше, словно невидимая аура холода и тяжести исходила от камня. К нему приколачивали или пришпиливали самые отчаянные просьбы, самые тёмные предложения.
Здесь висели клочки пергамента, исписанные неровными, иногда неграмотными буквами: «Пропала девочка, рыжие волосы, на шее родинка», «Продам шкуру волколюда, подлинность клятвенно заверяю», «Ищу проводника в Топи Скорби, оплата по возвращении», «Сниму комнату без вопросов».
Лира медленно, с тяжёлым сердцем, начала водить взглядом по этим крикам о помощи, застывшим в чернилах. Каждая записка была чьей-то личной катастрофой. Она чувствовала себя браконьером, читающим чужие тайны.
И вдруг её взгляд зацепился.
Не за текст. Сначала — за предмет, которым листок был приколот.
Это был кинжал.
Не красивый, не церемониальный. Старый, с коротким широким клинком, покрытым густой, хлопьевидной ржавчиной, будто его вытащили из болота или выкопали из могилы. Ручка из тёмного, потрескавшегося рога была стёрта от времени. Он был воткнут в деревянную раму объявления с такой силой, что кончик на два пальца ушёл в древний дуб. Он не просто придерживал бумагу — он пронзал её, как пронзают приговор.
Сама бумага выделялась среди серых, потрёпанных клочков. Она была цвета старого слоновой кости, плотной, пергаментной, с неровными краями, будто оторванными от большого листа. Надпись была сделана не чернилами, а чем-то бурым, почти коричневым, и буквы ложились на поверхность с резкой, угловатой элегантностью, словно выведенные не пером, а остриём.
«Требуется экономка для поместья Чернолесье.
Обязанности: поддержание порядка в жилых покоях, приготовление простой пищи, игнорирование посторонних шумов.
Требования: безупречная тишина, отсутствие брезгливости, невосприимчивость к суевериям. Способность долго находиться в уединении.
Проживание предоставляется. Вознаграждение обсуждается по итогам испытательного срока.
Обращаться лично. После заката не беспокоить.»
Ни подписи. Ни имени. Только адрес — «Поместье Чернолесье». Лира знала, вернее, слышала, об этом месте. Это было не просто «за городом». Это было за Хмурым Лесом, на самой границе обитаемых земель, там, где дороги превращались в тропинки, а тропинки — в слухи. Дети пугали друг друга историями о Чернолесье, где, по слухам, в полночь разговаривают деревья, а в окнах старого дома мелькают огни, которым не положено гореть. Мужчины в тавернах, понизив голос, говорили, что там живёт тот, кто «имеет дело с вещами, о которых лучше не думать». Даже её отец, обычно скептичный ко всяким басням, однажды обронил, исследуя редкий чёрный мох: «Этот вид встречается лишь в двух местах: в пещерах Глубинного хребта и… в тени Чернолесья. Странная, старая магия там. Не добрая и не злая. Другая».
И вот это место искало экономку. С условием «отсутствия брезгливости» и «игнорирования посторонних шумов». Лира почувствовала, как холодок пробежал по спине. Это было не просто странно. Это было зловеще.
Она оглянулась. Толпа шумела вокруг, никто не обращал внимания на этот конкретный листок. Некоторые бросали на Столб быстрый, суеверный взгляд и спешили прочь. Объявление висело здесь, должно быть, не один день. И его никто не сорвал.
«После заката не беспокоить». Значит, обращаться нужно днём. Но «личное обращение» означало путь в Чернолесье. Одинокой девушкой. Без оружия. Без защиты.



