Хроники Пятого Времени

- -
- 100%
- +

Глава первая. Точка невозврата
Лаборатория на третьем этаже корпуса имени Клерка пахла горячей пылью, нагретым пластиком и той особенной, ни с чем не сравнимой горечью кофе, который варили в единственной на весь этаж машине, стоявшей в углу возле доски, сплошь исписанной формулами, поправками и чьим-то отчаянным «НЕТ!!!», обведённым трижды. Элеонора Вейл сидела на подоконнике, поджав под себя одну ногу и придерживая второй стопкой распечатки, которые она просматривала с тем сосредоточенным выражением, когда человек уже понимает, что ошибка где-то рядом, но ещё не может её нащупать — и потому злится не на себя, а на весь мир, включая этот подоконник, этот кофе и этот дурацкий прибор, собранный из деталей, половина которых была заказана через интернет у каких-то энтузиастов из Калифорнии. За окном моросил дождь, превращая оксфордские крыши в размытое пятно, и Нора, оторвав взгляд от бумаг, машинально проследила за струйкой, стекавшей по стеклу, подумав о том, что если её расчёты верны — а они должны быть верны, потому что она проверяла их четырежды, — то хрональная нестабильность в закрытом контуре возникает не от перегрузки, а от эмоционального всплеска оператора, что, в свою очередь, означало, что все эти годы она искала причину не там, где следовало, и от этой мысли у неё неприятно засосало под ложечкой.
— Ты снова не слушаешь, — раздалось от двери, и Нора, вздрогнув, обернулась, обнаружив на пороге Максимилиана Крамера, который стоял, прислонившись плечом к косяку, с чашкой в одной руке и планшетом в другой, и смотрел на неё с тем выражением снисходительного превосходства, которое она ненавидела больше всего на свете и которое, к её величайшему сожалению, шло ему до неприличия.
— Я слушаю, — отозвалась она, сползая с подоконника и прижимая к груди распечатки, точно щит, — просто не смотрю. Это разные вещи, Макс, и если ты ещё не заметил, я работаю.
— Я заметил, — он вошёл в лабораторию, поставил чашку на стол и принялся машинально поправлять очки, что всегда означало, что он собирается сказать что-то, что ей не понравится, — я заметил, что ты третий день сидишь над одной и той же страницей, и, если ты позволишь себе быть со мной откровенной, я скажу, что ты боишься не ошибки в расчётах, а того, что они окажутся верными.
Нора подняла на него глаза и медленно выдохнула, чувствуя, как раздражение, поднимавшееся где-то в груди, уступает место усталому признанию, потому что он был прав — и это бесило больше всего.
— Хорошо, — сказала она, опуская распечатки на стол и разглаживая верхний лист ладонью, — допустим, я боюсь. Допустим, я действительно думаю, что наш эксперимент сработает не так, как мы планировали, и что оператор — то есть я — окажется не наблюдателем, а частью системы. Что тогда? Ты предложишь мне остановиться, потому что «это опасно»? Или предложишь продолжить, потому что «наука требует жертв»?
Макс молчал несколько секунд, глядя на неё поверх очков, и в этой паузе было что-то такое, от чего у Норы пересохло во рту, потому что она вдруг отчётливо поняла: он уже думал об этом, и думал дольше, чем она.
— Я предложу тебе проверить всё ещё раз, — сказал он наконец, и голос его звучал ровно, почти буднично, но она уловила в нём ту натянутую струну, которая появлялась всякий раз, когда он пытался скрыть настоящее беспокойство под слоем профессионального скепсиса, — но не потому, что я боюсь за оборудование. А потому, что если ты права и эмоциональный всплеск действительно влияет на контур, то мы оба знаем, кто в этой комнате эмоциональнее всех.
Нора фыркнула, откидываясь на спинку стула и скрещивая руки на груди, — жест, который она переняла у своей бабушки, женщины, воспитавшей её на Тринидаде и научившей её двум вещам: не доверять мужчинам, которые говорят комплименты слишком гладко, и не бояться задавать вопросы, на которые нет ответов.
— Ты сейчас пытаешься сказать, что я — главный фактор риска в собственном эксперименте? — уточнила она, приподняв бровь. — Потому что, если так, то это, пожалуй, самое честное, что ты говорил мне за последние полгода.
— Я пытаюсь сказать, — Макс подошёл ближе и опустился на край стола, оказавшись с ней почти на одном уровне, — что ты вкладываешь в работу слишком много себя. И это не комплимент, Нора. Это диагноз. Ты привязываешься к своим гипотезам так, будто они — живые люди, и когда они не срабатывают, ты воспринимаешь это как личное оскорбление. А теперь представь, что будет, если ты привяжешься к чему-то в прошлом. К кому-то. Ты ведь понимаешь, что я не просто так спрашиваю?
Она понимала. И именно поэтому молчала, глядя в окно, где дождь уже почти прекратился, оставив после себя серую дымку и запах мокрого камня, который проникал даже сквозь закрытые окна, смешиваясь с лабораторным запахом пыли и кофе.
— Я понимаю, — сказала она тихо, и в этой тишине её голос прозвучал неожиданно громко, — но я также понимаю, что если мы не попробуем, то никто не попробует. Ни через год, ни через десять. А моя прабабушка, между прочим, сожгла свои рукописи, потому что ей сказали, что наука — не женское дело. И я не собираюсь повторять её путь, только потому что какой-то немецкий физик с идеальной осанкой решил, что я слишком эмоциональна для собственного проекта.
Макс усмехнулся — коротко, уголком рта, — и поднялся, отодвигая стул с тихим скрежетом, который в пустой лаборатории прозвучал почти как аплодисмент.
— Тогда предлагаю компромисс, — сказал он, направляясь к доске и беря в руки маркер, — ты позволяешь мне перепроверить твои расчёты, а я позволяю тебе не извиняться за свою эмоциональность. Идёт?
Нора смотрела на его спину, на то, как он уверенно стирает чьё-то отчаянное «НЕТ!!!» и начинает выводить ряды цифр, и чувствовала, как внутри неё, где-то под рёбрами, что-то медленно, неохотно, но всё же оттаивает.
— Идёт, — сказала она и, поднявшись, подошла к доске, встала рядом, так близко, что их плечи почти соприкасались, и взяла второй маркер. — Но если ты сотрёшь мою пометку на полях, я тебя укушу.
— Я учту, — отозвался он, не оборачиваясь, и в его голосе было столько сдержанного веселья, что Нора, против воли, улыбнулась.
Они работали молча почти час, и в этой тишине было что-то почти интимное — шорох маркеров по доске, шелест страниц, редкие реплики, которые они бросали друг другу, не глядя, точно теннисисты, обменивающиеся точными ударами, и когда Макс наконец отступил на шаг, любуясь результатом, Нора увидела, что он не просто перепроверил её выкладки — он нашёл ошибку, крошечную, в третьем уравнении, которую она сама не заметила, и от этого открытия у неё перехватило дыхание.
— Здесь, — сказал он, постукивая маркером по доске, — ты использовала коэффициент для открытой системы, а у нас закрытый контур. Если исправить, то эмоциональный всплеск не просто влияет на контур — он его формирует. Ты была права, Нора. Права с самого начала.
Она стояла, глядя на исправленное уравнение, и чувствовала, как внутри неё борются два чувства: острое, почти болезненное удовлетворение от того, что её теория подтвердилась, и тихая, неожиданная благодарность к человеку, который только что признал её правоту, не попытавшись присвоить открытие себе.
— Спасибо, — сказала она, и это слово прозвучало гораздо более хрипло, чем она рассчитывала.
Макс обернулся, и их взгляды встретились — всего на секунду, но в этой секунде было что-то такое, от чего у Норы пересохло в горле, и она поспешно отвела глаза, делая вид, что изучает доску.
— Не благодари, — отозвался он, и голос его звучал чуть более хрипло, чем обычно, — просто в следующий раз, когда решишь, что я пытаюсь тебя остановить, вспомни, что я на твоей стороне.
Она хотела ответить что-то колкое, что-то про то, что он слишком самоуверен, чтобы быть на чьей-то стороне, кроме своей, но не успела, потому что в этот момент прибор в углу лаборатории — тот самый, собранный из калифорнийских деталей, — тихо, почти нежно, загудел, и на его панели замигал зелёный огонёк, которого там не должно было быть.
Нора замерла, чувствуя, как по спине пробежал холодок, и медленно, очень медленно повернулась к прибору.
— Макс, — позвала она, и в её голосе не было ни капли того сарказма, который звучал всего минуту назад, — скажи мне, что ты не трогал настройки.
— Я не трогал настройки, — отозвался он, и по тому, как быстро он оказался рядом, по тому, как напряглись его плечи, она поняла, что он тоже видит: зелёный огонёк мигает не просто так. Он мигает в том самом ритме, который она сама задала в программе — ритме, который означал, что контур активен и что кто-то — или что-то — уже находится внутри него.
— Тогда у нас проблема, — сказала Нора, чувствуя, как пол под ногами становится зыбким, а воздух — слишком плотным, точно перед грозой, и в следующую секунду лаборатория исчезла, растворилась в ослепительно-белой вспышке, и она успела только почувствовать, как чья-то рука — горячая, сильная, отчаянно цепкая — схватила её за запястье, прежде чем мир вокруг неё рухнул и собрался заново, уже другим.
Глава вторая. Тринидад, 1912
Первое, что Нора почувствовала, придя в себя, — это запах. Не лабораторную пыль и не горечь кофе, а густой, тяжёлый, почти осязаемый аромат — сахарная патока, смешанная с пряностями, каких она не встречала ни в одном оксфордском магазине, и ещё что-то дымное, жаркое, идущее от земли, разогретой солнцем до состояния, когда она уже не просто нагрета, а дышит. Второе — это свет. Он был другим: не серым, процеженным сквозь дождь и стекло, а плотным, золотистым, бьющим прямо в глаза, так что Норе пришлось зажмуриться и поднять руку, защищаясь, точно от удара. Третье — тишина. Вернее, не тишина, а другая её форма: вместо гула приборов и шелеста распечаток — стрекот цикад, чьи-то голоса в отдалении, скрип, лязг, звон, и поверх всего этого — тягучая, ленивая мелодия, которую кто-то насвистывал совсем рядом.
— Не двигайся, — раздался голос Макса откуда-то слева, и Нора, повернув голову, обнаружила его сидящим на земле, вернее, на утоптанной площадке перед длинным деревянным строением с широкой верандой, увитой чем-то цветущим, и вид у него был такой, точно он только что попытался проглотить собственные очки и подавился.
— Где мы? — спросила она, хотя уже знала ответ. Знала по запаху, по свету, по этой невозможной, невыносимой жаре, которая обволакивала её, точно мокрая ткань, и по тому, как выглядела земля под ногами — красноватая, сухая, потрескавшаяся, — и по тому, как выглядели люди в отдалении: женщины в длинных платьях, мужчины в светлых рубашках, дети, бегущие босиком по траве, — и всё это было настолько чужим и настолько знакомым одновременно, что у Норы закружилась голова.
— Если верить моим часам, — Макс поднялся, отряхивая брюки, и она заметила, что его руки дрожат, — а я, знаешь ли, привык им верить, потому что они синхронизированы со спутником, — то мы в Тринидаде. И год... — он замолчал, глядя на циферблат с таким выражением, будто тот его лично оскорбил, — год тысяча девятьсот двенадцатый.
Нора медленно выдохнула, чувствуя, как внутри неё борются две противоположные реакции: профессиональное ликование от того, что теория подтвердилась самым радикальным образом, и животный, первобытный страх от того, что они действительно переместились, действительно оказались здесь, в прошлом, в котором их не должно быть.
— Значит, сработало, — сказала она, и собственный голос показался ей чужим.
— Сработало? — Макс повернулся к ней, и в его глазах было что-то, чего она раньше не видела, — не злость, не сарказм, а настоящий, нескрываемый ужас. — Нора, мы не в лаборатории. Мы не в Оксфорде. Мы в тысяча девятьсот двенадцатом году, и у нас нет ни денег, ни документов, ни малейшего представления о том, как вернуться. Ты называешь это «сработало»?
— Я называю это «сработало», — отозвалась она, и голос её, к её собственному удивлению, звучал ровно, — потому что, если бы не сработало, мы бы сейчас стояли в лаборатории и спорили о коэффициентах. А мы стоим на красной земле под палящим солнцем, и это значит, что моя теория верна, и это значит, что мы можем вернуться. Просто... — она запнулась, обводя взглядом веранду, деревья, людей, — просто сначала нам нужно понять, куда именно нас занесло.
Макс открыл рот, собираясь что-то сказать, — и в этот момент дверь на веранде распахнулась, и оттуда вышла женщина.
Нора сразу поняла, кто это, — не по лицу, хотя лицо было знакомым, она видела его на фотографиях в бабушкином альбоме, пожелтевших, с обломанными углами, — а по осанке. По тому, как эта женщина держала спину — прямо, гордо, чуть откинув голову, точно бросая вызов всему миру, — и по тому, как она смотрела: внимательно, оценивающе, ни капли той слащавой приветливости, которой Нора ожидала от женщины, родившейся в девятнадцатом веке. На ней было простое светло-серое платье, волосы собраны в пучок, и в руках она держала стопку бумаг, исписанных мелким, аккуратным почерком.
— Вы, должно быть, те самые путешественники, о которых говорил мистер Харрингтон, — произнесла она, и голос у неё был низкий, с лёгкой хрипотцой, — он сказал, что вы приедете издалека. Правда, он не упомянул, что вы будете выглядеть так, будто свалились с неба.
Нора открыла рот, чтобы ответить, но Макс опередил её, шагнув вперёд с той непринуждённостью, которая всегда её раздражала и которая сейчас, как ни странно, пришлась очень кстати.
— Прошу прощения за наш вид, — сказал он, и в его голосе появилась та мягкая, обволакивающая интонация, которой он пользовался на конференциях, когда нужно было очаровать спонсоров, — мы действительно прибыли издалека и, боюсь, несколько... не подготовились к местному климату. Меня зовут Максимилиан Крамер, а это моя коллега, Элеонора Вейл. Мы... исследователи.
Женщина перевела взгляд с него на Нору, и в этом взгляде было столько всего — любопытство, недоверие, и что-то ещё, какая-то тень, которую Нора не смогла расшифровать, — что она невольно поёжилась, хотя жара стояла невыносимая.
— Исследователи, — повторила женщина, и уголок её губ дрогнул, — в Тринидаде, в тысяча девятьсот двенадцатом году. Должно быть, вы изучаете сахарный тростник.
— Не совсем, — вмешалась Нора, чувствуя, что если она будет молчать ещё секунду, то просто взорвётся, — мы изучаем... время. И то, как оно устроено. И, если позволите, я хотела бы задать вам один вопрос, который может показаться странным. Ваше имя — Маргарет Вейл?
Женщина замерла. Всего на мгновение, но Нора увидела, как напряглись её пальцы на стопке бумаг, как дрогнули ресницы, как она чуть-чуть, почти незаметно, отступила назад.
— С кем я говорю? — спросила она, и голос её стал другим — жёстким, настороженным, точно она держала в руках что-то хрупкое и боялась, что это выскользнет.
— С вашей правнучкой, — ответила Нора, и в наступившей тишине было слышно, как где-то в глубине дома плачет ребёнок, как скрипит качелями ветер, как гудят, перекликаясь, цикады. — Меня зовут Элеонора Вейл, я родилась в две тысячи первом году, и я приехала сюда, потому что вы — единственный человек, который может помочь мне понять, как вернуться домой.
Маргарет Вейл — её прабабушка, женщина, сжёгшая свои рукописи, женщина, которую она видела только на выцветших фотографиях, — медленно опустила стопку бумаг на перила веранды и, подойдя к краю, посмотрела на Нору сверху вниз с выражением, которое та не смогла бы описать, даже если бы у неё была тысяча лет на размышления.
— Значит, ты всё-таки пришла, — сказала она тихо, и в её голосе не было ни удивления, ни страха, а только странная, усталая удовлетворённость, точно она ждала этого визита очень давно и уже перестала надеяться, что он случится. — Я думала, ты появишься раньше. Но, полагаю, время — штука неточная, даже для тех, кто умеет с ним обращаться.
Нора почувствовала, как земля уходит из-под ног — не в переносном, а почти в буквальном смысле, потому что колени у неё подогнулись, и она, наверное, упала бы, если бы Макс не оказался рядом и не подхватил её под локоть.
— Вы знали? — только и смогла выговорить она. — Вы знали, что я приду?
Маргарет спустилась с веранды, и теперь они стояли лицом к лицу — две женщины, разделённые веком и связанные кровью, — и Нора впервые увидела, какие у неё глаза: тёмные, почти чёрные, с золотистыми искрами, точно такие же, как у самой Норы, и как у её бабушки, и как у матери, которую она почти не помнила.
— Я знала, что кто-то придёт, — ответила Маргарет, и в её голосе появилась та осторожность, с которой человек говорит о вещах, о которых ему запрещено говорить, — потому что за месяц до того, как я сожгла свои рукописи, ко мне явился человек. Он назвался историком, сказал, что прибыл из будущего, и предупредил, что если я не остановлюсь, то мои открытия приведут к катастрофе. Я не поверила ему. Я сожгла рукописи, потому что... — она запнулась, и на мгновение в её глазах мелькнуло что-то, что Нора узнала сразу, потому что видела это в зеркале каждое утро, — потому что мне сказали, что это единственный способ защитить мою семью. Мою дочь. Твою бабушку. Но перед тем как уйти, он сказал мне одну вещь, которую я запомнила на всю жизнь. Он сказал: «Когда-нибудь твоя правнучка придёт и спросит тебя, почему ты это сделала. И тогда ты расскажешь ей правду».
Нора стояла, чувствуя, как солнце жжёт ей плечи, как ветер шевелит волосы, как где-то вдалеке кто-то играет на скрипке — и всё это было настолько нереальным и настолько настоящим одновременно, что она не выдержала и засмеялась — коротко, нервно, почти истерически.
— Значит, — сказала она, вытирая выступившие на глазах слёзы, — вы сожгли рукописи не потому, что вам сказали, что наука — не женское дело. А потому, что какой-то человек из будущего убедил вас, что ваши открытия опасны.
Маргарет кивнула, и в её глазах было столько боли, сколько Нора не видела ни у кого за всю свою жизнь.
— Я сожгла их, — сказала она, — потому что мне сказали, что это единственный способ спасти тебя. И я до сих пор не знаю, была ли это правда. Но теперь, глядя на тебя, — она протянула руку и коснулась щеки Норы — осторожно, точно та была сделана из стекла, — я думаю, что, может быть, всё было не напрасно.
Макс, всё это время стоявший чуть поодаль, тихо кашлянул, и Нора, обернувшись, увидела, что он смотрит не на них, а куда-то в сторону дороги, и лицо у него было таким, что она сразу поняла: что-то не так.
— Простите, что прерываю, — сказал он, и голос его звучал очень вежливо и очень напряжённо, — но, кажется, к нам едет всадник. И, судя по тому, как он торопится, он не просто так спешит.
Маргарет проследила за его взглядом, и выражение её лица изменилось — стало жёстким, собранным, точно она надела маску.
— Это мистер Харрингтон, — сказала она, и в её голосе появилась та же настороженность, что и в самом начале, — человек, который сказал, что вы приедете. И, если я не ошибаюсь, он не любит, когда его гости опаздывают.
Нора перевела взгляд с прабабушки на приближающегося всадника — мужчину в светлом костюме, сидевшего на лошади с той уверенностью, которая говорила о годах практики, — и почувствовала, как внутри неё что-то сжалось, какое-то предчувствие, смутное и тревожное, точно она забыла что-то важное, что-то, что вот-вот должно было всплыть на поверхность.
— Кто он? — спросила она, и Маргарет, помолчав, ответила:
— Тот самый человек, который сказал мне сжечь рукописи. Тот самый, который предупредил меня о тебе. И, если я хоть что-то понимаю в людях, — она посмотрела на Нору с той прямотой, которая передалась ей через поколения, — он явился сюда не просто так. И, боюсь, нам всем стоит быть очень, очень осторожными.
Всадник приближался, и Нора, стоя под палящим тринидадским солнцем, с прабабушкой, которая знала о ней больше, чем она сама, и с мужчиной, который только что чуть не назвал её своей коллегой при посторонних, вдруг отчётливо поняла одну вещь: её теория была верна, но она не учла одного — того, что в прошлом уже кто-то был. И этот кто-то очень не хотел, чтобы она вернулась домой.
Глава третья. Мистер Харрингтон
Всадник осадил лошадь шагах в десяти от веранды, и Нора, глядя на то, как он спешивается — неторопливо, обстоятельно, с той выверенной экономностью движений, которая выдаёт человека, привыкшего повелевать, — вдруг отчётливо поняла, что ненавидит его ещё до того, как он открыл рот. Было в нём что-то такое, от чего у неё сводило челюсти: то ли слишком гладкое лицо, то ли слишком светлые глаза, то ли улыбка, которая появлялась и исчезала с точностью хорошо отрепетированного жеста, не оставляя следа ни на губах, ни в выражении. Он был высок, широкоплеч, одет в светло-серый костюм, который сидел на нём безупречно, и от него пахло дорогим табаком и одеколоном — запах, который в этой глуши, среди патоки и пряностей, звучал так же неуместно, как оперная ария на рынке.
— Мисс Вейл, — произнёс он, подходя и слегка наклоняя голову, точно священник, благословляющий паству, — мистер Крамер. Должен признаться, я ждал вас несколько раньше. Но, полагаю, перемещение во времени — наука неточная, и я готов простить небольшую задержку.
Он говорил с тем мягким, почти вкрадчивым добродушием, которое Нора ненавидела больше открытой агрессии, потому что за ним всегда пряталось что-то другое — что-то, что человек не хотел показывать, и от этого её внутреннее чутьё, отточенное годами академических баталий, кричало об опасности.
— Мы не назначали встречи, — отозвалась она, скрещивая руки на груди, и заметила, как дрогнула бровь Маргарет — то ли от неодобрения, то ли от скрытого удовлетворения, — так что прощать нам нечего. Но, раз уж вы здесь, может быть, объясните, с какой стати вы разгуливаете по тысяча девятьсот двенадцатому году и раздаёте советы моей прабабушке?
Макс, стоявший чуть позади, тихо, но очень отчётливо вздохнул — тот самый вздох, которым он всегда сопровождал её «дипломатические провалы», как он их называл, — но Нора не обернулась. Она смотрела на Харрингтона, и Харрингтон смотрел на неё, и в этой паузе, длившейся, наверное, всего секунду, было что-то похожее на шахматную партию, когда оба игрока уже видят следующие три хода, но ещё не решили, стоит ли их делать.
— Справедливый вопрос, — согласился он наконец, и улыбка его стала чуть шире, чуть теплее, и от этого — чуть более фальшивой. — Позвольте мне начать с того, что я — такой же путешественник, как и вы. Только, в отличие от вас, я оказался здесь не случайно. Я прибыл сюда, чтобы предотвратить катастрофу, которая, если ничего не сделать, уничтожит всё — и прошлое, и будущее, и то тонкое равновесие, на котором держится наша реальность. И, к сожалению, мисс Вейл, вы — её главный катализатор.
Нора почувствовала, как внутри неё что-то оборвалось — тихо, почти беззвучно, точно лопнула натянутая струна, — но внешне она не дрогнула, только чуть приподняла подбородок, и Макс, заметив это, незаметно сделал шаг вперёд, оказываясь чуть ближе, чем требовали приличия.
— Это очень удобная позиция, — сказала она, и голос её звучал ровно, почти холодно, — свалить всю ответственность на человека, который только что прибыл и ещё ничего не сделал. Может быть, вы объясните, что именно я катализирую и каким образом? Потому что, знаете ли, я учёный, и я предпочитаю факты, а не общие слова.
Харрингтон кивнул, точно ожидал этого, и, достав из кармана золотые часы, щёлкнул крышкой с той небрежной элегантностью, которая, по всей видимости, должна была произвести впечатление.
— Извольте, — сказал он, — я прибыл из две тысячи сорок первого года. В моём времени ваша теория хрональной нестабильности была доведена до практического применения — не вами, мисс Вейл, вы к тому моменту уже... — он сделал паузу, и в этой паузе было столько зловещей многозначительности, что Нора почувствовала, как у неё холодеют пальцы, — скажем так, вы отошли от дел. Но ваши последователи, вдохновлённые вашими работами, создали устройство, которое позволило не просто перемещаться во времени, а изменять его. И они изменили. Сначала по мелочи — предотвратили несколько войн, спасли несколько жизней. А потом кто-то решил, что можно спасти больше. И время начало трескаться. Буквально. По швам. В моём мире, мисс Вейл, не существует Оксфорда. Не существует Лондона. Не существует Англии. Есть только серая пустота, в которой иногда появляются люди — такие же, как вы, — которые пытаются исправить то, что уже нельзя исправить.
Он замолчал, и в наступившей тишине было слышно, как где-то в доме женщина поёт колыбельную — тихо, протяжно, на языке, которого Нора не знала, но который почему-то показался ей знакомым, точно она слышала его в детстве, в бабушкином доме, где пахло пряностями и старыми книгами.



